Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» — страница 8 из 112

АК.

И вот тогда-то в одной из нескольких рукописей, где еще весной 1873 года были созданы первые редакции сцены вечера у петербургской великосветской богачки (в ОТ — Бетси Тверской)[76], после которого встревоженный Каренин пробует объясниться с женой, Толстой сделал важную вставку[77]. Пока Каренин дожидается возвращения Анны, в гостиную заходит его сестра. В этой вырастающей из вставки редакции она именуется Мари (в другом написании — Мери; совпадение с именем царской дочери, выданной тогда же замуж в Англию, конечно, едва ли было преднамеренным)[78] и именно в этом месте, при первом появлении в действии, удостаивается портретной характеристики.

Как и в случае со многими другими черновыми редакциями, в этом этюде суждения и оценки нарратора эксплицитнее, чем в соответствующем месте ОТ. То, что в окончательной редакции выражается посредством образности и ассоциативности или через лаконичные комментарии одних персонажей о других, в черновиках нередко высказывается прямым текстом в зачастую многословной речи повествователя. Сообщаемые при этом детали могут казаться избыточными с художественной точки зрения, но для реконструкции исторического контекста они имеют особую ценность (тем более что какими-то из них Толстой вынужден был затем пожертвовать, вероятно не по одним эстетическим, а еще и по цензурным соображениям).

Одно из таких сообщений, хотя и труднее считываемое, чем другие[79], заключено в замене, наряду с именем, и нелестной светской клички героини. Кити из ранних редакций — «душа в кринолине»[80], тогда как Мари «светские умники» нарекли «душой в турнюре»[81]. Первый вариант изобличает вольную или невольную ориентацию автора, приступающего к сочинению романа в режиме «реального времени», на свой былой личный опыт. Толстой бывал в Петербурге и часто виделся там с несколькими подобными будущей Мари женщинами столичного бомонда (об этом речь впереди) во второй половине 1850‐х — начале 1860‐х годов. Среди них была Анна Тютчева, которую он несколько позже в частном письме и обозвал «душой в кринолине» — задолго до появления этой клички в черновике АК[82]. Но в пору, когда этот роман начал создаваться, Толстой уже больше десяти лет как не наезжал в Северную столицу, да и давно перестал посещать большие собрания московского света; между тем так уж случилось, что кринолин, особенно в его самых пышных формах, вышел из моды как раз во второй половине 1860‐х[83]. Приведу любопытное свидетельство на этот счет, исходящее не от кого-нибудь, а от исторического лица, на чей нравственный и отчасти политический авторитет намекают в генезисе АК зарисовки благочестивых светских дам, — императрицы Марии Александровны. Передавая в 1866 году жене доверенного царедворца, проводившей зиму в Париже, заказ на строгое («без чего бы то ни было сверкающего и блестящего, как-то: золота, серебра, сталей и пр., и пр.») парадное платье для себя от тогдашнего законодателя женской haute couture Чарльза Уорта (Worth), императрица просила дать ей знать, носят ли в парижском свете в текущий сезон кринолины или нет[84]. Собственно, именно Уорт своими новшествами и приблизил конец эпохи громоздких кринолинов.

В 1874 году Толстой, конечно же, не был в полном неведении насчет заметной реформы, произведенной в дамском костюме. Он должен был знать, что для придания юбке, а с нею и женской фигуре чарующей округлости применяется — в высшем обществе — уже преимущественно не кринолин, а турнюр. (Воздерживаюсь от цитирования перифраза, которым будет заклеймен этот предмет женского наряда в «Крейцеровой сонате»[85].) Однако, по всей видимости, Петербург начала 1860‐х оставался для Толстого хронотопом большого света: воспоминания о не столь давнем прошлом были достаточно свежи, чтобы, толкнув автора под руку, произвести в ранней рукописи забавный анахронизм. Силуэт фигуры петербургской великосветской дамы явился внутреннему взору писателя, как и прежде, экстравагантно колоколообразным. Новый вариант «душа в турнюре» из редакции 1874 года не дойдет потом до ОТ[86], но его стоило придумать уже для того, чтобы устранить анахронизм. Вообще, как в черновых редакциях, так и в окончательной есть сколько-то следов вторжения реальности конца 1850‐х — начала 1860‐х годов (Толстой в начале четвертого десятка лет, накануне женитьбы) в мир романа «из 1870‐х», и это не только реальность аристократического салона[87].

