Жизнь удалась — страница 42 из 70

— Каждому — свое, — повторил капитан. — Понятно. Прокатишь меня на яхте?

Банкир вздернул подбородок и обвел руками стены:

— Вот моя яхта. Я сюда все вложил.

— Тогда давай, налей мне твоего коньяка. Самого крутого. Грамм сто. Или двести.

— Сто или двести?

— Ты лей, лей! А я скажу, когда хватит.

Через десять минут капитан покинул домик банкира, будучи приятно под хмельком. Подмигнул майору-привратнику и гремучим басом наказал ему строго нести службу.

С утра капитан не позавтракал, нечем было завтракать. И теперь, натощак приняв мощную дозу превосходного, терпкого, настоянного в дорогостоящих дубовых бочках, ароматнейшего, крепчайшего, густейшего, вкуснейшего напитка, сыщик как бы летел над потрескавшимся, грязноватым тротуаром, парил, скользил бесплотным духом вдоль зданий, вдоль серых, мокрых, нависающих стен, под моргающие маяки разноцветных светофоров, мимо угрюмых граждан и гражданок, как бы игнорировал и низкие небеса, и сырость, и холод, и ледяную крупу, обрушиваемую сверху вниз безжалостными силами небесными.

Ничего, сказал он себе. Ничего, капитан! Ты на всех на них найдешь управу, и накажешь, и научишь, и заставишь уважать себя.

Закон пусть не уважают. Все равно не умеют. Да и черт с ним, с законом. Но ментов — уважать обязаны.

3. Недопроблевавшийся

Матвей нырял и взлетал. Всплывал и падал. Погружался вверх и воспарял камнем. Терял рассудок и вновь находил — но найдя, не желал присваивать. Думать не получалось: идеи возникали и лопались, не успевая оформиться вербально. Неожиданно посещала иллюзия зрения — тогда он наблюдал вокруг бесцветный туман; или иллюзия речи — и он вспоминал, что когда-то имел язык, а за языком — горло, а под горлом — связки; но попытка привести в движение упомянутые фрагменты плоти терпела крах, и он ставил под сомнение и саму попытку, и свою способность ставить что-либо под сомнение.

Могут ли мертвые сомневаться? Сомневаться можно в том, чего не знаешь наверняка, — а мертвый в отличие от живого знает если не все, то самое главное. Зная самое главное не имеешь нужды знать все остальное. Следовательно — и сомневаться тоже.

А то вдруг приходили все телесные сигналы разом. Покалывало кончики пальцев. Крутило желудок. Резало в печени. Тянуло в паху. Нос улавливал запахи, слабые, на пределе чувствительности, и это были запахи холодных, мертвых субстанций: камня и металла. Мозг обжигали догадки: закопали, что ли? В гробу лежу? Или еще в морге? С дичайшей четкостью ощущалась бегущая по лбу капля пота. Электричество скапливалось в суставах, — хотелось шевелиться, двигаться; он пробовал, но безуспешно. Потом пробегала теплая волна, и он погружался в нечто, удивительно похожее на обычный сон. Там он был другим, свободно говорил, слышал и видел. Умозаключал. Мог спорить, возбуждаться, испытывать любопытство, страх и гнев.

— Смерть — это сон, — догадался он, в очередной раз засыпая.

— Нет, — сразу ответили ему, — смерть — это не сон. Смерть — это смерть, и точка. Почему-то все думают, что смерть — это покой. Хотя покой — очень живая категория. А ты — мертвый…

— А вдруг я живой?

— Тогда вернись к обычной жизни.

— Не могу.

— Вот видишь. Да тебе это и не нужно. Вот, посмотри, как ты жил. Например, вот это посмотри. Узнаешь себя?

— Узнаю. Но смотреть не буду. Опять покажешь какую-нибудь дрянь…

— А ты посмотри, посмотри…

Матвей вздохнул. Он не желал ничего вспоминать. Все возникающее перед глазами напоминало гадкий фарс. Вот некий субъект, очень похожий на него самого — мятый дорогой костюм, золотые часы, влажное лицо спивающегося недосверхчеловека, Тройного Мудака, — шагал, слегка шатаясь, по залитой ярким голубым светом комнате. То сутулился, то выпрямлял спину, подчиняясь собственной мгновенной прихоти — очевидно, вспоминал, что принадлежит как-никак к породе прямоходящих.

— Он пьян…

— Ты всегда был пьян.

Комната оказалась туалетом. Субъект уперся неверной рукой в кафель и стал харкать в раковину. Было очевидно, что он очень хочет блевать, но вместе с тем было совершенно ясно, что блевать он уже не может. Физически обессиленный и нервно истощенный, он функционировал, подчиняясь лишь простейшим рефлексам.

Как правило, в американском кинематографе в такой момент мимо проходят два крепких старика, и один говорит другому: «Не обращай внимания, Хэнк. Этот парень знавал лучшие времена».

Субъект пустил воду. Обтер мокрой ладонью морду. Сдернул с шеи галстук и сунул в карман. Сплюнул еще раз, выдернул из кармана пачку сигарет, вытащил одну мокрыми пальцами — сломалась; швырнул ее на пол. Со второй попытки закурил. Решил отлить, но зачем-то расстегнул не ширинку, а пряжку брючного ремня. Штаны обрушились, обнажив тощие волосатые ноги. В таком положении, шепотом стеная сквозь сжимающие сигарету клыки, он пустил струю, причем в первую секунду немного не попал в гостеприимное горло писсуара.

— Прошу, не надо, — взмолился Матвей. — Я не могу это видеть..

