сходят еще к Аристотелю. Дело не только в том, что Аристотель был озабочен идеальной жизнью, той, которую вы должны были бы выбрать, если бы все зависело от вас, и не в том, что он считал инвалидность любого рода несовместимой со счастьем. Он считал счастьем жизнь «ни в чем не нуждающуюся»[38], нечто, что «больше всех [благ] достойно избрания», к чему нечего прибавить[39]. Если бы в эвдемонии не хватало чего-то хорошего, утверждал он, то добавление этого хорошего мы сочли бы улучшением, но ведь эвдемония – уже лучшее. Такой подход соответствует представлению Аристотеля об отдельно взятой идеальной жизни, организованной вокруг одного вида деятельности – в итоге оказывается, что речь о созерцании, хотя из первых девяти книг «Никомаховой этики» можно было бы сделать вывод, что философ рассматривает жизнь состоявшегося государственного деятеля.
Современные авторы, «вербующие» Аристотеля для своих изысканий в области саморазвития, предпочитают не обращать внимания на его мономанию. Психолог Джонатан Хайдт высказывается в характерном ключе: «Говоря, что благополучие или счастье (эвдемония) есть „деятельность души сообразно идеалу и добродетели“, – пишет он, – Аристотель не имел в виду, что счастье возникает от раздачи благ бедным или подавления сексуальности. Он имел в виду, что жить хорошо значит развивать свои сильные стороны, реализовывать потенциал и стать тем, кем вам определено природой»[40]. Однако, не считая секс-позитивности, Аристотель говорил именно то, чего, по утверждению Хайдта, он не говорил. Эвдемония по Аристотелю есть жизнь интеллектуального идеала, проходящая в размышлениях о космосе и его законах, либо жизнь практической добродетели – мужества, сдержанности, щедрости, справедливости, дружбы, гордости – обеспеченная всеми дарами судьбы. В мышлении Аристотеля нет места множественным вариантам нормальных жизней, в которых отдельные личности развивают свои таланты, интересы и вкусы.
Мираж идеальной жизни, ни в чем не нуждающейся, убеждение, что существует только один путь к процветанию, – с такими идеями необходимо бороться.
Когда я думаю о своих героях – людях, проживших хорошую (если такое вообще возможно), хоть и не идеальную жизнь, – мне нравится, что они очень разные: политик-визионер и активист Мартин Лютер Кинг, писательница и мыслительница Айрис Мердок, бейсбольный менеджер Билл Век. Список можно было бы продолжить, и он стал бы еще разношерстнее: мой учитель Д.Х. Меллор, культовый талмудист рабби Гилель, ученая Мари Кюри… Можете составить свой список. Я уверен, что в него войдут очень разные люди.
Такое разнообразие показывает, насколько либерализовались представления о хорошей жизни за долгое время, прошедшее после появления аристотелевой этики. Можно любить не одно занятие – созерцание или государственное управление, – но и великое множество разных вещей, имеющих смысл – музыку, литературу, телевидение, кино, спорт, игры, общение с друзьями и родней, жизненно важный труд врачей, медсестер, учителей, фермеров и санитаров, коммерческие инновации, фундаментальную и прикладную науку, да ту же философию.
Дело не в том, что нет разницы, чем заниматься. Аристотель, возможно, ошибался в том, что держал в поле зрения лишь один идеал жизни, но он был прав, когда говорил, что некоторые вещи стоят того, чтобы к ним стремиться, а другие – нет. Взять, к примеру, Бартлби из замечательной повести Германа Мелвилла «Писец Бартлби»[41]. Рассказ ведется от лица самодовольного, но благонамеренного адвоката, который нанял таинственного Бартлби в качестве переписчика судебных бумаг. Сюжет вертится вокруг внезапного отказа Бартлби проверить со своим шефом какой-то документ. «Бартлби <…> ответил необыкновенно тихим, ясным голосом: Я бы предпочел отказаться»[42]. С этого момента все развивается по спирали. Не объясняя причин, Бартлби повторяет свою мантру. Он «предпочитает» не есть ничего, кроме имбирного печенья, не разговаривать с коллегами, не ходить за письмами на почту, не помогать адвокату, отказаться уходить с работы и поселиться в конторе, не отвечать на вопросы о своей жизни. Он предпочитает, чтобы его оставили в покое, не покидает работу, даже когда его увольняют, не хочет больше заниматься переписыванием бумаг, но и переезжать к адвокату или устроиться на другую должность тоже не желает, а когда его насильно отправляют в тюрьму, Бартлби предпочитает не есть, пока не умрет. Мы, может, и сочувствуем Бартлби, но его желания не имеют смысла.
