Наверно, и те правы, кто объяснил жестокие пироговские оценки сожалением старика о даром потерянном в молодости времени. В самом деле, Лодер препарировал трупы, зажег в Пирогове любовь к анатомии, но студент Пирогов изучал анатомию по картинкам и не вскрыл ни одного трупа. Мудров толковал о лечении больных — не болезни, о сорока томах, исписанных им у постели страждущих, но студент Пирогов написал всего одну историю болезни единожды виденного больного. Мухин рассуждал о назначении и соотношениях частей тела и выводил отсюда различные способы исцеления недугов, но студент Пирогов не произвел ни одной операции, даже кровопускания; он лишь с чужих слов описывал операции в тетрадке.
Впрочем, однажды его пригласили сделать очистительное соседу-чиновнику: бедняга умирал и до действия принятой меры не дожил, зато лекарю достался вместо гонорара старый сюртук покойного — конечно, очень кстати.
И все же: так ли уж даром, так ли безнадежно было потеряно время?
Едва выйдя из университета, с первого шага от умозрительного постижения наук к практике, Пирогов выказал удивительную самостоятельность. Только ли в силу таланта, дарованного ему от рождения?
Посмеявшись над учителями, Пирогов очень точно оценил в них то, что с учениками, с ним, Пироговым, отправлялось в будущее: "Но, несмотря на комизм и отсталость, у меня от пребывания моего в Московском университете вместе с курьезами разного рода остались впечатления, глубоко, на целую жизнь врезавшиеся в душу и давшие ей известное направление на всю жизнь". "Направление на всю жизнь" — значит, университет был для Пирогова университетом.
Пирогов прославил своих учителей тем, что стал великим учеником. Потомки оценивают их не по словам, а по делам Пирогова.
"Комизм и отсталость" учителей — это комизм и отсталость времени, оставшегося далеко позади. Пирогов любил историю науки; она учила его сомневаться в "неизменных ценностях". Полвека отделяли студенческую жизнь Пирогова от воспоминаний о ней. В эти полвека уложились теория Дарвина, периодический закон Менделеева, учение о клетке. В эти полвека было открыто обезболивание, найдены первые способы борьбы с бактериями при производстве операций, впервые применены микроскопические исследования. В эти полвека творили Сеченов и Боткин, Пастер и Мечников; это были полвека, до краев наполненные его собственным — пироговским — творчеством. Он взглянул на свою молодость с очень большой высоты строгим взглядом человека, изменявшегося вместе с миром.
В старости он поругивал своих учителей, посмеивался над ними — впрочем, это характер, и характер справедливый: он и себя никогда не щадил, беспощадно — беспощадней, чем другого кого, — бичевал за всякую ошибку, медицинскую ли, или житейскую. Он и в расцвете славы не любил льстецов, согласно кивавших в ответ на всякое его слово и во всем ему потакавших, он любил разговор резкий и равноправный — разговор не для упрочения себя в своем величии, а ради выяснения истины. Человек великий, он никогда не пекся о собственном величии, как и о том, чтобы о его величии не забывали окружающие.
Он уже был титулован этим именем "великого", признан первым отечественным хирургом, когда однажды в гостях за обедом молодой военный врач из дальнего гарнизона, не знавший его в лицо, не согласился с каким-то его замечанием, касавшимся хирургии, и заспорил, да так непочтительно, что все, сидевшие за столом, в ужас пришли; он же по окончании спора долго благодарил врача за откровенную и полезную беседу.
Он, наверно, не только с высот собственной старости, но и в юности, в студенческие годы, посмеивался над своими профессорами; в самом деле смешно, когда один, увязая в словах, сонно бубнит что-то по истлевшей бумажке, другой во время опыта путает курицу и петуха, третий отказывается великим постом читать лекцию об оплодотворении, поскольку сие предмет скоромный, — посмеяться есть над чем; но эти самые профессора со всеми их курьезами и нелепостями, с их комизмом и отсталостью по-настоящему глубоко любили свое дело, свою науку, иначе бы не приметили остроглазого мальчонку в заношенной одежде и дурных сапогах, не отличили бы его дарования, трудолюбия, охоты к учению. А они приметили, отличили.
В стариковских записках Пирогов передает свой разговор с Ефремом Осиповичем Мухиным, разговор, определивший всю дальнейшую его судьбу, — было это на четвертом году университетской жизни, до выпуска оставались считанные месяцы, и мысли о будущем все чаще тревожили завтрашнего лекаря. Помяв по обыкновению крепкими пальцами подбородок, сообщил Ефрем Осипович, что в городе Дерпте открывается профессорский институт, дабы года за два подготовить своих, русских, профессоров по самым разным наукам, для чего приказано отобрать из университетов человек двадцать лучших студентов: "Вот поехал бы!"
"Непременно предопределено было Ефрему Осиповичу Мухину повлиять очень рано на мою судьбу", — напишет Пирогов, подводя жизненные итоги. И смеяться будет тут же над Мухиным, и ругать его за отсталость, и сетовать, что не нашел времени отблагодарить Ефрема Осиповича за то, что поверил в мальчика, угадал его будущее. Но в тот день, когда Мухин пригласил его для решающего разговора, Николай Пирогов, кажется, и спасибо-то позабыл сказать доброму Ефрему Осиповичу, бухнул: "Согласен!" — и весь ответ.
