Между тем клубок полицейского следствия катился по России. Леопольдова нашли в Саратовской губернии — Коноплева заставили лично съездить туда и привезти объяснения. Леопольдов потом изъяснял: «По Москве ходили стихи, переведенные с французского, писателя Андрея (тезки моего) Шенье, намекавшего на булгу (т. е. бунт, волнения) во Франции и приноравливаемые будто бы к нашему бывшему беспорядку 14 дек. 1825 года. Они достались мне от одного гвардейского офицера из юношеской любознательности и любопытства. Я понимал дух их и без всякого умысла и цели сообщил товарищу; но у него, увидев их, придумали: щука съедена, остались зубы; эти другие люди возбудили вопрос, не остаток ли это духа погашенной у нас булги? Донесено и загорелось дело. Я сам понимал, что надобно же все это темное обстоятельство рассеять и расследовать. Добрались до источника и всех военных и статских, имевших их. Вот таким-то путем дошла очередь и до меня». Молчанов запираться не стал, указав на Алексеева. На всякий случай Молчанова сразу же перевели из гвардии в армейский полк и там посадили под арест до выяснения всех обстоятельств.
А вот с Алексеевым вышла осечка. 16 сентября он был арестован в Новгороде, где служил, и привезен в Москву; там его допросил лично начальник Главного штаба И. И. Дибич. Как сказано в письме И. И. Дибича великому князю Михаилу Павловичу, Алексеев, «не отвергая того, что отдал стихи Молчанову, не только не объявил в свое время сочинения сего начальству, как того требовал долг честного и верного офицера и русского дворянина, но, не раскаиваясь в своем поступке, решительно не захотел открыть, от кого он сам получил сии бумаги». Тем самым Алексеев тщился «скрыть следы, по которым могли быть открыты злоумышленники, распространяющие подобные сочинения». Алексеев упорно ссылался на то, что забыл, от кого получены стихи, но трудно поверить в такое ослабление памяти молодого офицера. Мотив его, скорее, был истинно благороден: не выдавать ни под каким видом доверившегося ему человека (быть может, кого-то из самых близких), не длить цепочку «злоумышленников», которая неведомо куда бы привела. Чего только не делали с Алексеевым — даже к тяжело больному старику-отцу возили, тот грозил проклятием, но сын плакал, а молчал. Все знающий московский почт-директор А. Я. Булгаков писал 1 октября: «Стихи точно Пушкина. Он не только сознался, но и прибавил, что они давно напечатаны в его сочинениях. Тут речь о французской революции, только многое кем-то украшено с разными прибавлениями и поставлено заглавие: 14 декабря. Кто этот труд взял на себя неизвестно, а добираются».
Николай I, когда ему доложили дело, «высочайше повелеть соизволил штабс-капитана Алексеева, яко обличенного собственным признанием в содержании у себя против долгу присяги и существующих узаконений в тайне от своего начальства и сообщении даже другим таких бумаг, как по содержанию своему, в особенности после происшествия 14 декабря, совершенно по смыслу злодеев, покушавшихся на разрушение всеобщего спокойствия предать военному суду <…> с тем, чтобы суд был окончен в возможной поспешности и непременно в течение трех дней».
В ходе судебного разбирательства Алексеев показал: «Зовут меня Александр Ильин сын Алексеев, 26 лет, греко-российской веры, на исповеди и у святого причастия бывал…
1. По нахождении моем в Москве точно получил оные стихи, но от кого не помню и без всякой определительной цели и намерения — в октябре или ноябре месяце
2. Стихи, отданные мною Молчанову, были написаны собственной рукой моею, но без подписи на 14 декабря, а письма преступника Рылеева, мне же показанные… в суде, мне вовсе не известны
3. Оные стихи при разборе разных бумаг моих попались в руки Молчанова и по просьбе его ему отданы, а на какой конец не знаю
4. Хранение стихов сих не считал тайною, а из содержания оного не предполагал и не предвидел ничего зловредного, ибо оные как выше сказано получены мной в октябре или ноябре месяце (то есть до восстания декабристов. — В. К.)
5. В тайных обществах не бывал и ничего ни от кого не слыхал и нигде не был замечен, ибо милости, оказываемые покойным государем императором отцу моему и семейству, не могли внушить мне ничего дурного противу е. и. в. и правительства.
6. Никаких других подобных бумаг не имею».
Об огромном интересе читающей России к каждой строчке Пушкина свидетельствуют показания Молчанова: «Говоря про Пушкина стихи, он, Алексеев, и сказал, что у него есть последнее его сочинение, и показал оные мне; я у него попросил их списать — без всякого намерения, но только из одного желания иметь Пушкина сочинения стихи»…
Первая инстанция военного суда под напором царской поспешности приговорила было Алексеева к смертной казни. Сделано это было больше для острастки — чтобы выдал сообщников. Впоследствии приговор несколько раз последовательно смягчали. В конце концов Алексеева приговорили к шести месяцам тюрьмы и переводу в Кавказский корпус, Молчанова — также к шести месяцам, Леопольдова лишили было кандидатского звания и повелели отдать в солдаты, но Государственный Совет освободил его от наказания, рекомендовав впредь «быть в поступках основательнее».
