Учительский экзамен сошел не важно. Сведения кандидата по истории, богословии, географии были хороши, пробные уроки — они свелись к лекциям — удались вполне, но в математике и истории философии он оказался слаб; древние языки удовлетворили экзаменаторов посредственно. За Штирнером признали условное право преподавания. Он занимался полтора года бесплатно в средних классах реального училища, пытался получить казенное место, но ему ответили отказом. Трудно сказать, чем он жил в это время. Его отчим умер, мать уже несколько лет страдала душевной болезнью. Очевидно, однако, обстоятельства его позволили ему сделать решительный шаг, достойный внимания его биографа: в конце 1837 года он женился на молодой девушке — и кажется, был счастлив; но не прошло и года, как его жена умерла от родов; ребенок скоро умер. Еще несколько лет — почти вплоть до своего второго брака— Штирнер жил у родных своей первой жены. С конца тридцатых годов он имел постоянное занятие: он был учителем немецкого языка и словесности в частной женской гимназии вплоть до 1844 года и был в очень хороших отношениях как с начальницами этого учебного заведения, девицами Цепп, так и с своими ученицами. Его неожиданная отставка поразила всех: с ее причинами и обстоятельствами, ее сопровождавшими, мы познакомимся ниже.
Здесь мы расстаемся с учителем Иоганом Каспаром Шмидтом, чтобы обратиться к Максу Штирнеру. Мы не много узнали о его внутренней жизни за годы учения и первых попытках самостоятельной жизни; ни одного живого голоса из этой эпохи не дошло, до нас; до сих пор говорили не люди, а сухие факты. Лишь в начале сороковых годов мы встречаем Штирнера в кругу людей, донесших до нас живые воспоминания о нем и сообщающих теплоту и некоторую определенность его безгласной фигуре. И кружок этих людей заслуживает внимания не только-потому, что они были в течение ряда лет приятелями Штирнера, не только потому, что в этой обстановке окрепла его заветная творческая мысль, но и сам по себе.
Это не был обычный немецкий ферейн с уставом, председателем и правлением, а просто компания свободных людей, сходившаяся по вечерам в одном трактирчике и обсуждавшая на досуге всевозможные вопросы, теоретические и политические. Взгляды их были довольно разнообразны, общего у них было одно: недовольство общественным строем и желание так или иначе попытать свои силы в борьбе с ним. Эта — очевидно, самая крайняя — левая тогдашнего духовного движения носила название «вольницы» (die Freien) — и под этой кличкой получила некоторую известность в смутной истории до-мартовского времени в Германии. С внешней стороны состав кружка трудно назвать разнообразным; это была богема — по преимуществу литераторы, студенты, все люди молодые, дет от двадцати до тридцати. Центром кружка, собиравшегося неизменно в трактирчике Гиппеля, был Бруно Бауэр, только что-лишенный за вольнодумство звания приват-доцента в боннском университете. Блестящая самозащита знаменитого критика Библии и представителя гегелианской левой наделала много шума, но не возвратила ему покровительства министра Альтенштейна и права преподавания. Он жил в Берлине и готовился к дальнейшей борьбе вместе с своим братом Эдгаром, также принадлежавшим к кружку и выступившим в литературе с защитой брата. Раньше братья работали в «Hallische Jahrbücher» Арнольда Руге, затем выступили с своей «Litteratur-Zeitung». С несравнимым пылом и блеском велась здесь борьба за «абсолютную эмансипацию» личности, не покидающей, однако, пределов «чистой человечности». Врагом признавалась «масса»; в этой неопределенной величине совмещались для «критической критики» все стремления, враждебные духу, все «отдельные формы тупости и зависимости». В понятие «массы» входили для «критической критики» не только радикальные политические запросы либерализма начала-сороковых годов, но также недавно зародившееся социальное движение, в коммунистических требованиях которого она усматривала величайшую опасность для «самосознания» и свободы личности. Ответ не заставил ждать: в 1845 г. появился памфлет Маркса и Энгельса «Die heilige Familie oder Kritik der kritischen Kritik, gegen Bruno Bauer und Consorten». Ниже мы увидим, что эта полемика вышла из недр «вольницы», частными гостями которой были автор «Капитала» и его друг.
Эдгар Бауэр был менее известен и менее даровит, чем его старший брат, но так же продуктивен и деятелен. После брошюры в защиту брата он издал брошюру «Der Streit der Kritik mit der Kirche und dem Staate», за которую был Присужден к трехлетнему заключению в крепости. Впоследствии его взгляды изменились еще более круто, чем воззрения Бруно.
Третьим видным членом кружка был Людвиг Буль, плодовитый писатель, теперь забытый, но по силе мысли и последовательности, быть может, мало уступавший старшему Бауэру. Деятельный и убежденный противник не какой-нибудь формы государства, но самого существа государственного общежития, он проводил свои взгляды в своей «Berliner Monatscrift» после того, как был запрещен его «Patriot». Превосходный стилист, он известен своими переводами, особенно переводом «Десятилетия» Луи Блана, где он везде «слово Dieu заменял словом Vernunft». Когда он был на свободе — ему чаще приходилось сидеть в тюрьме за свои произведения, — он являлся к Гиппелю, где был одним из самых верных и самых шумных гостей.