— А согласен, так требуется непременно объявить, которою из медицинских наук желаешь исключительно заняться.
Пирогов назвал: физиологией.
— Нет, физиологию нельзя, — отчего-то решил Мухин. — Выбери что-нибудь другое.
Николай всю ночь ворочался, утром нашел Ефрема Осиповича, объявил:
— Хирургия…
Этот наскоро приведенной в записках разговор требует особого внимания: с него начинается Пирогов-хирург.
Почему вначале будущий великий хирург выбрал физиологию? Пирогов объясняет с усмешкой: в "ребяческих мечтах" он представлял себе, будто с физиологией знаком едва ли не более, чем с другими, науками; сверх того, "физиология немыслима без анатомии", а уж анатомию, ему казалось, он знает, "очевидно, лучше всех других наук"; наконец, Мухин — физиолог, значит, "такой выбор придется ему по вкусу".
Но пироговская язвительная усмешка не должна затемнять истину. Пирогов действительно хорошо знал физиологию. Мухин, по тем временам, бесспорно, образованный физиолог, оценивал его успехи как отличные. Ироническое замечание — физиология-де была названа с умыслом, в надежде, что Мухину такой выбор придется по душе, — тоже можно прочитать с другой интонацией: не в угоду Мухину, а вослед ему. Пирогов с детства играл "в Мухина": зазорно ли было мальчику-студенту Продолжать игру в того, кто для всей Москвы, для всего тогдашнего пироговского мира был предметом поклонения, в того, кто был вместе учителем и благодетелем, творил его судьбу? Это потом, обернувшись назад из грядущего далека, — комизм, отсталость, а в юности, в неведомое грядущее всматриваясь, хоть и насмешничал, поди, с приятелями, однако только в мечтах смел возноситься — стать Мухиным! Но Мухин, не утруждая себя объяснениями, коротким "нет" запретил Пирогова-физиолога.
Мальчишка не сдается, ищет свой путь. "Физиология немыслима без анатомии, а анатомию-то уже я знаю, очевидно, лучше всех других наук". Успехи Пирогова в анатомии подтверждаются и высокими оценками в ведомости, и свидетельствами однокашников; да и "великий Пирогов", каким он скоро предстанет перед современниками и каким останется для потомков, равно Пирогов-хирург и Пирогов-анатом. Почему же, услышав от Мухина "выбери другое", он тотчас не назвал анатомию?
Ответ опять-таки у самого Пирогова. "Кроме анатомии, есть еще и жизнь", — пишет он, и уже без всякой усмешки. Это пишет прославленный анатом на закате дней — не странно ли? Нет. Медицина для Пирогова — наука исцеления больных. Анатомия — основание медицины, но Пирогову мало закладывать основание, он хотел возводить здание. Он с младенчества привык играть во врача-исцелителя. И, быть может, по той же причине, по какой он не выбрал анатомию, он так легко отказался и от физиологии: и анатомии и физиологии, в которых он чувствовал себя увереннее, чем в других науках, предстояло послужить какой-то неведомой третьей. "Так как физиологию мне не позволили выбрать, а другая наука, основанная на анатомии, по моему мнению, есть одна только хирургия, я и выбираю ее".
И еще: "Какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию".
Нет, не шутка этот "внутренний голос", связавший, стянувший и наперед определивший научные интересы и помыслы этого лекаря семнадцати с половиной лет, кончавшего курс в Московском университете! В воспоминаниях он пишет про свои ответы Мухину пренебрежительно: "бухнул", "брякнул", — при чтении это сразу бьет в глаза, но, вчитываясь, можно тут же заметить, что ответ свой он "обдумывал", того более, успел "справиться, прислушаться, посоветоваться". И хирургия была, наверно, не так ему неведома, что знал о ней только, что основана на анатомии. Пусть, по собственному признанию, "не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов", пусть постигал ее по книжкам да по тетрадкам: дорога в Дерпт лежала через Петербург, там пришлось сдавать экзамен при Академии наук, Пирогова два часа гоняли по хирургии, он только раз обмолвился, называя латинский термин. "Optime, — проговорил экзаменатор, отпуская его. — Превосходно".
"Внутренний голос", подсказавший Пирогову хирургию, был вместе чутьем и раздумьем.
— Хирургия, — наутро сказал он Мухину. И в эту минуту, от волнения, должно быть, океанский прибой, горные обвалы и говор толп в ушах его были шумны и раскатисты.
— Хирургия. И "тотчас же имя мое было внесено в список…".
— Вы едете открывать неизвестные острова и земли, — сказано было Николаю Пирогову перед отъездом, и это не образ, не фигура ораторской речи — это сказано было буквально, это изрек сосед-портной: прослышав про путешествие Пирогова, он, видать, спутал что-то. Портной был важным делом занят: подгонял на Николая старый сюртук, пожертвованный вдовой чиновника, к которому юный лекарь опоздал с очистительным.