Жизнь Штирнера — страница 3 из 5

В этом кружке в течение десятилетия вращался Штирнер: так называли еще университетские товарищи Каспара Шмидта за его необыкновенно высокий лоб. Он был мало заметен. «Вольница» шумела, спорила, доходила до вольностей: он был спокоен, открыто благодушен и предпочитал тихую беседу с ближайшим соседом участию в общих дебатах; никогда никто не слышал от него грубого или горячего слова. О себе он не говорил, в философские разговоры вступал неохотно, но в беседе легко выказывал те обширные познания, благодаря которым знакомые считали его первоклассным ученым. Неизменно, даже при дурных обстоятельствах, он был одет просто, но с изысканной аккуратностью; растрепанная «вольница» иногда называла его даже франтом. Портрета его не сохранилось; описывавшие его наружность современники отмечают его голубые глаза, спокойные и вдумчивые, и его улыбку, сперва благодушную, затем ироническую и гармонирующую с «тихой склонностью к насмешке», которую замечали в нем.

В начале сороковых годов он выступил в литературе — в двух газетах, игравших выдающуюся роль в истории этого любопытного времени. Весною 1842 года в «Rheinische Zeitung» Карла Маркса появилась его статья «Ошибочный принцип нашего воспитания или гуманизм и реализм», которую биограф Штирнера ставит наравне с его главным трудом. Смело и определенно выставлен уже здесь основной принцип: не образованность — формальная у классиков, узко практическая у реалистов — должна быть целью воспитания, но воля. «Лишь в этом образовании — всеобщем, ибо в нем объединяется высший с низшим — мы впервые обретаем «всеобщее равенство, равенство свободных людей: лишь свобода есть равенство». Вторая статья была посвящена «Искусству и религии». Было еще несколько менее значительных статей и корреспонденций из Берлина. Более живое участие собирался Штирнер принять в «Berliner Моnatschrift», которую с 1844 года предполагал издавать его приятель и товарищ по «вольнице» Людвиг Буль. Однако, прусская предварительная цензура так настойчиво отказывалась разрешить к печати статьи, предназначенные для журнала, что Буль отказался от своего замысла, — но выпустил эти статьи в виде сборника в Маннгейме, где эта книга, размерами больше двадцати печатных листов, не подлежала цензуре. В этом «первом и единственном» выпуске «Берлинского Ежемесячника» мы находим две статьи Штирнера. Первая — «Einiges Vorläufige vom Liebesstaat» — обратила на себя особое внимание цензуры; вторая посвящена «Парижским тайнам» Евгения Сю, в которых в эту эпоху многие видели не грубый уголовный, но идейно-социальный роман. С ядовитым презрением бичует здесь Штирнер фальшивую сентиментальность буржуазии, которая столь охотно — с слезинкой сострадания на глазах — берется за обращение грешников, возвращение порока на путь добродетели и так далее. «Думали ли вы когда-либо, любезные, о том, стоит ли в самом деле добро того, чтобы так стремиться к нему? — спрашивает автор: — не призрак ли оно, живущий только в вашем воображении?» И на отдельных фигурах романа Штирнер показывает, как ничтожна наблюдательность автора, как однообразно бессодержателен нравственный масштаб, прилагаемый им ко всем явлениям. Вся эта филантропическая возня — тщетные попытки лечить организм, умирающий не от болезни, но от старости; «дряхло и истощено наше время, а не больно — говорит он: — и потому не хлопочите и дайте ему умереть».

Этими статьями исчерпывается журнальная деятельность Штирнера; лишь позже — когда дело шло об отражении ударов, падавших на его главную работу — он обратился вновь к страницам журнала.

Около той же эпохи произошло одно из важнейших событий во внешней, а отчасти и во внутренней жизни Штирнера: он вступил во второй брак с Марией Денгардт — той героиней его мечтаний, которой он посвятил труд своей жизни. И не только поэтому заслуживает внимания любопытная фигура этой «эмансипированной» немецкой девушки, столь характерной для своего времени. Хорошо образованная и выросшая на освободительной литературе в роде знаменитого эмансипационного романа Гуцкова «Wally die Zweiflerin», она рано покинула маленький городок, где выросла, и явилась в Берлин, чтобы с головой ринуться в поток лихорадочного общественного движения и личных впечатлений. Неизвестно, кто ввел ее в кружок «вольницы», — но здесь сблизился с нею Штирнер. Она была очень привлекательна, не глупа и держалась умело, хотя в дикостях «вольницы» принимала заметное участие, доходившее до участия в путешествиях, в мужском платье, по публичным домам. Об интересе, которой она умела внушить даже недюжинным людям, можно судить по тому, что значительно позже, когда она, расставшись с мужем, жила в Лондоне простой учительницей немецкого языка, у ее маленького камина можно было встретить таких людей, как Луи Блан, Фрейлиграт, Герцен; и если ряд ее корреспонденций из Лондона, написанных в это время, не обличает особенного литературного дарования, то показывает незаурядную наблюдательность, природный ум и свободные воззрения. Впоследствии она далеко ушла от них. Несомненно, до понимания Штирнера она не доросла — и, быть может, он казался ей просто самым «ручным» в этой компании «хищных». О бракосочетании Штирнера ходило в свое время много россказней, характерных для той легенды, которая естественно слагалась вокруг него. Прибыв на квартиру жениха, пастор будто бы застал компанию за картами, невеста была в будничном платье, в доме не было библии, во время речи пастора гости смотрели в окно на улицу и, наконец, когда понадобились обручальные кольца, их не оказалось. Тогда Бруно Бауэр, вытащив свой длинный вязаный кошелек, высыпал на ладонь несколько монет, среди которых оказалось также два медных кольца; он подал их пастору, заметив при этом, что медные кольца так же хорошо, а то и лучше, скрепят брак, как и золотые. Все это правда, но это не было той «преднамеренной демонстрацией», в которую раздула легенда поведение, вполне спокойное и соответствующее взглядам участников; не было ни кощунства, ни гардинных колец, которые будто бы пришлось употребить пастору. Было лишь равнодушие к обряду, не освященному верой.