Вернемся к содержанию вставки. В развернутом изображении Мари используется толстовский прием несколько назойливой кодировки духовного через физическое. Именно сестре Алексей Александрович «был обязан <…> большею частью своего успеха в свете»: «она имела высшие женские связи, самые могущественные». Последние два слова добавлены в автографе над строкой, словно нарочно иллюстрируя деликатность политических аллюзий, вводимых в портрет героини. Деля с братом кров, Мари придавала «характер высшей утонченности и как будто самостоятельности его дому». В самой сцене беседы, возвещая о себе доносящимся из‐за двери «звуком тонкого кашля сморкания» (неслучайная замена одного телесного отправления другим)[88], она возникает перед братом и перед читателем, чтобы тут же подвергнуться немилосердному анатомированию со стороны нарратора. Телесная, а тем самым и моральная ущербность передается здесь метафорой сыворотки, отсекшейся от простокваши; обозначающий это диалектный или окказиональный глагол «отсикнуться» уже был употреблен в редакции 1873 года применительно к обескровленному несчастьем, лишенному остатков жизненной энергии Каренину[89], но ни оттуда, ни из разбираемой редакции сцены с сестрой Каренина грубоватое словечко не попадет в ОТ[90].

Итак,

Мари была недурна собой, но она уже пережила лучшую пору красоты женщины, и с ней сделалось то, что делается с немного перестоявшейся простоквашей. Она отсикнулась. Та же хорошая простокваша стала слаба, неплотна и подернулась безвкусной, нечисто цветной сывороткой. То же сделалось с ней и физически и нравственно.

Этот брезгливо звучащий глагол не только описывает внешность, но и проецируется на духовную сущность героини, на особое сочетание религиозной покорности судьбе с упоением своею избранностью:

[С] тех пор как она отсикнулась, что незаметно случилось с ней года два тому назад, религиозность не находила себе полного удовлетворения в том, чтобы молиться и исполнять Божественный закон, но в том, чтобы судить о справедливости религиозных взглядов других и бороться с ложными учениями, с протестантами, с католиками, с неверующими. Добродетельные наклонности ее точно так же с того времени обратились не на добрые дела, но на борьбу с теми, которые мешали добрым делам. <…> И всякое доброе дело, в особенности угнетенным братьям славянам, которые были особенно близки сердцу Мари, встречало врагов, ложных толкователей, с которыми надо было бороться. Мари изнемогала в этой борьбе, находя утешенье только в малом кружке людей, понимающих ее и ее стремления[91].

Кроме продвижения панславизма (первая в генезисе романа антиципация одной из его будущих и политических, и мировоззренческих тем), Мари вовлечена в противоборство вокруг затеянного ею филантропического «дела сестричек». Подробным рассказом об очередной каверзе конкурентов, открывающимся жеманно-праведнической фразой на французском: «О, как я подрублена нынче», — она гасит позыв брата поделиться с нею его собственным горем, несмотря на то что понимает его состояние. Ее заключительная нотация: «Каждый несет свой крест, исключая тех, которые накладывают его на других» — сопровождается взглядом на входящую Анну[92].

Сцена разговора Каренина с сестрой, как и сама героиня, вскоре будут удалены автором из создающегося текста[93]. Но генетически этюд об «отсикнувшейся» Мари оказался плодотворным: он решающе углубил и нюансировал самый характер женского персонажа, требуемого темой ложного благочестия, и стал материалом для «прививки» к черновикам других сцен и фрагментов нарратива.

Политическая составляющая портрета Мари, пройдя через еще один автограф, трансформировалась — вместе с персонажем — в характеристику целой группы единомышленников и тем самым заложила основу для одного из репортерско-комментаторских опытов автора АК — классификации «подразделений» столичного высшего света в будущей Части 2 (2:4). В автографе главы, озаглавленной до смешного назидательно «Дьявол», сочинением которой Толстой весной 1874 года начал замедлять и, одновременно углубляя психологизм и сгущая фон, уплотнять рассказ о развитии страсти Анны и Удашева/Вронского (в нескольких новых автографах тех недель используется прежний вариант фамилии героя[94]), тот самый вскользь упомянутый «малый кружок» предстает перед нами анфас, нарисованный резкими мазками:

[Э]то был тот круг, через который Алексей Александрович сделал свою карьеру, круг, близкий к двору, внешне скромный, но могущественный [эхо «высших женских», «самых могущественных» связей Мари. —