В Вашем романе-исследовании о Достоевском нет деления творческого наследия гения, его идей, духовного мира, запечатленного в письмах, в «Дневнике писателя», в свидетельствах современников, на «положительные стороны» и «отрицательные», чем занимались до Вас многие достоеведы. Нет и хронологически выстроенной биографии. Есть духовная биография гения — соединение в одной личности несоединимостей, тех самых противоположностей, из борьбы которых и возникает то, что мы вкладываем в понятие «гений», имея в виду и природу творческого таланта, и человеческую личность, наиболее полно выявившую себя.
Работая — по-своему — над темой Достоевского, или, лучше сказать, заново вгрызаясь в толщи такого, казалось бы, освоенного, а все первозданно неподдающегося материала, Вы, Борис Иванович, оттачивали и особую манеру письма, диалектический по сути и по форме стиль.
О Достоевском Вы писали иначе, чем о Чернышевском и о Толстом, осваивали приемы стиля, единственно приложимого к Достоевскому. «Конечно, литература — это и профессия, то есть совокупность навыков, без чего нет никакой профессии, но от литератора требуется постоянная борьба с навыками, ибо в противном случае он становится ремесленником, утрачивая качества творца». Эта фраза из книги «Критика как литература» очень характерна для Вас в пору работы над Достоевским. Вслушайтесь, как закручено... Поди разберись, до какой отметки наращивать навыки, в какой момент отряхнуться. Тут я вижу «мефистофельскую» улыбку на Вашем лице, в котором добрых две трети составляет лоб, а все остальное как будто и не существенно. «Ну, знаете, это уж каждый пусть сам решает, важен принцип...»
Открываю «Личность Достоевского», опять же на произвольно выбранной странице, читаю: «Достоевского всегда влекло то, что обыкновенно отталкивало, как, с другой стороны, и отталкивало то, к чему влекло. Что может быть более противно одно другому, как деньги и вдохновение, — Достоевский сводил их вместе, как бы с целью из столкновения и вражды денег и вдохновения высечь искру для творческого горения».
Ну вот, «с одной стороны» и «с другой стороны»... И так во всем романе-исследовании «Личность Достоевского», объемом в тридцать пять авторских листов, написанном Вами за пять лет, вобравшем в себя все знания и опыт Вашей жизни.
Как Вы пишете? Технология-то Ваша какая?.. Можно, Борис Иванович, я расскажу и об этом? Хотя... писание книг — интимное дело, особенно это органически свойственно Вам — сокрытость от посторонних глаз святая святых писания... Тут я приведу пример иного порядка, а после уж возвращусь к Вашим урочным часам за столом... Я знал одного литератора, который, бывало, в переделкинском доме творчества чуть свет открывал окно, ставил машинку на подоконник и принимался стучать, как дятел, очередной свой роман. Другие обитатели Переделкина, разумеется, просыпались от стука, потягивались в постелях и маялись собственной ленью в сравнении с этим, активным, неугомонным, который добьется своего.
Вы, Борис Иванович, тоже рано садитесь к столу, всегда в одно время, в половине седьмого, и пишете тихо-тихо, почему-то на крохотных листках бумаги, бисерно-мелким почерком, потом все перемарываете вдоль и поперек.
К обеду Вы выходите осунувшимся, на лице Вашем остаются одни глаза. Доведя листочки до полнейшей нечитабельности, Вы относите их машинистке, единственной во всем Ленинграде способной разобрать Ваш почерк и исправления. Она печатает не для заработка (у нее обеспеченный муж), а из удовольствия и чести быть Вашей первочитательницей...
А помните, как мы с Вами ездили в Старую Руссу?
В доме Федора Михайловича Достоевского на набережной реки Перерытицы, под старыми ракитами, в ту пору была музыкальная школа. А дом-то — единственный подлинный, в нем Федор Михайлович писал «Братьев Карамазовых»... Вы помните, как водил нас Георгий Иванович Смирнов, старорусский учитель истории, по окраинным улочкам своего города, по задворкам, мосткам, лопухам, будто по городу Скотопригоньевску; как вдохновенно преображался он в свидетеля, соучастника событий и драм, происходящих в романе «Братья Карамазовы». Он, как и Вы, заболел Достоевским, и общая эта болезнь, у каждого из Вас выявлявшаяся по-своему, я видел, неизлечима и духовно целительна, как любовь.
Мы с Вами тогда написали статью в «Литературную газету» (один писал, другой переписывал) о необходимости создания в Старой Руссе — последнем, дорогом сердцу гения его прибежище — музея Достоевского. Мы, вкупе с Георгием Ивановичем, прозревали будущее Старой Руссы — этого исконно русского города (в глуши, в самом сердце России), многажды замеченного нашей отечественной историей. Мы думали — и верили в это, — что Старой Руссе еще суждено стать и литературным святилищем, с не меньшей притягательной силой, чем Ясная Поляна или Михайловское...
