Жизнь сначала — страница 4 из 40

Две Антонины Сергеевны, два моих мира.

— Человек пуст и нищ, если не берёт в расчёт раскалённой лавы… природы, которой он допущен в этот мир, — возражает Тоше Зверюга. — Но человек силён и могуч, если пытается постигнуть законы природы. И если стоит обеими ногами на земле. Он должен иметь всё необходимое для жизни.

— Удобное жильё, удобный быт… — словно самой себе говорит Тоша, — но ведь мы — из Космоса, все мы в его власти. Да, человек силён знаниями и связью с природой, но почему он не может постигнуть собственного сознания, собственной души? Спасение человека — лишь в его душе: в том, чем он наполнен. Не о сытости, не о тёплом клозете разговор — о душе, о том, откуда мы.

Тоше снова возражает Зверюга, но я больше ничего не слышу, словно в немом кино: говорят все сразу, оживлены лица. Я слышу голос Тоши, звучавший под треск нашего костра в походе:

Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум,

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи, —

Внимай их пенью — и молчи!

Директор мягко берёт меня за руку и ведёт к двери. Я снова изгнан из взрослых в дети.

В коридоре шумно, пахнет потом и духами.

— Чего так долго?! — спрашивает тревожно Сан Саныч. — Не может же она тебя завалить! Ребята в буфете, а я тебя жду.

Коротко передаю высказывания Зверюги. Сан Саныч усмехается:

— Смотри, какую борьбу развернули за твою бессмертную душу!

Несмотря на то что Зверюга терпеть не может Сан Саныча, Сан Саныч платит ей за ненависть любовью. Трёшка из «человеколюбия» ему поперёк горла! Он крепко уважает Зверюгу: считает, своё дело она делает честно, и в течение всех лет из кожи вон лезет, чтобы постичь математику. Теория ещё куда ни шло, вызубрить можно, а задачи не решаются, сколько часов ни сиди над ними.

— Ну и куда ты двинешь? В Суриковку или в университет? — Сан Саныч на меня не смотрит, я знаю, он хочет вместе в Суриковку.

А чего хочу я?

— Честно говоря, люблю удобства и… пожрать вкусно, — заявляю неожиданно.

— Конечно, если нужны удобства, проще в математике. Кандидатская, докторская, и ты в порядке. Стабильно, надёжно, — поддакивает Зверюге Сан Саныч.

Мы с Сан Санычем стоим у окна. Сирень отцвела, цветёт шиповник. Какой хороший человек посадил нам его под окна?!

— Терпеть не могу зиму, изнежен я сильно. А от холода какое спасение бедному смертному?! «Жигули»! — раздеваю себя перед Сан Санычем. — Так?! Так. Только на своих хочется кататься, а не на папикиных. — Чего это я принялся рубаху на груди рвать? Сам от себя настоящего бегал эти годы, изображал поэтичного да возвышенного, а сейчас прорезалось: «жигулей» собственных захотелось! Зверюга разбередила — «без порток», «борода вместо плоти». — Не хочу голодать, Сан Саныч, хочу летом ездить на курорт…

— Хватит заливать. Врёшь ты всё. Такие картины выставил и на курорт?! Обо всём забываешь, когда пишешь! Да и тряпки не любишь, ходишь в одной и той же рубахе по неделе. И жрёшь умеренно. Тебе-то как раз только в художники!

— Здравствуй! — Поворачиваюсь на голос. Муська. Широкий кружевной воротник. Ну и блузка — таких не видел никогда! — Сама изготовила, — говорит Муська, заметив, как я таращусь на её кружева. — Нравится?!

— Нравится, — отвечаю я. — Очень даже нравится. Ты, оказывается, мастерица.

— Приходится, — пожимает плечами Муська, и я не понимаю, к чему это относится, то ли к тому, что у Муськи нет капиталов на шмотки, или она так упрекает меня за то, что я позабыл о ней и ей ничего не остаётся, как сидеть дома и шить, или она шьёт сама потому, что таких красивых вещей ни за какие деньги не купишь, а Муська хочет нравиться.

