Жребий. Рассказы о писателях — страница 33 из 67

«Критику как литературу» Вы написали в одно время с работой над Достоевским. Просвещая коллег-литературоведов, а также и всех любителей литературы, Вы внутренне проверяли осуществляемый труд, вырабатывали для себя программу-максимум, в смысле творческого самовыражения, самоотдачи: роман-исследование «Личность Достоевского». Владея научно-литературоведческим жанром, прозревали даль будущего романа мысли.

Все Ваши труды, Борис Иванович, — не только законченные произведения; они еще обязательно содержат в себе начала, посылки для будущих построений, концепций, открытий; их — труды — нельзя, однажды прочтя, раз навсегда усвоить как нечто «в последней инстанции». В них, собственно, нет начал и концов, они суть моменты познания, мыслительного процесса, в котором нет остановки, предела.

Раскрыв монографию «Лев Толстой» на произвольно выбранной странице, читаю: «...Человеческая душа в творчестве Достоевского соотнесена со всей человеческой историей и со всей человеческой мыслью. У Толстого все это не так, потому что мысль толстовского героя растет из его личного опыта, а не из идей, которыми герой Достоевского проверял свою душу и которые он проверял своей душой».

Тяжеловато, да-с... Почти как у Белинского. Зато глубина-то... Чувствуете? К легкому чтению, Борис Иванович, Ваши труды не отнесешь. Поэтому и... не столько «сочинения», сколько «труды». Чтобы понять их внутренние законы и самый Ваш стиль, надо... Что надо? Ну, конечно, обратиться к личности Бурсова. А как же иначе? Она ведь тоже «особый, замкнутый в самом себе мир».

«Трезвость, недвусмысленность, глубина, правда» — так определил однажды Ваши принципы Василий Шукшин в личном письме. Принципы, кажется, общие, однако, я думаю, применительно к Вашей работе, каждый из них имеет особую, что ли, окраску, собственный Ваш исток.

Однажды Вы мне рассказали такую историю. Шла гражданская война, Ваша деревня Новоселовка, Бобровского уезда, Воронежской губернии переходила то к белым, то к красным. И тем и другим нужны были кони. Коней реквизировали. Пришлось и Вашим родителям проститься с кормильцем-конем. Красные взяли коня, обещали вернуть его после боя. Что было делать: без коня — как без хлеба. Вот и снарядили сына вместе с конем. Сколько Вам было тогда? Лет двенадцать... И пришлось Вам повоевать вместе с красным отрядом до тех пор, покуда держался на ногах Ваш конь. Кормить-то его не особо кормили. На совсем ослабевшем коне отправились Вы домой, и на какой-то версте конь пал…

Это я для чего вспоминаю? Для того чтобы окинуть взором такой долгий, такой непохожий на нынешние наши пути в литературу Ваш путь. В семнадцать лет Вы в первый раз увидели паровоз. В Вашем отрочестве Вы прочли дай бог десяток книг, кажется, Тургенева с Гончаровым. Других в Новоселовке не было. Потом рабфак, многотиражка Метростроя... В 1934 году Вы приехали в Ленинград поступать в аспирантуру — и навсегда прижились в этом городе...

В прошлом веке профессора — не по званию, а по сути, выходцы из крестьян — исчислялись единицами, ну, десятками. Имя каждого из них оставило след в истории нашей отечественной культуры. Советская власть придала невозможное ни в какую другую эпоху, ни в какой стране мира ускорение созреванию народного таланта, явила возможность людям Вашего поколения прожить в отпущенный срок две, а то и три жизни.

Это я к тому говорю, что для правильного понимания Вашей творческой личности, особенностей Вашего аналитического ума надо помнить об этом самом крестьянском происхождении, о врожденном, то есть унаследованном, здравом смысле. Отсюда проистекают трезвость Вашего взгляда на самые деликатные вопросы, решимость пахать глубоко, потребность семь раз отмерить, да и то не отрезать, а еще разок прикинуть, обмозговать...

В этом месте моего письма (не одному Вам адресованного) вижу кислую мину некоторых наших «горожан»: опять «крестьянские» добродетели, опять «деревенская проза»... А что делать, если у нас такая страна, такая у нее история, такой генезис русской культуры?

Ну вот, ввязался в полемику (не могу разглядеть оппонента, но знаю, он есть), а не хотел. Это все Ваша наука, Борис Иванович, помните, что Вы писали в «Критике как литературе» на этот счет? «Каждый из нас пишет как умеет. Но все яснее становится, насколько важно для нас умение. Конечно, себя не перепрыгнешь. Я наблюдаю за другими, — и подчас радуюсь за других, чаще огорчаюсь. Разумеется, и собой нередко бываю недоволен. Случается, ввязываюсь в полемику. Это на старости-то лет. Да ведь какая это критика без полемики?..»

Но... возвращаюсь в спокойное русло эпистолярного жанра. Почему-то мне очень важно знать, что одна Ваша жизнь — детство, отрочество, заря юности — прошла в подстепной России, почти что в тургеневских, в бунинских местах. Запомнился мне еще и такой Ваш рассказ о детстве. Однажды Вы заболели сыпняком, семь недель провалялись на земляном полу. Позванный священник обнадежил Вашу родительницу, что бог приберет мальчика. Детей в семье было много. Но мальчик выжил.

Войну Вы начали корреспондентом «дивизионки» на Ораниенбаумском пятачке. Потом пеший переход по ладожскому льду об руку со смертью... Кровопролитные бои подо Мгой, Карельский фронт, Маньчжурия... Ваши рассказы о войне не похожи на воспоминания других ее участников. Ни один из рассказов не замкнут сюжетом какого-нибудь ужасного случая или счастливой, Вам выпавшей карты. Вы рассказываете о войне в своем жанре, увидев ее с высоко вознесенной точки обзора, «на общечеловеческом фоне».

