О революции и гражданской войне в России я, как и все мои сверстники, родившиеся в конце 1950-х гг., первоначально знал понаслышке в буквальном смысле слова, задолго до научения чтению. Еще неуверенно произнося русские слова, мы неловко декламировали в детском саду: «Я вижу город Петроград в семнадцатом году...» Дворовые детские игры были пронизаны военными мотивами. Правда, преобладали игры в «войнушку» с «немцами», которых никто не желал изображать иначе, чем в качестве советского разведчика. И все же каждая трансляция «Чапаева», а затем невероятно популярных «Неуловимых мстителей» сопровождалась дворовой импровизацией, хотя герои гражданской войны все решительней вытеснялись из мальчишеских игр индейцами и ковбоями восточногерманского производства и шпионами-разведчиками советских боевиков.
Однако отнюдь не только детская литература и наивные развлечения формировали первые образы начала советской истории. Думаю, мое поколение является последним, — а в определенном смысле и единственным, — которое росло в непосредственном контакте с живыми свидетелями и участниками событий рубежа второго и третьего десятилетий XX в.: нас воспитывали бабушки и дедушки, которым в то время было 15-25 лет. Вероятно, опасаясь за себя и своих детей, они предпочитали не делиться воспоминаниями того периода с сыновьями и дочерьми, росшими в 30-е гг. В «свободные» 60-е они охотно разговорились со своими внуками... Впрочем, возможно, я напрасно обобщаю; быть может, мне просто повезло с родителями моих отца и матери.
Мои родители, Т.Б. Хазанова (Нарская) и В.П. Нарский, работали тогда в Челябинском театре оперы и балета, и каждое лето — гастрольный сезон — я проводил в Горьком (Нижнем Новгороде) у родителей мамы. Н.Я. Хазанова и Б.Я. Хазанов души во мне не чаяли и с удовольствием рассказывали мальчику, терпеливо слушавшему и задававшему (не всегда удобные) вопросы, о своей молодости. Белорусские евреи, они выросли в материально неблагополучных семьях и до конца жизни свято верили, что всем, чего достигли, обязаны советской власти. Тем не менее, дед никогда, насколько помню, не рассказывал о революции: от теплых воспоминаний о своей большой и малоимущей семье (ему приписали по документам лишние два года, чтобы он смог раньше начать работать) и участии в Первой мировой войне, которая закончилась для него легким ранением и солдатским Георгиевским крестом подо Львовом, он переходил к рассказам о службе бухгалтером в меховом кооперативе в начале 20-х гг. Возможно, он просто любил и оберегал меня...
Много и очень эмоционально рассказывала бабушка. Период, о котором пойдет речь в книге, она провела в Гомеле. Смена власти и городские будни, рыночные цены и ожидание погромов, уход за детьми во второй семье ее матери и знакомство с дедом причудливо переплетались в ее динамичных и образных рассказах.
По причине театральной жизни моих родителей я с двухлетнего возраста проводил вечера в обществе няни — курской крестьянки А.С. Ничивилевой, прожившей с нами четверть века. Семья ее мужа была раскулачена в 1930 г. Муж ее, не дожидаясь позора и возможных преследований, уехал в Казахстан, куда последовала и она — после того как представители местной власти поздней осенью сняли крышу с дома. Дальнейшая жизнь ее не заладилась, и в 50-е гг. она оказалась в Челябинске, а в начале 60-х, под старость, вынуждена была «пойти в люди». Малограмотная женщина, она отличалась глубокой религиозностью, мягкостью и терпением, не показным чувством собственного достоинства и здоровым юмором — тем, что в совокупности именуется житейской мудростью. Она сохранила курский говор и тоску по родным местам, которые, по ее представлениям, не должны были серьезно измениться после ее отъезда. Каждый раз, написав нехитрое письмо с прыгающими строчками своим дальним родственникам, она просила меня написать на конверте адрес. «Пиши, — начинала она диктовать в начале 70-х гг., — Курская губерния, Суджанский уезд, село Сула...» (Убогость родной деревни, которую она вновь посетила лишь в 1976 г., глубоко удручила ее). Обстоятельно и спокойно она рассказывала о своей жизни, в том числе о разорении помещичьего имения в 1905 и 1917 г., о голоде начала 20-х, о хлебе из лебеды и смерти детей, перемежая свои рассказы потрясавшими меня песнями и плачами.