Первый год после брака был, несомненно, счастливейшим моментом в жизни Штирнера: ему нравилась его молодая жена, он был окружен несколькими людьми, начинавшими понимать его значение; он был обеспечен, так как жена его имела некоторое состояние. Наконец, самое важное, он заканчивал свой главный труд, дело своей жизни; всякий, причастный духовной работе, знает, как много радости доставляют мгновения окончательной обработки, когда мысль выяснилась во всей полноте для самого творящего — и последние штрихи и оттенки сами просятся под перо, чтобы сообщить целому полную отчетливость  стройность.

«Вольница» давно знала, что Штирнер работает над каким-то обширным произведением, но в чем его содержание, не знал никто: Штирнер не отвечал на расспросы, никому ничего не показывал, — кроме конторки, в которой, говорил он, лежит его «Я». И многие склонны были уже считать это сочинение мифом, когда, в начале ноября 1844 года, оно вышло в свет под заглавием «Der Einzige und sein Eigenthum», — «Я и моя собственность»2. Издателем книги был Отто Виганд, приятель «вольницы», издавший большинство радикальных сочинений этой эпохи. Посвящение гласило «Моей милой Марии Дэнгардт», хотя она уже с год носила фамилию своего мужа Шмидт.

Свобода печати была не велика в эту пору в Германии, и цензура конфисковала выпущенную книгу. Правда, много экземпляров в, это время ходило уже по рукам; но и запрещение длилось не долго: через несколько дней министерство решило, что книга Штирнера слишком нелепа, чтобы быть опасной.

Шум, произведенный книгой, можно без преувеличения назвать громадным. Особенно набросилась на книгу молодежь. Но отношение читателей, как и следовало ожидать, было весьма разнообразно, хотя все сходились в одном: считали они произведение гениальным или бессмысленным, — все чувствовали в авторе нечто значительное. Проще всего была, конечно, отношение тех, кто привык видеть в понятиях права, долга, морали нечто незыблемое, неподлежащее человеческой критике; для них автор просто был advocatus diaboli. Другие, для которых в этих понятиях не было ничего извечного, но всетаки коренились основы человеческой деятельности, пытались видеть в книге Штирнера насмешку над другими и над собой. Свободомыслящие были смущены: книга нападала на их воззрения с такою же силой, с какой отрицала традиционную систему их врагов. Ближайший кружок автора был затронут наиболее чувствительным образом: у «критической критики» было достаточно дерзновения, чтобы признать себя чем угодно, — но не отсталой. Бруно Бауэр был раздражен, но никогда не отвечал Штирнеру; извне их отношения не изменились.

Газетных отзывов почти не было. Журналы не знали, что сказать о книге; один журнал видел в ней то выражение «бессмысленного разочарования, какое мы видим также в современном балете», то «дифирамбический вздох прекрасной души, утомленной однообразием филистерского существования, истории и общеполезной работы».

Незначительна была заметка знаменитой Беттины фон-Арним, любопытный отзыв дал в «Revue des deux Mondes» 1847 года Сен-Рене-Тайландье; это горячий панегирик, не во всем обличающий глубокое понимание книги, но показывающий полное сознание ее решающего философского значения. Цеховая философия, конечно, не обратила на книгу Штирнера внимания; тем живее интересовалась ею «критическая» философия. «Официально» от ее имени возражал Шелига. Бруно Бауэр никогда в своих произведениях даже не упоминал имени Штирнера; к тому же в эти годы он уже обратился от «суверенной, абсолютной критики» к историческим работам. Наоборот, Фейербах вступил со Штирнером в полемику, о которой идет речь ниже.

Социалисты выставили неудачного полемиста для ответа Штирнеру. О их точки зрения ему отвечал Моисей Гесс, деятельный поборник коммунизма, подобно Штирнеру бывший сотрудник «Rheinische Zeitung» молодого К. Маркса, участник знаменитых «Einundzwanzig Bogen aus der Schweiz» Гервега. Его брошюра «Die letzten Philosophen» нап