То есть не все желания равны: есть какие-то рамки в отношении того, чего имеет смысл желать, но внутри рамок разумного мы можем преуспеть самыми разными способами, занимаясь бесчисленным множеством разнообразных занятий. Как только мы усвоим этот принцип, идея о том, что хорошая жизнь «ни в чем не нуждается»[43], покажется нам бессмысленной. Она явно ложная по отношению к жизни людей, о которых я говорил выше: все они терпели неудачи, всем им чего-то да не хватало. Не то что бы человеку нужно стремиться приобщиться ко всему хорошему, полюбить все виды музыки, литературы, искусства, все виды спорта, все хобби, работая при этом одновременно уборщиком, медбратом, преподавателем, поэтом и священником.
Карл Маркс писал, что «коммунистическое общество <…> создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, – как моей душе угодно»[44]. Но даже он не предполагал, что так должно быть обязательно. Если нечто имеет ценность, это не значит, что мы должны или обязаны проявлять к нему интерес. Беречь как нечто, достойное защиты и сбережения, – да, но вряд ли больше[45]. Быть равнодушным к фри-джазу, классическому фортепиано или дэт-металу – нормально: каждому свое. Главное, чтобы все это уцелело – на радость другим людям. На практике хорошая жизнь – избирательна, ограничена, дробна. В ней есть место сто́ящим штукам, но и многочисленные «пробелы» не обязательно ее портят. Из-за того, что мне не нравится искусство прерафаэлитов или я не знаю, как поставить забор, моя жизнь хуже не станет. Мне хватает своего.
Рискуя показаться легкомысленным, скажу: именно поэтому физические недостатки, как правило, не мешают нам жить хорошо. Они мешают нам заниматься чем-то сто́ящим и поэтому в некотором смысле вредят. Но никто все равно не может заполучить все, что имеет ценность, поэтому лишиться каких-то, пусть и многих, стоящих вещей не страшно. В большинстве случаев физические недостатки оставляют достаточно места для тех или иных важных вещей в жизни, и жизнь эта оказывается не хуже, чем у большинства, а иногда и лучше.
Билл Век начал свой путь в бейсбол продавцом попкорна в клубе «Чикаго-Кабз», президентом которого был его отец Билл Век-Старший[46]. В дальнейшем Век-младший стал владельцем и генеральным менеджером нескольких бейсбольных команд: сначала малоуспешной «Милуоки Брюэрс», затем команд высшей лиги «Кливленд Индианс», «Сент-Луис Браунс» и «Чикаго Уайт Сокс». Век внедрял в бейсболе принципы расовой интеграции и первым в Американской бейсбольной лиге подписал контракт с темнокожим игроком. Век радовал болельщиков, даже когда его команды проигрывали: он, в частности, придумал повсеместную сегодня фишку, которая призвана была заполнить перерывы между таймами на бейсбольных матчах – с музыкой, трюками и вовлечением зрителей. Он же приводил свои команды к победам – сначала «Индианс» в 1948 году, затем «Уайт Сокс» в 1959-м. Век установил первое в бейсболе «взрывающееся табло», которое запускало фейерверк, когда «Уайт Сокс» выбивали хоум-ран. Всё это он делал, преодолевая последствия ранения, полученного во время Второй мировой войны: из-за него ему сначала ампутировали правую стопу, а в конечном итоге и большую часть ноги.
Гарриет МакБрайд Джонсон родилась с мышечной дистрофией и со временем стала адвокатом и активисткой движения за права инвалидов. Дожив вопреки ожиданиям до среднего возраста, не имея возможности ходить, она потеряла подвижность рук и способность проглатывать большинство видов твердой пищи[47]. В мемуарах Джонсон рассказывает пронзительные истории о том, как она протестовала на телемарафоне Джерри Льюиса в поддержку страдающих мышечной дистрофией, спонтанно начала кампанию, чтобы избраться в окружной совет Чарльстона, ездила на Кубу, фотографировалась для «Нью-Йорк Таймс» и дебатировала с философом Питером Сингером, который считает, что родители должны иметь возможность подвергать «эвтаназии» младенцев, родившихся с таким заболеванием, как у нее. Ее ответ Сингеру – краткое изложение моих аргументов. «Разве мы хуже живем?», – вопрошала Джонсон. «Я так не думаю. Во всяком случае, не в каком-то содержательном смысле. Слишком много переменных здесь влияют»[48]. В отношении шансов на хорошую жизнь действуют много факторов, в том числе обусловленных случаем.
Таковы философские основы социологических опросов, показывающих, насколько мы жизнестойки, – они объясняют и подтверждают вывод, что люди с физическими недостатками в среднем живут едва ли хуже тех, у кого их нет. Если вам кажется, что такого не может быть, могу сказать две вещи. Во-первых, нам следует задаться вопросом, почему мы считаем, что жизнь людей с инвалидностью обязательно хуже нашей: мы опираемся на содержательные мнения или на собственные страхи и предрассудки?[49] Проникновенный рассказ Джонсон о той встрече с Сингером сам по себе оказался действенным способом нравственного воспитания – всем рекомендую его прочитать