Но история наук точно так же не создается и путем повторной фильтрации прошлого через совокупность высказываний или теорий, которые сегодня признаются валидными, обнаруживая благодаря этому грядущую истину в том, что прежде было "ложным", как и наоборот: ставшую очевидной впоследствии ошибку — в том, что прежде считалось истинным. В этом один из краеугольных камней метода Кангилема.
История наук в своей специфичности может конституировать себя, только принимая в расчет точку зрения эпистемолога, располагающегося между чистым источником и самим ученым. Именно эта точка зрения и позволяет сквозь различные эпизоды в движении того или иного научного знания проступить "скрытому упорядоченному продвижению". А это значит, что процессы отсеивания и отбора высказываний, теорий, объектов осуществляются в каждое мгновение в соответствии с некоторой нормой, эта же последняя не может быть отождествлена ни с какой бы то ни было теоретической структурой, ни с той или иной современной парадигмой, поскольку то, что считается сегодня научной истиной, является все же всего только эпизодом, самое большее — промежуточным членом.
Если и оказывается возможным обратиться к прошлому и надлежащим образом прочертить его историю, то это происходит не благодаря опоре на "нормальную науку", но через отыскание такого "нормативного" (normen) процесса, по отношению к которому нынешнее знание оказывается только его моментом, причем при условии, что возможность предсказания будущего, если только не иметь в виду пророчества, исключается.
История наук, — говорит Кангилем, цитируя Сюзанн Башляр, — может строить свой объект не иначе как в некоем "идеальном пространстве-времени". В качестве такового не может выступить ни "реалистическое" время, аккумулированное исторической эрудицией, ни пространство идеального, которое авторитарно кроит современную науку, — это пространство-время может быть дано истории наук только точкой зрения эпистемологии. Последняя не является общей теорией науки или теорией всех возможных научных высказываний. Она представляет собой поиск такой нормативности, которая внутренне присуща различным научным деятельностям, как они действительно осуществлены. Речь идет, стало быть, о необходимости теоретической рефлексии, которая позволяет истории наук конституировать себя отличным от истории вообще образом и обратно: история наук открывает такую область анализа, которая нужна, чтобы эпистемология была чем-то иным, нежели простым воспроизведением внутренних схем той или иной науки в некоторый момент времени.
В случае используемого Кангилемом метода разработка "дисконтинуальных" способов анализа неразрывно связана с прояснением исторического отношения между науками и эпистемологией.
3) И вот, помещая науки о жизни в такую историко-эпистемологическую перспективу, Кангилем выявляет ряд существенных черт, отличающих их развитие от развития других наук и ставящих перед историком особые проблемы.
Действительно, были основания полагать, что в конце XVIII в. между физиологией, изучающей феномены жизни, и патологией, занятой анализом болезней, можно будет отыскать некий общий элемент, который позволил бы мыслить и нормальные процессы и болезненные изменения в рамках некоего единства. От Биша до Клода Бернара, от анализа различных видов лихорадки до патологии печени и ее функций, открылась огромная область, которая, казалось. давала надежду на единство физиопатологии и открывала доступ к пониманию болезненных явлений на основе анализа нормальных процессов. Оказалось, что здоровый организм предстанет общей рамкой, внутри которой укореняются патологические процессы и на какое-то время принимают свойственную им форму. Эта попытка брать патологию на фоне нормы в течение длительного времени была, по-видимому, весьма характерной для медицинской мысли.
Но познание жизни сталкивается с такими феноменами, которые удерживают его на почтительном расстоянии от какого бы то ни было познания физико-химических явлений. Дело в том, что, лишь вопрошая о патологических феноменах, познание жизни смогло найти принцип своего развертывания. Оказалось, что невозможно конституировать науку о живом, не включая в рассмотрение такой существенной для ее объекта возможности, как возможность болезни, смерти, уродства, аномалии и ошибки. Можно, конечно же, все с большей изощренностью раскрывать обеспечивающие эти феномены физико-химические механизмы, однако как таковые механизмы эти размещаются внутри некоей специфирующей их рамки, которую и должны учитывать науки о жизни. В противном случае они будут выносить за скобки именно то, что как раз и конституирует самый их объект и принадлежащую им область.
Отсюда парадоксальный факт: тогда как процесс образования наук о жизни действительно произошел через вскрытие физических и химических механизмов, через конституирование таких областей, как клеточная и молекулярная химия, через использование математических моделей и т. д., развертывание их объекта, напротив, оказалось возможным лишь в той мере, в которой снова и снова, как некий вызов, ставилась проблема специфики болезни и того порога, указанием на который для всех природных существ она является.