Сан Саныч тактично отходит к ребятам, возвращающимся из столовой, а Муська смотрит на меня жалким взглядом. Она молчит, только смотрит, и, как всегда бывает, когда собеседник молчит, я начинаю нести несусветную чушь:

— Зверюга вербует в свой стан. Не хочешь пополнить наши ряды? — Я знаю, Муське, как и Сан Санычу, не даётся математика, и из моего трёпа получается одно издевательство, но я не могу остановиться, меня несёт, как с горы. — Видишь ли, математика нынче важнее живописи. Если подумать, Пикассо, Ван Гог, Моне, Репин с Суриковым и все остальные гении в общем-то показали то, что требовалось человечеству увидеть, над чем задуматься, теперь очередь за нами с тобой, давай откроем тайну мироздания — весь мир состоит из чисел, трапеций и синусов с косинусами.

— Заткнись, — говорит Муська. — Балабол. — А потом выдавливает, выталкивает из себя с трудом: — Небось никогда, никогда… не позвонишь?! Небось не увижу… — И совсем уже тихо, я догадался: — Мне бы лишь бы видеть…

— Муська, Муська, — испугался я, разом утеряв всё своё красноречие. — Прости, Муська.

Теперь мы молчим оба. Вкусный запах шиповника щекочет в носу и в глазах.

— Да ты не жалей меня, — Муська вскидывает голову, — я ведь посчастливее тебя.

Недоверчиво смотрю на Муську. Она улыбается, хотя щёки ещё мокрые.

— Ты хоть ровесник мне… — Она осеклась.

От её глупости мне вдруг стало полегче, жалость к Муське пропала, и я сказал великодушно:

— Ты вот что, звони… как захочешь.

Муська снова засмеялась:

— Куда? К пригорку перед пятым подъездом дома номер одиннадцать по Голубиной улице?! Кстати, к твоему сведению, Тоша разводится с мужем.

— Что?!

Если бы Муська ударила меня или встала на голову, или заявилась к моим родителям якобы с моим ребёнком и наговорила бы им про меня разной нелепицы, я удивился бы меньше.

Почему Муська называет её «Тошей»? Как смеет?! Откуда взяла, что Тоша разводится? Обе новости для меня одинаково оглушительны.

Но расспрашивать ни о чём не смог, попятился от Муськи.


Метро, электричка, пятаки, билеты проскочили мимо сознания. Снова стал соображать лишь на жёлтой от лютиков поляне. Никогда не видел столько лютиков сразу!

Уселся прямо в лютики, потому что ноги внезапно ослабли — кончился бег от Муськи и от странных новостей. О том, что разводится, вроде даже не думаю, как запросто выскочило из Муськи — «Тоша»! Может, ребята так и зовут её, только при мне помалкивают?!

Солнце печёт голову, у меня нет сил уйти в тень, хотя тень кругом: под кустами, окружившими поляну с одной стороны, и под широко разросшейся небольшой ёлочкой, и под громадной лапой старой ели, сверху укрывшей ёлочку, и под богатой ветвью дуба, пологом раскинувшейся над поляной. А я сижу на солнцепёке, окружённый ядовитыми лютиками, смотрю, как блестят их лепестки, и понимаю: с этой поляны стартует моя новая жизнь, совсем другая, чем до сих пор.

Кем стать — математиком, художником? А может, биологом? Тайные мои, глупые детские сны после книжек Бианки и «Маугли»: я окружён зверями и деревьями, изучаю их язык, и причины долголетия деревьев, и мир муравьёв. Мне всегда чудилось, что мы в тесной связи с ними, и Тоша подтвердила: да, мы в тесной связи со звёздами и вот с этой природой.