— Но каков, каков?! Хорош, правда? Герой своего времени. Жизнь удалась…

— Я помню этот момент. Мы выпили, в кабаке, с деловым партнером… Потом поехали в клуб… Я… взял на грудь лишнего… Но мимо дырки не ссал!

— Ссал, друг. Еще как ссал. Хочешь посмотреть еще раз? Подробнее.

— Нет! Не надо.

— Не можешь? Были бы у тебя глаза — ты бы их закрыл, правда? А глаз-то нет! И лица нет, и головы тоже! Все мертво в тебе, и сам ты мертвый! Не зажмуришься, не отвернешься! Ничего у тебя нет, ни головы, ни сердца, ни того предмета, который ты не умеешь правильно нацелить в сортирное очко! Ты умер!

— Я не умер, — сказал Матвей, глотая слезы. — Я не умер! Мертвому не бывает так стыдно.

— Мертвым как раз хуже всех. Им знаешь, как стыдно? Ведь они ничего не могут исправить. Поздно! Поезд ушел. Исправить и изменить что-либо могут лишь те, кто пока живы — но они как раз ничего не стыдятся! Хочешь что-нибудь сказать этому, недопроблевавшемуся?

— А разве так можно? Вернуться в прошлое? От мертвых к живым?

— А ты попробуй.

— Нет, — признался Матвей. — Не смогу. Не буду.

— Почему?

— Страшно.

— Вот это и есть твой личный Страшный суд. Продолжим?

— Нет. Я не могу это видеть.

— «Могу», «не могу» — это слова живых. Соберись, успокойся. Вот тебе следующая картинка.

На этот раз субъект, до запредельного омерзения похожий на живого виноторговца, производил мучительный процесс извлечения себя самого из собственного автомобиля, будучи еще более пьян, нежели в предыдущем кабацком эпизоде. Сбоку в ночном мраке различалось крыльцо многоквартирного дома, где виноторговец прожил последние двенадцать лет.

— Я не могу это видеть, — признался Матвей. — Это невыносимо.

— Извини. Это твоя жизнь. Ты обязан.

Тем временем виноторговец открыл дверь машины, выставил на асфальт одну ногу и стал собираться с силами, чтоб переместить и вторую; далее, опять же явно, испытал рвотный позыв — застонал и переломился в поясе. Однако сдержался, всего лишь сплюнул.

— Заметь, ты все время плюешься. Каждые две-три минуты кидаешь себе и людям под ноги поганую слюну. А ведь там, куда ты плюнул, твой бес сидит. Ты это знал?

— Нет. А где он сидит?

— Смотри внимательно — и увидишь. Сейчас он, то есть ты, еще раз сплюнет — и твой бес появится, чтобы сожрать твою жидкость. Смотри, смотри. Вот сейчас…

Матвей захотел закричать, но не смог — не открылся мертвый рот его мертвого тела, и мертвое горло не издало звука. Он увидел, как неопределяемая, неясная тень промелькнула, и почувствовал колебание пространства, неприятное секундное изменение плотности, объема и давления, и еще как будто раздался кратчайший и омерзительный чавкающий звук — и тут же бесформенное пятно, стремительное, словно голодная крыса, скользнуло прочь.

— Плюнул — считай, беса накормил!

— Я не знал…

— Не знал? Ты не знал, что гадить — плохо? Тебе не объяснила мама? Или папа?

— Мой папа погиб.

— Не погиб, а спасся! Бог прибрал его. Вовремя. Папе твоему сейчас хорошо. Дух его счастлив. Не то что твой…

Виноторговец продолжал действовать. Выдернул полную окурков пепельницу, опрокинул ее на тротуар, постучал об порог. Вылетело облачко черно-серого пепла, — он чихнул и трубно высморкался в мятый носовой платок.

— Смотри-ка, у тебя хотя бы платок был! Это тебе плюс.

Матвей осторожно спросил:

— А много за мной плюсов?

— Нет.

— Вообще-то, я даже старушек через улицу переводил.

— В детстве?

— В детстве.

— Вот и гляди теперь, — загремело вокруг Матвея, — кем стал тот, кто в детстве совершал добрые поступки!

Субъект еще раз сплюнул, отшвырнул сигарету и вышел из машины, наступая блестящими штиблетами на россыпь прочих окурков, более старых. Скрюченные желто-белые тельца мертвых сигарет, вдавленные в грязь каблуками, привели субъекта в состояние злобы, и его лицо исказила гримаса отвращения.

— Это я тоже помню, — сказал Матвей. — Это совсем недавно было. Меньше года назад. Я тогда вообще много пил. Такая жизнь пошла, знаешь… Деньги сделать с каждым днем все труднее, а купить на них с каждым днем можно все меньше… Люди… стали портиться. Золотой век — это страшно. Людей не интересует ничего, кроме золота… Я… Я тоже стал замечать в себе… Ходишь, работаешь, деньги делаешь, вроде живой — а гниешь хуже мертвого… Гадить мимо дырки — это все чушь, мелочи… Людей за людей держать перестаешь… Наступаешь, как на окурки… А это неправильно…

— А как правильно?

— Не знаю. Чтобы быть счастливым, нужно любить.

— Ага! Любить. Продолжай.

— Да, — твердо произнес Матвей. — Любить. Я хочу говорить о своей жене. И я хочу ее увидеть. Если зафиксировано абсолютно все — покажите мне мою жену. Она была счастлива со мной.

— Ты уверен?

— Да, — твердо сказал Матвей. — Я дал ей все. Обеспечил полностью. Она жила в шоколаде.

— В шоколаде можно и утонуть. Захлебнуться.