Это не означает, что прав витализм, пустивший в обращение столько фантазмов и продливший жизнь стольким мифам. Как не означает это и того, что этот самый витализм, как и питающая его философия, сплошь и рядом оказывающаяся самой что ни на есть нестрогой, должна являть собой непобедимую философию биологов. Это значит только, что витализм играл и, без сомнения, до сих пор сохраняет важнейшую для истории биологии роль своеобразного "индикатора", причем двоякого рода. Во-первых, теоретического индикатора подлежащих решению проблем, прежде всего — проблемы специфики жизни, при том что она никоим образом не составляет независимого государства в государстве внутри природы. Во-вторых, критического индикатора редукций, которых следует избегать, редукций, проистекающих из нежелания признать, что науки о жизни не могут обойтись без апелляции к неким ценностям, без чего нельзя понять явления сохранения, регуляции, адаптации, репродукции и т. д. То есть речь должна идти скорее о требовании, нежели методе, о морали, нежели о теории.
4) Науки о жизни требуют особого способа писания их истории. Они ставят также, причем в весьма своеобразной форме, философский вопрос о познании.
Сами по себе жизнь и смерть никогда не могут быть проблемами физики, даже если в своей работе физик и рискует своей собственной жизнью или жизнью других людей, — для него все же речь здесь может идти лишь о моральном или политическом вопросе, но никоим образом не о научном. Как замечает А. Львов, генетическая мутация, оказывается она летальной или нет, является для физика всего-навсего замещением одного нуклеинового основания на другое. Но биолог именно в этом отличии усматривает то, что маркирует его собственный опыт. Причем — объект того же типа, к которому принадлежит и он сам, поскольку и он сам — живет, самим собой выявляя и осуществляя эту самую природу живого, которую следует понимать как "общий метод прямого или косвенного разрешения напряжений между человеком и средой". Биолог должен понять, что же именно превращает жизнь в особый объект познания и, тем самым, понять: благодаря чему среди живых существ, и именно в силу того, что они — живые, есть существа, способные познавать, — познавать вообще и, в конце концов, познавать саму жизнь.
Феноменология вопрошает "опыт сознания" об изначальном смысле всякого акта познания. Нельзя ли, однако, или даже: не следует ли искать его где-то рядом с самим "живущим"?
Через пояснение знания о жизни и понятий, артикулирующих это знание, Кангилем хочет понять, как обстоит дело с понятием, в жизни. То есть с понятием, выступающим в качестве одной из форм той информации, которую каждый живущий извлекает из среды и, обратно, с помощью которой он эту среду структурирует.
То, что человек живет в среде, понятийно выстроенной, еще не доказывает, что он отвернулся от жизни, либо просто забывшись, либо в силу того, что некая историческая драма отделила его от этой жизни; это говорит только лишь о том, что он живет вполне определенным образом, что его отношение со своей средой таково, что у него нет по отношению к этой среде какой-то фиксированной точки зрения, что он может перемещаться внутри, безразлично: неопределенной или же определенной, но достаточно просторной в своих границах области, что он, наконец, вынужден перемещаться, чтобы собирать информацию и должен приводить вещи в движение друг относительно друга, чтобы делать их полезными.
Образовывать понятия — это значит жить, а не убивать жизнь, это значит жить в относительной подвижности, а не пытаться сделать жизнь неподвижной; образовывать понятия, наконец, для миллиардов живых существ, посылающих в окружающую среду и принимающих оттуда сообщения, значит обнаруживать весьма своеобразный тип информации — информации об инновации, безотносительно к тому, как ее станут расценивать: как не имеющую значение или как важную.
Отсюда особое значение, которое придает Кангилем тому обстоятельству, что в науках о жизни старый вопрос о норме и патологии встречается с системой понятий, которые в последние десятилетия биология заимствовала из теории информации: кода, сообщения, отправителя сообщения и т. д. С этой точки зрения наиболее значительным произведением Кангилема, без сомнения, является его работа "Нормальное и патологическое", первая часть которой была написана в 1943 г., а вторая — в период с 1963 по 1966 гг. Из этой работы становится понятен тот поворот, который претерпела в последнее время проблема специфики жизни, — поворот в сторону ряда проблем, которые прежде считались исключительным достоянием только самых развитых форм эволюции.
В центре этих проблем стоит проблема ошибки, поскольку на самом фундаментальном уровне жизни игра кодирования и декодирования оставляет место случайности, которая, прежде чем стать болезнью, недостатком или устройством, является чем-то вроде помехи в информационной системе, чем-то вроде "сбоя". В пределе жизнь — и отсюда ее радикальный характер — это нечто способное на ошибку. И быть может, именно у этого факта, или скорее у этой фундаментальной возможности следует требовать ответа за то, что проблема аномалии проходит красной нитью через всю биологию. И именно ее следует считать ответственной за мутации и индуцируемые ими эволюционные процессы. Равно как и за ту странную, и тем не менее наследуемую ошибку, в силу которой жизнь нашла свое завершение в человеке, остановившись на существе, которое никогда не чувствует себя вполне на своем месте, существе, которое обречено на то, чтобы "блуждать" и "заблуждаться".