— Здоровская идея! — воскликнула я.
— Рад, что поддерживаете, — внимательно посмотрел на меня художник. — Вы, сударыня, может, и проигрываете в телесной красоте Насте Вертинской, но, кажется, выигрываете в другом.
Подобными категориями я никогда не мыслила, ни с кем себя не сравнивала, считая это большой глупостью. Никому не завидовала. Но принца в тайне сердца все-таки ждала…
— И я еще не люблю, когда мне откровенно льстят, — сказала я.
— А когда не откровенно? — парировал он.
И мы весело засмеялись, стало вдруг легко и просто.
— Я таки думаю, что вы именно тот персонаж. Послушайте. «В ней были две девушки, две Ассоль, перемешанных в замечательной прекрасной неправильности. Одна была дочь матроса, ремесленника, мастерившая игрушки, другая — живое стихотворение, со всеми чудесами его созвучий и образов, с тайной соседства слов, во всей взаимности их теней и света, падающих от одного на другое. Она знала жизнь в пределах, поставленных ее опыту, но сверх общих явлений видела отраженный смысл иного порядка. Иногда — и это продолжалось ряд дней — она даже перерождалась; физическое противостояние жизни проваливалось, как тишина в ударе смычка, и все, что она видела, чем жила, что было вокруг, становилось кружевом тайн в образе повседневности. Не раз, волнуясь и робея, она уходила ночью на морской берег, где, выждав рассвет, совершенно серьезно высматривала корабль с Алыми парусами…»
— Туманны дали… — начала я.
— Не скажите, сударыня… — перебил он. — Мне кажется, у вас в голове уже завелись Алые паруса, которые унесут вас в иной мир.
— С принцем? — спросила я с усмешкой.
— Это не важно… Я вас только попрошу не очень двигать головой. Рисую, кажется, поймал.
— Меня?
— Ассоль. Вы разговаривайте, пожалуйста, только голову держите.
— Нет, ну мы же еще ни о чем не договорились.
Интересно было наблюдать за художником: он был похож на маховик, который раскручивался, раскручивался, раскрутился и понесся… строчить углем по бумаге.
— Наташенька, дружочек, голову склоните вправо. Левую руку положите на подлокотник… Мягче… Так, хорошо, спасибо. Спасибо Ивану Всеволодовичу. Мой ученик… Понял меня… Он вообще прекрасный педагог.
— Он что-то вам рассказывал про меня?
— Нет, в общем совсем немного. Это я ему рассказывал, какой вижу Ассоль.
— И какой?
— Живой! Свободной! С радостным внутренним миром. Без пошлости и жеманства. Принц с Алыми парусами — это только начало. Она и дальше будет всех заражать своим жизнелюбием, привлекать открытостью, распространять добро.
— И Иван Всеволодыч… решил, что я такая? Он совсем не понял. У меня нет никакой радости в душе. Только злость. Мне страшно за свое будущее, — из моих глаз покатились слезы.
— Так, так, так… А смахните-ка их ручкой. Так, задержитесь в такой позе. Очень изящно. У Ассоль все движения очень изящны, — разговаривал он сам с собой. — Уголь… Уголь кончился. Подождите, сейчас.
Художник вскочил, схватил с полки рисовальный уголь, прикрепил новый лист. Все это время я сидела в заданной позе, хотя щипало глаза — от потекшей туши.
— Вы, дружочек, наверное, думаете, что все остальные люди не злы и не страшатся за свое будущее. Это неправда. Все, все до единого — большие или маленькие злодеи, которые боятся завтрашнего дня. Но только редко, кто в этом себе признается. Вы еще совсем не испорчены. Как вам удалось?
Это был риторический вопрос, на который можно было не отвечать, но меня понесло.
— Я не испорчена? — отняв руку от глаз, чуть не крикнула я. — А в натурщицы пойти — это называется не испорчена?
— О!.. Непорядок! — воскликнул художник, увидев черные потеки на щеках. — Надо срочно в уборную.
Он взял меня за руку и повел по закоулкам в туалет с текущим краном, облупленной зеленой краской и заткнутой за трубу газетой «Правда» вместо туалетной бумаги. Обратную дорогу в мастерскую мне пришлось искать самой. Не сразу — но нашла, по ошибке заглянув сначала в чужую комнату. В ней небритый мужичок, оседлав неустойчивую длинную лестницу, вешал люстру.
— О! — обрадовался он мне. — Девушка, подай кусачки, вон на столе… А то эта амбразурина рухнет.
Я засмеялась и подала, встав на стул.
— Может еще чего надо?
— Погоди, подашь лампочки.
Ни кто я, ни откуда, мужичка не заинтересовало. Он закрепил люстру, вкрутил лампочки, я зажгла свет.
— Ну, Люська, держись! Будешь теперь мне должна… Красота?
— Угу, — сказала я и пошла к двери.
— Требует жертв?
Вопрос мужичка остался без ответа. Я отправилась искать мастерскую.
Художник сосредоточенно дорабатывал рисунок. Кажется, он не заметил, что вернулась натурщица. Я тихо села в кресло.
— К Венечке заходили? Дверь открыта, значит, трезвый.
— Я потерялась. А кто он? А Люську свою он не убьет?
— «О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего народа — время от открытия и до закрытия магазинов!» — процитировал художник незнакомый мне тогда труд Ерофеева «Москва — Петушки». — Люська села.
— Куда? — не поняла я.
— В тюрьму. Будет нам пять лет относительного спокойствия.
— За что?
— Выпили. Она Венечку ножом пырнула, еле откачали, — просто, будто о чем-то обыденном, сказал художник.
— Как вы можете здесь работать… в этих условиях?..