Нет нужды называть прочих членов «ядра» кружка, — по преимуществу журналистов, равно как тех многочисленных гостей, которые бывали здесь не систематически. Среди них есть имена известные, оставшиеся в истории немецкой литературы и общественной жизни; но мы их оставляем в стороне, потому что их разрозненные воззрения и далеко разошедшиеся судьбы не дают представления об общем настроении и взглядах кружка. Любопытнее три гостя, которые остались недовольны кружком и сохранили для нас свои впечатления, быть может, и преувеличенные, но и в этом виде характерные.
О «вольнице» ходили всякие разговоры, и к Гиппелю приходили посмотреть на нее. Одним из таких любопытных был Арнольд Руте, известный редактор радикальных «Hallische Jahrbücher», пожелавший здесь познакомиться с своими деятельными постоянными сотрудниками. Об этом посещении сохранился рассказ младшого Руге, Людвига. Сначала было тихо, и Арнольд Руге обсуждал с присутствующими проект «вольного университета» — при тогдашних условиях предприятия немыслимого. Кой-кому эта тема показалась недостаточно интересной; завязался спор. «Младшие приняли обычный тон. Свобода настроения дошла до разнузданности. Арнольд сидел мрачно, точно окаменевший, но буря была неизбежна, видно было, как все в нем кипит. Вдруг он вскочил и вскричал: «Хотите быть свободными, а сами не замечаете, что по уши завязли в смрадной луже! Свинством не освобождают людей и народов! Сперва сами очиститесь, — а потом толкуйте о великих задачах!»
Вспышка Руге могла вызвать только насмешки, хотя сам он воображал, что его слова были смертным приговором кружку.
Другой гость, не дошедший до скандала, но молча унесший из дружка неприятное впечатление, был поэт Георг Гервег, посетивший в 1842 г. при своей триумфальной поездке по Германии также Берлин и принятый здесь королем, хотя его «Gedichte eines Lebendigen» были только что запрещены прусской цензурой. Он был у Гиппеля и декламировал здесь с обычным пафосом свои стихотворения; можно думать, что его неблагоприятное суждение о «вольнице» — он говорит о polissonerie кружка — сложилось под влиянием Руге.
Был однажды в кружке также другой представитель немецкой политической поэзии Гоффман-фон Фаллерслебен, тогда только что смещенный профессор бреславльского университета. Он рассказывал впоследствии, что грубость всей компании оттолкнула его, а братья Бауэры были в состоянии невменяемости. Последний упрек звучит довольно своеобразно в устах автора «Неполитических песен».
Эти неблагоприятные отзывы должны быть отмечены потому, что в них можно видеть зародыши тех превратных толков о «вольнице», которые ходили из уст в уста, перешли на газетные столбцы и грозили сложиться уже в целую легенду, устойчивую и нелепую.
В июне 1842 года берлинский корреспондент «Königsberger Zeitung» сообщал об образовании некоего страшного кружка, который не только отрицает библию, но даже не ставит на место традиции никакого определенного символа веры, провозглашая лишь безусловную автономию личности; члены его собираются вскоре открыто заявить о своем разрыве с церковью, чтобы не навлечь на себя упрека в лицемерии.
Все это отдает не простой выдумкой, а скорее мистификацией, до которых «гиппелианцы» были большие охотники. «Frankfurter Journal» напечатал даже символ веры кружка; очевидно, легковерному газетчику кто-то подсунул под видом этого любопытного акта вероучение какой-то секты, ибо этот оригинальный или, вернее, совсем не оригинальный манифест заканчивается словами: «С детской благодарностью празднуем торжество в честь единого Господа, да пребудет над нами Его милость и ныне и присно и во веки веков». Таковы были превратные толки о «вольнице», а преимущественно о внешних особенностях ее поведения.
На самом деле беспристрастный гость по первому впечатлению скорее подумал бы, что видит пред собой заурядную бюргерскую молодежь — чуть не филистеров. Даже беседа велась не всегда; иногда Бруно Бауэр горячился без всякой связи с вечными вопросами, а просто в увлечении карточной игрой, которую он любил. Но когда беседовали, то длинных речей не держали; замечания были сжаты и категоричны, выражения резки, тон повышался. Такая беседа — да еще пересыпанная непонятными для непосвященного гегелианскими терминами — могла, пожалуй, показаться странной немецким мещанам, но по существу никаких ужасов здесь не было; пили мало, пьяных почти не было. Говорили обо всем; живое и возбужденное время давало достаточно материала. Говорили о цензуре, о развитии социализма, о росте антисемитских тенденций, о религиозном движении, о волнении в молодежи: таковы некоторые из многих тем, отмеченные впоследствии участниками.
Были, однако, и нелепые выходки; сохранился рассказ о том, что, когда Гиппель уставал давать в долг, компания рассыпалась по городу, и члены ее, наметив подходящего прохожего, обращались к нему с откровенной просьбой: «Гиппель не дает больше в долг; не пожалуете ли хоть талер»; и такие экспедиции бывали удачны... Такие анекдоты о поведении кружка окапались, конечно, устойчивее и многочисленнее рассказов о его духовной жизни, в которой было много серьезного своеобразия.