Вообще это излюбленная Ваша мера оценки любого литературного произведения: насколько широк и проявлен общечеловеческий фон.

Кому это удалось в высшей степени? Ну, конечно, Достоевскому! Помню то время, когда на Вашем, Борис Иванович, поместительном столе правил всем Достоевский (затем правил Пушкин): ваш стол являл собой поле брани; великое множество книг, подчиненное одному Вам ведомой дислокации; книги меняли позиции, перестраивались. Для постороннего ока на Вашем столе царил хаос. Из хаоса Вы создавали мир сущий, высокоорганизованный, все усложняющийся по мере накопления, как человеческие мозг и душа: роман-исследование «Личность Достоевского». В Вашем доме витал дух Федора Михайловича.

Помилуй бог, я не хочу сказать, что Вы вычитывали свой роман из книг. В «Критике как литературе» по этому поводу у Вас есть такая, первостепенно важная для Вас замета (неважное Вы опускали): «Завоевания чужого ума и таланта необходимы нам для собственных завоеваний, если мы способны на это, а иначе какой толк в них?»

Работа над Достоевским у Вас тоже соизмерима с целой жизнью. И она переживалась Вами как тяжкая — и в то же время сладостная — болезнь. Вы были больны Достоевским, да и теперь тоже...

Судить о Ваших работах, Борис Иванович, своими словами не хочется, держа перед собою сами эти работы. У Вас обо всем сказано так, что вроде и не оставлено места истолкователям. Есть в книге «Критика как литература» статья «Творчество и интерпретации», сопряженная с темой Достоевского. В ней Вы так объясняете свой личный — и всеобщий — пристальный интерес к гению Федора Михайловича: «Потомство судит гения, лишь признавая за ним право и силу суда над собою. Иначе у потомства вообще не было бы ни охоты, ни надобности заниматься гением: мы стараемся узнать только то, что помогает нам лучше узнавать самих себя».

Вы понимаете гения как человека в высшем смысле — «всечеловека» — на многие годы вперед, выделяете в нем прежде всего «право и силу» вершить над собою — человеком — суд, по высшей мере гения. Вы погружаетесь в личность гения, обретшую вечную жизнь в его книгах, переживаете заново коллизии, психологические драмы романов Достоевского, перевоплощаетесь в их персонажей, проходите с писателем его великомученическую — и счастливую духовными озарениями — жизнь. И пишете о Достоевском со свойственной Вам трезвостью и недвусмысленностью, зная все, что написано до Вас, ничему не веря на слово, опираясь на эрудицию и жизненный опыт.

Ваш метод открытий, система доказательств, обладая высочайшим научным уровнем, в то же время подкупает какой-то очень личной интонацией, исполненной внутренней силы бывалого человека, знающего, почем фунт лиха. Уже в предисловии к «Личности Достоевского» Вы посвящаете читателей в отправной тезис своего исследования: «Личность человеческая познается через познание вклада, внесенного в общее дело людей. Это доказывает, что, как бы ни был сложен человек, он не является для нас непостижимой тайной». И тут же оговариваетесь: «С изучением личности писателя, правда, связаны особые трудности, ибо существеннейшие черты ее выражаются в сложной системе художественных образов, различных, нередко противоположных по своему духовному содержанию».

Мысль, кажется, высказана без обиняков, но что-то осталось для додумывания, доисследования. В этой фразе Вы весь, Борис Иванович, это — бурсовская фраза, как, впрочем, и все последующие и предшествующие. Мысль зарождается на ходу, слова не притерты одно к другому. Зато здесь видно личное клеймо. Фраза изречена не всуе, необходима, как кирпич в кладке, — для целого здания.

Я думаю, Вы не сразу решились отнести «Личность Достоевского» к жанру романа. Пусть еще и «исследование», но ведь «роман»... Кому, как не Вам, лучше других известно, чего читатель ждет от романа. В романе, кроме всего другого, должны наличествовать разноименные полюса, эта самая разность потенциалов, сюжетообразующее противостояние добра и зла. Иначе не будет внутреннего движения, а без него, как известно, какой же роман...

Я не знаю, был ли у Вас общий план задуманного сочинения. То есть был, конечно, в смысле распределения материала, построения композиции. Но в каждой фразе, в каждом абзаце заметна работа мысли, полное напряжение духовных сил, можно даже назвать это творческой мукой — доискаться до истины, сведя воедино, с одинаковым тщанием, тезу и антитезу.

Весь Ваш роман-исследование «Личность Достоевского» пронизан диалектикой, восходящей чуть ли не к Гераклиту, который, как мы знаем, утверждал, что борьба противоположностей «отец всего», ну и, конечно, к Гегелю; диалектический метод придает особую остроту каждой мысли, каждому построению и всему труду романиста-исследователя в целом. Разность потенциалов, разноименные полюса, а стало быть, и внутреннее напряжение дают о себе знать уже в первых абзацах романа-исследования. Чего нет в Вашем труде, так это ровности изложения, общих мест, планомерного подведения читателей к заведомо предвидимым выводам. Все непредсказуемо у Вас, все спорно, истина рождается в диалектике противостояния. Да и то сейчас же оспаривается. Роман мысли у Вас получился остросюжетным (разумеется, благодаря избранному Вами предмету для размышлений) — поэтому и роман. Хотя, конечно, сюжет мыслительного процесса — особое дело...