Жизнь удалась — страница 37 из 70

— Обсудим и это.

— Тебе надо притормозить, Иван. Слишком медленно все идет. Хватит алкоголя. Он нам мешает. Минимум пять дней не пить. Принимать только антибиотики.

— Когда мы закончим?

— Если будешь пить — еще недели три. А то и месяц.

— Черт с ним! Месяц — пусть будет месяц. Пусть будет месяц! — Никитин мощно втянул носом воздух. Спивающийся чемпион, проигравший политикан. — Давай, себе тоже налей. И мне, третью.

— Я не буду с тобой пить.

— Будешь.

— Нет, не буду.

В принципе Кирилл мог прямо сейчас встать и уйти из этой комнаты, провонявшей йодом, табаком и страхом, и вообще из этого дома, совсем, и оставить своего старого друга одного, и поставить в его судьбе точку.

Почему я этого не делаю? Не люблю бросать дело на полдороге.

— Значит, — печально осведомился Никитин, — я буду пить один? Как последний алкаш?

— Помолчи. Напился — веди себя прилично. И не трясись. Мешаешь.

— Стряхни мне пепел.

Кирюха еще раз швырнул инструменты, испытал приступ невыносимой экзистенциальной тоски, опять взялся за бутыль. Выпил добрую меру сам, вторую влил в своего друга.

Покурили одну на двоих сигарету, затягиваясь по очереди, и Кирилл вернулся было к своему занятию, но захотелось повторить, и в ход пошла вторая литровая. Стало легче — напряжение, преследовавшее Кирилла Кораблика последние дни, понемногу отступило. Он кое-как закончил обработку ран, закрыл свежей повязкой. Гнев и злоба сменились острой жалостью к несчастному беглецу от своего отечества.

Оба теперь молчали, пьяно сопели, думали — каждый о своем.

— Болит? — тихо спросил Кактус.

— Конечно. Еще как болит. Очень болит.

— Потерпи, Иван, — прошептал Кирилл, сглатывая. — Потерпи. У нас все получится.

Дед Кирилла Кораблика, Гаврила Кораблик, в тысяча девятьсот одиннадцатом году появился в одном из сел Владимирской губернии неизвестно откуда. Устроился батрачить к зажиточной бездетной вдове. Злые языки болтали, что не только батрачить. Те же злые языки донесли уездному полицейскому начальству. Однако приехавшему чину Гаврила показал все положенные бумаги, и от него отстали.

Он жил тихо, работал много, разговаривал мало. Дважды в год — на Рождество и Пасху — напивался и дрался с местными. Его не любили — маленького, жилистого, кривоногого, с тяжелым взглядом. Но боялись, ибо дрался он страшно, не жалея ни себя, ни других.

Зимой двадцатого года в деревню прибыл затянутый в кожу, на сытых лошадях продотряд. Сунулись к вдове, раскулачивать. Та схватилась за вилы, ее побили, слегка, чтоб не мешала ходу мировой революции. Потом Гаврила Кораблик двух комиссаров зарезал, третьего застрелил из его же маузера и скрылся на комиссаровой лошади; больше его никто никогда не видел.

Летом того же года у вдовы родился мальчик, Кузьма.

Эту историю, неизвестно насколько правдивую, Кирюха знал со слов своего отца. Кузьма Кораблик был умным и крепким мужиком, владел плотницким ремеслом, комиссаров же и прочую краснопузую сволочь всю свою жизнь люто ненавидел. Перед самой войной перебрался в Москву, там в драке пырнул ножом собутыльника и оказался в лагерях. Вернулся только в пятьдесят пятом и после десяти лет работы на заводе «Ленинский молот» получил комнату в коммунальной квартире, куда вскоре привел жену и где в свои сорок девять лет родил единственного сына Кирилла.

Будучи в малых годах, Кирюша Кораблик никак не проявлял тяги к колюще-режущим предметам. Но однажды, во втором классе средней школы, уколол соседа по парте английской булавкой. Без видимой причины. Пострадавший мальчик кричал и плакал. Маленький Кирюша сам испугался, еще больше мальчика, а на вопросы директора ответил просто: хотел посмотреть, что получится. Что произойдет с живым человеком, если его проткнуть острым? Это очень интересно.

Мальчика он проткнул не насквозь, но достаточно глубоко. Попал в мякоть, в перепонку между большим пальцем и указательным. Туда и целил. И то, что попал, куда хотел, одним метким движением, обрадовало Кирюшу и удовлетворило.

Он запомнил тогда — на своем уровне запомнил, незамутненным детским сознанием дошел, — что одно точное движение, мгновенное, незаметное для окружающих, почти не требующее физических усилий, может причинить ближнему боль невыносимую, сопровождающуюся воплями и слезами.

Себя он колол много раз, той же булавкой, и вонзал гораздо глубже, чем тому мальчику, и догадался, что люди кричат не от боли, а оттого, что не готовы к ней.

Директор, кстати, пытался вызвать в школу отца Кирюши. но Кузьма Гаврилович не только проигнорировал, но и выдал дома нечто вроде похвалы.

Он называл своего сына «шкет».

— Запомни, шкет, — негромко сказал тогда отец, полуулыбаясь беззубым ртом, — человек лучше всего понимает, если ему ножичек показать. А ежели, ну, не только показать, но и пырнуть, ну… слеганца пырнуть, сальце поддернуть… то тогда он не просто понимает — а хорошо понимает, дословно. Вникает и слушается. И ты вникай, шкет. Пока я жив.