«Тоша разводится с мужем» — Муськин голос рябью прошёл по лютикам. «Разводится с мужем»! Это значит: Тоша будет свободна. Тоша будет одна. Одна?!

Но, когда до меня дошла, наконец, эта новость, пал ливень. В секунду я насквозь промок и застучал зубами. Удар грома повышиб все мысли из головы. Молния разверзла в небе кровавую пропасть, как на придуманной мной картине.

Сама природа против меня. Учит склонить голову, не врываться в чужую жизнь, останавливает: знай своё место! Она бьёт меня грохотом. Вот сейчас пронзит молнией и превратит в горстку пепла. И не будет никакого начала, никакой Тоши. «Не смей дерзать!» — ставит она меня на место. И я, словно я невежественный дикарь, покорно ползу под надёжную широкую лапу ели, под защиту дерева. С меня течёт — парадная рубашка, парадные брюки тянут своей тяжестью вниз, к земле.

«Господи! — шепчу я в страхе. — Спаси!»

Я трус. В этом надо, наконец, признаться, хотя бы самому себе. Я боюсь темноты, боюсь пропастей небесных и земных, меня никаким калачом не заманишь в горы, но больше всего я боюсь грозы. Боюсь с детства, с тех пор как на даче удрал от родителей и случайно оказался один в поле. Около меня в землю ушла молния, и сухой стожок вспыхнул лучинкой и сгорел в одно мгновение. Я надолго онемел. Навсегда во мне поселился липкий страх беспомощности, когда чётко осознаёшь: ты — ничто, букашка, тебя легко уничтожить, и лишь случайность может охранить от этой смерти сегодня, чтобы завтра подвести к тебе смерть другую. Я боюсь смерти. И не вижу смысла в жизни.

Я трус. Прибился к самому стволу и дрожу. Здесь безопасно, молния сюда добраться не может, вон сколько веток ей придётся сжечь на пути, прежде чем она сожжёт меня: ель старая, густая, высокая — метров двадцать, не меньше, и дуб припал к ней близко — защитой. Но я ничего не могу сделать с собой, дрожу, как последнее ничтожество.

Где уж мне о Тоше подумать?! Она недосягаема, будь при ней муж, или останься она одна. Утешаю себя тем, что в безопасности, а сам дрожу. Что же это за хозяин природы человек, если не может спастись от смерти!

Под елью сухо. Сладко пахнет смолой и прелью и свежестью.

Гремит гром, снова молния стремительным зигзагом рассекает небо.

А деревья стоят спокойные, возносясь вверх и легко держа на себе богатые земной жизнью ветви.

И вдруг вспоминаю этот живой запах — из детства. В лес меня привёл дедушка, и мы стали играть в прятки. Вокруг стояли деревья, такие, как сейчас, я подобрался к самому стволу одного из них, и от запаха, вот этого запаха — свежести, смолы защекотало в носу и горле.

Гремит гром, вспыхивает молния, и в её ярком свете вижу дедушку. С закрытыми глазами, он мне не знаком.

Дедушка, мамин отец, растил меня в раннем детстве. Жил он отдельно от нас, в уютной двухкомнатной квартире. Он был самой лучшей нянькой на свете: вкусно готовил, терпеливо сносил все мои капризы, часами гулял со мной, играл. То мы с ним летели в Антарктиду, то попадали в джунгли, то плыли на корабле по Миссисипи. Дедушка любил географию. Я ещё не умел говорить, а он мне рассказывал об Амазонке, Тянь-Шане, Кордильерах, распахивал передо мной атласы и указкой водил по голубым океанам и зелёным равнинам, объяснял, что такое масштаб, какие есть условные обозначения и что говорят те или иные числа. Рассказывал и о зверях, чуть не наизусть шпарил «Маугли», истории из Бианки. Он любил перед сном ставить мне пластинки. Покачивал меня на коленях и повторял заклинаниями: Рахманинов, Глюк, Шопен. Дедушка читал мне сказки Пушкина и стихи Тютчева.