После первого разбирательства решено было, что дело нуждается в дополнении по нескольким пунктам — в частности требовалось получить показания Пушкина: им ли сочинены означенные стихи и когда? известно ли ему намерение злоумышленников (цареубийство?), в стихах изъясненное? Если же Пушкин не признает стихов своими, то предлагалось выпытать у него, кем именно они сочинены.
Тем временем коронационные торжества завершились и призванные в Москву гвардейские полки возвратились на свои квартиры. Дело об «Андрее Шенье» переместилось в Новгород — по месту службы Алексеева. Туда же перевезли арестанта. Великий князь Михаил Павлович, курировавший это дело, порывался отправить в Новгород и Пушкина. Но все ограничилось объяснениями московскому и петербургскому полицмейстерам (№ 45–47). Первый запрос московской полиции: «им ли сочинены известные стихи» застал Пушкина в Пскове. При новом вызове к московскому полицмейстеру Шульгину (27 января 1827 г.), когда показали Пушкину список с элегии, он не удержался и поправил вкравшиеся ошибки. Так что сохранившаяся в судебном деле копия представляет даже текстологический интерес. Например, в строке «Я славил твой священный трон» Пушкин поправил: «гром»; в строке «и пламенный трибун предрек во страхе полный» исправил: «восторга полный»; наконец, в стихе «он бредит, жаждою томим» устранил опечатку: «бродит». Кстати, вплоть до советских изданий печаталось «бредит»…
Правительствующий Сенат, рассматривавший дело Леопольдова, ограничился насчет сочинителя стихов сентенцией: «обязать подпиской, дабы впредь никаких своих творений без рассмотрения и пропуска цензуры не осмеливался выпускать в публику…» (№ 48). Сама по себе эта резолюция двусмысленна: ведь «личным цензором» Пушкина взялся быть император, а тут получается, будто его разрешения недостаточно. Впрочем, это не первый и не последний случай, когда Пушкин оказывался между двух огней — обычной и августейшей цензуры.
Однако высшая инстанция — Государственный Совет — решила, что Пушкин еще слишком легко отделался. Ответы его, в особенности последнее «Объяснение» (№ 47), показались дерзостными и вызывающими. Государственный Совет посчитал нужным утвердить решения предшествующих инстанций «с таковым в отношении к сочинителю стихов означенных Пушкину дополнением: что по неприличному выражению его в ответах своих насчет происшествия 14 декабря 1825 года и по духу самого сочинения, в октябре 1825 года напечатанного, поручено было иметь за ним в месте его жительства секретный надзор». Поистине замечательный по своей саморазоблачительной силе документ! Даже доказав, что он «не верблюд» (стихи сочинены в октябре 1825 г.!), сочинитель все же наказывается за «дух» сочинения! Больше всего не понравился, видно, инстанциям упрек в «явной бессмыслице».
Решение о секретном надзоре, понятное дело, должно было оставаться секретным, равно как и участие во всей этой дурно пахнущей истории платного тайного агента 14-го класса Коноплева. Эта таинственность специально была обусловлена в документе, заключающем подборку о стихотворении «Андрей Шенье» (№ 49). Официальный и скрытый надзор за Пушкиным существовал уже давно в такой мере, что усилить его было трудно, но постановление Государственного Совета действовало еще много лет… после смерти Пушкина.
Новая история, навязавшаяся на шею Пушкину, еще до окончания старой (летом 1828 г.) была, пожалуй, пострашнее. До правительства, а еще хуже — до церковных властей, дошла «Гавриилиада», написанная в 1822 г. в Кишиневе, от всех, кроме ближайших друзей (Н. С. Алексеева, П. А. Вяземского, С. А. Соболевского и еще нескольких), тщательно скрываемая и все же просочившаяся к читателю в списках. По опыту высылки из Одессы, когда вменялось ему в вину перлюстрированное личное письмо об «уроках чистого афеизма», Пушкин знал, что с церковью шутки плохи. Здесь пахло Сибирью. Петербургский митрополит Серафим, прочитав, например, стихи
Всевышний бог склонил приветный взор
На стройный стан, на девственное лоно
Рабы своей — и, чувствуя задор…
или:
Царя небес пленить она хотела,
Его слова приятны были ей,
И перед ним она благоговела, —
Но Гавриил казался ей милей…
или:
…Всевышний между тем
На небесах сидел в унынье сладком,
Весь мир забыл, не правил он ничем —
И без него все шло своим порядком.
или:
…«Вот шалости какие!
Один, два, три! — как это им не лень?
Могу сказать, перенесла тревогу:
Досталась я в один и тот же день
Лукавому, Архангелу и Богу»,
мог впасть в такую праведную ярость, что ничье заступничество уже не спасло бы поэта. Тут и до виселицы было недалеко — недаром она часто мелькает в пушкинских тетрадях 1828 года!