С родителями отца я общался мало. Мой дед, П.П. Кузовков, умер, когда мне было пять лет, я его плохо помню. К бабушке, М.А. Нарской, мы наведывались под Москву каждый год, но всего на пару дней, так что по-настоящему близких отношений не сложилось. Но вот что примечательно. Зная, что жить ему осталось недолго, Павел Павлович — прекрасный работник и рачительный хозяин, умелец на все руки, чемпион Москвы по троеборью в легкой атлетике в 20-е гг. и водитель грузовика на Трехгорной мануфактуре, умница, мастер повеселиться и постоять за себя — вызвал к себе моего отца и поведал ему о своей жизни: о том, как воевал в гражданскую под Царицыным и ходил «по заданию Ленина» с продотрядом, как работал в Москве и сбежал в 1934 г. от неминуемого ареста в Иркутск... Отец вернулся потрясенный и в течение многих лет мне ничего не рассказывал, да и после вспоминал об их последних встречах дозированно, с купюрами.
В общем, мое детство было как бы окутано прошлым. Меня окружали люди из прежней жизни, немудреные старинные предметы повседневного обихода, рассказы милых мне стариков, немногочисленные старые книги и пожелтевшие фотографии, в том числе коллективные, на которых многие лица были старательно стерты ластиком...
Многое, зафиксированное цепкой детской памятью, вспоминалось позже, при изучении советской истории в школе и в университете. Вспоминалось, поскольку изучаемое противоречило услышанному в детстве. В картину классово определенного и ослепительно контрастного прошлого не умещался дед, выступавший то в качестве красного партизана и продотрядника, то — мелкого «спекулянта», обходившего стороной — с добытыми мешками муки — заградительные отряды. С победоносным построением социализма не вязались два двоюродных деда, один из которых заведовал снабжением лагерников в ГУЛАГе, а другой — бывший эсер — был выпущен из лагеря накануне войны и погиб под немецкими бомбами во время эвакуации. С героическими образами истории классовой борьбы не гармонировали рассказы обычных, «негероических» людей: напряженное ожидание еврейского погрома во время мятежа А.М. Стрекопытова в Гомеле весной 1919 г. закончилось для моей бабушки — ей было тогда неполных 18 лет — тем, что какой-то солдат, ворвавшись в дом, штыком сорвал с вешалки шубу («Хорошая была шубка», — сокрушалась бабушка полвека спустя) и столь же внезапно удалился; а на мой вопрос, видела ли няня белых, она спокойно отвечала: «Проходили какие-то раз над деревней, да издали не видно, хто такие, и в хвормах мы не разбирались...»
Как бы то ни было, старикам из моего детства я обязан многим, в том числе интересом к прошлому, а возможно, и нежеланием в студенческие и в последующие годы заниматься советской историей. Так сложилось, что в конце 70-х гг. в Челябинском государственном университете я под влиянием и при квалифицированной помощи Т.А. Андреевой увлекся историей Конституционно-демократической партии в 1905-1907 гг., а случайное знакомство в 1983 г. с В.В. Шелохаевым послужило началом многолетней, чрезвычайно полезной и интересной работы над проблемами истории кадетов на Урале, а затем — всего дореволюционного партийного ландшафта в этом регионе.
Прежде всего, я пытался по мере сил заполнить пробелы в знаниях в этой сфере и преодолеть некоторые устойчивые предрассудки. Насколько это удалось — судить специалистам. Следует признать, что в области методики первые мои публикации не выходили за рамки традиционной советской социально-политической истории.[3] Лишь позднее и стихийно — моя ориентация в тенденциях развития западной историографии была более чем поверхностной — я приблизился к классической социальной истории. Впоследствии я не без доли удивления обнаружил, что в моих работах присутствуют элементы просопографического анализа и истории опыта.[4] Должен признаться, это вызывало смятение и ощущение перманентного запаздывания: если не содержание исследований, то научный инструментарий каждый раз оказывался «вчерашним днем».
Неожиданный поворот произошел в середине 90-х гг., во время годового пребывания в Германии по линии фонда Александра фон Гумбольдта. Замечательный немецкий историк Д. Гайер, познакомившись с результатами моих последних изысканий, посоветовал мне описать российскую многопартийность в ракурсе повседневной истории. К своему стыду, я в тот момент слабо представлял себе, что это означает. Вскоре, когда я поспешно заполнял этот пробел в своих познаниях, прекрасный знаток российской истории Д. Байрау, который в то время приступил к подготовке большого коллективного проекта «Опыт войны. Война и общество в Новое время», предложил мне заняться повседневной историей гражданской войны на Урале: расположение региона в эпицентре событий и отсутствие, при обилии литературы, работ в подобном ключе создавали, по его мнению, начальные предпосылки для успеха будущего проекта. Беседы с Д. Гайером и Д. Байрау послужили импульсом к смене темы и поиску новой перспективы. Им обоим я глубоко признателен за это. Важным для меня было и то, что В.В. Шелохаев поддержал мои новые планы и высказал ряд ценных замечаний. Ему я также очень благодарен.
Таким образом, выбор темы оказался по большей мере случайным. У меня нет никаких оснований патетически стилизовать свой путь в науке как закономерное движение к этой книге. На момент начала работы над проектом ничего, кроме опыта научного исследования и надежды на успех, в моем активе не значилось.