— Вот — руками, — показал он. — Иногда головой.
— Я бы с ума сошла.
— Да нет, нервы у вас, дружочек, судя по всему, крепкие… Поиграют и вам на них. Будут и вам испытания, но все в свое время.
— Загадочно вы говорите… Зачем пугаете… Вы скоро закончите?
— Все! — Он оторвал взгляд от портрета и глянул с прищуром на натуру. — Премного вам благодарен. Дело двинулось. Что-то есть в вас загадочное, прав Иван Всеволодович.
— Да нет во мне ничего загадочного, хорошо маскируюсь. Скучно жить — вся загадка, — сказала я и поднялась из кресла. — Все есть — а скучно! Может, я и правда жду какого-то принца, но его же не будет! Откуда взяться принцу в СССР? Скучно, скучно, скучно…
Комок подкатил к горлу, я почти побежала к двери. Художник нагнал меня и вложил в руки трешку.
— Это за сеанс, сударыня. Я не бедный человек. Мы с Лерочкой покупаем квартиру…
— Не надо денег! — отмахнулась я.
— Нет уж. — Он сунул трешку в мой карман. — Запомните: каждая работа должна оплачиваться.
— Да никакая это не работа, — всхлипнула я. — Не программу на Фортране писать.
— Такое милое двадцатилетнее личико… — улыбнулся художник — Но оно не просто так милое. Оно — отражение, я уверен, милой многим души. Знаете, дружок, что у вас есть бессмертная душа?
— Скучно же жить вечно! — почти выкрикнула я. — Такое только в страшном сне может присниться! Нет уж, увольте!
Я выскочила за дверь и понеслась зигзагами «Вороньей слободки». За мною гналось эхо его голоса:
— Я вам позвоню-ю-ю… Ско-о-оро…
Аннушка уже разлила масло
Меткий взгляд художника И. А. Крылова сразу обнаружил поселившиеся в моей голове Алые паруса — мечту, которой трудно было дать точное определение. Я и сама не понимала, чего хочу. Как в сказке: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Хотелось вырваться из плена повседневности в неведомое свободное плавание, найти принца на белом коне и неведомого Бога, зажить как-то по-другому… Заслугу Крылова невозможно переоценить: он очистил мою мечту от розовой шелухи и добрался до самой сути. Он стал главным катализатором глобальных перемен в моей жизни: из математика предстояло переквалифицироваться в литератора. Если бы я знала, через какие испытания придется пройти, от чего отказаться, чем пожертвовать, ни за что не вступила бы на этот путь. Прекрасно, что мы не знаем своего будущего. Но наше будущее — это продолжение нашего прошлого, в котором есть семена того, о чем мы даже не подозреваем. «Аннушка, уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила»… Эту крылатую булгаковскую фразу применительно к моей жизни можно было перефразировать так: «она уже встретилась с Крыловым».
Через неделю после нашей первой встречи я подумала, что Крылов просто надо мной посмеялся: Ассоль, Ассоль, съешь фасоль… Он не звонил. Недели через две позвонила его муза-жена:
— Наташа? — испуганным голосом спросила она.
— Да…
— Наташенька, звоню вам по поручению Ивана Андреевича… художника. Жена его, — сбивчиво говорила она.
— Лера?
— Да… У Иван Андреича инсульт, тяжелый. Как только заговорил, просил вам позвонить. Я так рада, что он вас вспомнил… Думали совсем… — она всхлипнула.
— Какой ужас… Что-то надо? Я принесу. Где он лежит?
— Кефира принесите. Я с ним в палате все время, не могу выйти, — разрыдалась Лера и смогла назвать только номер больницы.
Так я подружилась с ними. Лера была лет на пятнадцать моложе Крылова, работала медсестрой. Близких у них не было, близкой стала я. Друг познается в жене… После развода Крылова с известной в городе профсоюзной дамой друзья взяли ее сторону. Он оставил первой жене с дочкой прекрасную квартиру, поэтому со своей музой ютился в мастерской. Об их преданной друг другу любви можно было бы написать целый роман, но мой рассказ не об этом.
Лера выхаживала своего Крылова тщательнейшим образом, терпела его раздражение, искала лекарства, надоедала знакомым докторам, при этом работала на двух ставках, бегала по квартирам делала больным уколы. Все деньги они потратили на отдельную квартиру. Перевозить туда было особенно нечего, кроме его картин. Я чем-то тоже помогла. Скорее всего тем, что стала почти родной для них. Врачи сказали, что Крылов не сможет больше рисовать, левая сторона оставалась парализованной. До середины лета мы балансировали между страхом и надеждой: известный художник не мог зажать в руке карандаш. Ради нас, «двух любимых девчонок», он стал потихоньку выкарабкиваться.
Наконец, Крылов приноровился держать в руке пастельные мелки. В его творчестве начался последний «жемчужный» период, который навеяла вермееровская «Девушка с жемчужной сережкой». Кроме натюрмортов, Ивану Андреевичу другие жанры были недоступны. Из подручного фарфора, фаянса, глиняных кувшинов, фруктов, овощей, бутылок он, сидя в инвалидной коляске, долго выстраивал на столе композиции и потом своей нетвердой рукой пытался запечатлеть игру света и цвета. Все это выходило в матово-эмалевой жемчужной гамме с яркими пятнами желтых и синих тонов — как у Вермеера… Мне не нравились холодные тона новых крыловских небольших натюрмортов: в молодости хочется ярких красок. Докторам, которые «вытянули с того света», Крылов подарил первые работы. Они отказывались верить, что это были постинсультные картины художника. Два-три старинных приятеля, приходившие к Крылову, говорили, что его живопись становится более созерцательной и изысканной. В этом смысле — это вершина.