Оставив в памяти сына несколько подобных монологов плюс несколько практических уроков — как ножичек точить, как его хранить, как в руке держать, как им баловаться, как не бояться своей крови, а тем более чужой, — Кузьма Кораблик в очередной раз сел в тюрьму. Его сыну исполнилось одиннадцать.

В годовщину революции, в октябре, прогулялись по нарядной улице, полупьяный папка купил сыну мороженое и прогнал домой. Папка, кстати, пил мало. Возможно, по причине язвы желудка. Водку и прочее крепкое в рот не брал, употреблял только портвейн, выпивал стакан, редко — два, и хватало.

Неизвестно, сколько он выпил в тот ветреный солнечный день, но вечером в дом пришли люди в фуражках. Потоптались на кухне, подмешав к ее вечным запахам пригорелой каши острый дух новеньких кожаных портупей. Поговорили с соседями, осмотрели комнату, заглянули в рассохшийся, набитый тряпьем шкаф. Сказали что-то обидное матери. И исчезли.

— Отличился твой папка, — сказала мать и отвела взгляд, но потом вернула — чужой, холодный; всмотрелась в лопоухого, тщедушного Кирюшу, тихо сообщила:

— Станешь, как он, — я тебя сама убью.

Ночью он слышал — она сильно плакала.

Против воли матери он пришел на суд и там узнал, что папка в тот день, прогуливаясь нетрезв, вступил в случайный конфликт с компанией, тоже развлекавшейся навеселе, три парня, две девчонки; отвел парней за угол дома, там двоих подрезал, третьего тяжело ранил, угодив лезвием в бедренную артерию. Потерпевший скончался от кровопотери. Кузьму Кораблика опознали по приметам те самые девчонки. Адвокат подсудимого привел своего свидетеля — тот утверждал, что молодые люди сами спровоцировали драку, хохотали в спину перекошенному старику и швырнули яблочным огрызком, — но суд не проявил снисхождения. Разве можно в ответ на всякое обидное слово пырять ножом?

Папка кончил свои дни в лагерном бараке. Шпаргалка с адресом и номером могилы долго хранилась где-то среди бумаг матери, меж гарантийным талоном на холодильник «Минск» и засаленным профсоюзным билетом.

Так Кирюха остался вдвоем с матерью. Правда, еще имелась родная сестра матери, но она жила далеко, на Урале. Вышла там замуж за местного спортсмена, хоккеиста. Два раза в год присылала письма. Мать порывалась зачитывать вслух — сын оставался равнодушным.

По утрам в зеркале он наблюдал не столько лично себя, сколько щуплую, костлявенькую, но очень точную копию своего отца.

Кривоногий, вызывающе некрасивый, лобастый, а под бровями цвета старой зубной щетки — глаза: прозрачные, подозрительные, твердые.

Зрение его испортилось, врачи прописали очки. Однажды мать вручила Кирюхе ужасные, темно-серой пластмассы, окуляры, с массивными дужками, раздвигающими в стороны и без того оттопыренные уши. В те несколько недель, пока несчастный привыкал к очкам, пока не натер на переносице положенную мозоль, он возненавидел и себя, и очки, и мать, и всех на свете. Правда, мать он быстро простил. Он ее любил.

В школе Кирюху никогда не дразнили. Попробовали бы подразнить! Без отцовой финки он не выходил из дома. Иногда доставал ее на переменах, давал одноклассникам потрогать. Ни один, даже самый забубённый школьный хулиган ни разу не рискнул отпустить шутки в адрес Кирюхи Кораблика. А ведь он был идеальный объект для атаки. Кривоногий очкарик с тоненькой шейкой.

Все знали, что его папка сидит за убийство, а папкин острый ножичек — маленький, красивый, особенно страшный именно оттого, что красивый, — лежит в кармане темно-синих форменных штанов.

Он учился скорее хорошо. Любил биологию и даже химию. Имел великолепную память. Мог запомнить сложную формулу, бросив секундный взгляд. Но учителя не любили Кирилла Кораблика и норовили поставить «тройку» там, где полагалась твердая «четверка».

В четырнадцать он случайно прочел большую статью в журнале «Знание — сила». Американская военщина, говорилось в той статье, ни перед чем не останавливается в попытке создать идеального солдата-зомби. Безжалостные и беспринципные ученые на секретных базах проводят изуверские опыты над людьми: военнопленными или же осужденными преступниками. Ищут способ сломить человеческую волю. Подопытные, прочел любознательный Кирюха, проходят несколько стадий психологической обработки. Их нервная система выводится из равновесия голодом, бессонницей, унижением и пытками. Потом — скармливание наркотиков, гипноз. Так из мыслящих существ создают живых роботов.

Наркотики, гипноз — про это Кирилл не стал тогда читать. Какой из меня гипнотизер, самокритично прикинул он. Очки и уши — не гипнотизер, а клоун. Но вот психологическая ломка — напугать и подавить — была ему интересна и понятна.

Он вспомнил своего папку его хриплый кашель, папиросы, исцарапанное опасной бритвой иссиня-малиновое горло, его рассказы о том, как правильно показать врагу острый ножичек, — и подумал, что папка, в общем, был прав.

Покажи нож. Или пистолет. Но лучше — нож Или даже не показывай, но дай понять, что вот-вот покажешь. Выхватишь через полсекунды. И приставишь к горлу. Или ко лбу.