И дело стронулось с места, пошло. Музыкальная школа переехала в новое здание, дом Федора Михайловича Достоевского стал обретать те черты, какие были свойственны ему при хозяине. Георгий Иванович Смирнов отдал себя этому делу, как говорится, без остатка. В его щуплом, израненном на войне, изболевшем теле обитал поистине богатырский дух. Его встречали в Москве, в Ленинграде, он отыскивал вещи для будущего музея, отмеченные знаком подлинности, но, главное, находил себе сподвижников, зажигал человеческие души искрой того огня, которым сам горел.
Он мечтал не только о музее Достоевского в Старой Руссе, но и о целом мемориальном комплексе по роману «Братья Карамазовы», топографически точно привязанном к месту действия, как это было у самого Федора Михайловича Достоевского. Георгий Иванович мог показать то место, на котором стоял дом Федора Павловича Карамазова, тот забор, через который перелез Митя в роковую ночь, ту скамейку, на которой сиживал с гитарой Смердяков, те лопухи, в которых Лизавета Смердящая... Для каждой импровизированной экскурсии Георгий Иванович находил единственные, из сердца идущие слова — о героях романа и об его авторе. Кто побывал на такой — неповторимой — экскурсии старорусского пламенного достоеведа, тот навсегда становился причастным святому делу воссоздания памятников нашей национальной гордости, членом особенного старорусского землячества.
По ночам Георгия Ивановича можно было застать... в кабинете Федора Михайловича, в доме над Перерытицей. В тишине старого дома ему приходили мысли, он записывал их, создавал свой труд о Достоевском, как он его понимал, как чувствовал сердцем. Если в дом приходили гости с открытой душой — их становилось все больше, — Георгий Иванович обращался к стенам: «Надеюсь, что хозяин дома нас не осудит. Мы входим сюда с чистыми помыслами, оставляем все мелкое за порогом...»
Но что-то вдруг сломалось в судьбе старорусского энтузиаста. Кто-то его не так понял, что-то он не так сказал (язык у него был остер), кому-то пришелся не ко двору... Музей Достоевского в Старой Руссе открывали без его основателя...
Помните, Борис Иванович, как мы ехали в Новгород с мыслью помочь Георгию Ивановичу, то есть делу, коему он был душой? Нам казалось, что дело этого рода не может принести ожидаемые плоды, не будучи одушевлено талантом, мыслью, волей посвятившей себя ему человеческой личности...
Георгий Иванович Смирнов еще сколько-то пожил и помер, в возрасте шестидесяти двух лет. Мне довелось стоять над его гробом. На лице усопшего был разлит тот покой, с каким уходят из жизни люди, честно исполнившие свой долг перед жизнью. В войну Георгий Иванович командовал батареей пушек, дошел до Берлина, собрал урожай фронтовых наград, то есть послужил Отечеству как верный его сын. В своей родной Старой Руссе он создал музей Достоевского, умножив славу национального гения — на благо Отечеству. От духовной личности Георгия Ивановича Смирнова исходил особый непотухающий свет.
А мы с Вами — что же... Опять гуляем под ручку по Летнему саду. Вы читаете нужные Вам каждый день строки Пушкина: «Летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия, а мы с тобой вдвоем предполагаем жить, и глядь — как раз: — умрем...» Вы восхищаетесь Пушкиным, им живете. Вы написали «Судьбу Пушкина», понимая сей труд как главный, вершинный труд жизни. Вы говорите: «Писать о Достоевском трудно. Но о Пушкине труднее. Пушкин неуловимый...»
Без Пушкина не понять Достоевского, равно как и Гоголя и Толстого. И все они разные; их противостояние по отношению друг к другу объемлет самую суть очень русской национальной идеи, подымает ее до всечеловеческой. О ком бы Вы ни писали из наших великих, Вы никогда не выстраивали их по ранжиру, хотя поочередно отдавали свою сердечную привязанность то одному, то другому. При строго научной скрупулезности Ваших исследований, Вы же очень эмоциональный писатель, Борис Иванович. И, обращая взор к Пушкину, Вы словно преображаетесь, меняется самый Ваш тон изложения. «Пушкин мерил истину сердцем, гением своим, всей жизнью своей, как и готовностью к смерти ради нее, а не своими теоретическими убеждениями, по отношению к которым он всегда находился в полной независимости...» Это — цитата из первой части «Судьбы Пушкина»...
И что еще я хочу сказать Вам... Вы приблизили к нам наших гениальных предков, как, может быть, до Вас никто еще не приближал. Под Вашим пером они превращались в наших современников, сегодня необходимых нам не только в литературно-творческом, но и в нравственно-житейском обиходе.
Работая над Толстым, Достоевским, Пушкиным, Вы постоянно думали о связи времен. Отсюда и Ваши «Вечерние думы» (статья эта написана в 1963 году). «Современность есть не что иное, как момент исторического процесса. Нельзя изобразить драматическую судьбу человека, пренебрегая связью времен. Из всех литературных направлений реализм наиболее последовательно применяет принципы историзма, ибо в его изображении человек сам способен изменить условия своей жизни, изменяя вместе с ними и самого себя...
Все подвластно времени. Весь вопрос в том, насколько мы сознаем его повеления...
Чертовски трудно жить и работать, как подумаешь обо всем этом, а думается о