Жребий. Рассказы о писателях — страница 38 из 67

<...>

Он прожил долгую, уготовившую ему «огни и воды, медные трубы и чугунные повороты» («чугунные повороты» — это соколовско-микитовское выражение), жизнь. Ему пришлось пройти окопы, встречаться с петлюровскими головорезами, сидеть в подвале смертников, где пол был скользким от крови, скитаться голодному и босому по Крыму, плавать матросом, жить в портовых ночлежках Гулля... Вероятно, это не так, но мне хочется думать, что именно глаза его, источавшие чистоту души, взгляд «очарованного странника», твердо веровавшего в доброе начало человеческого сердца, отводили опасность и сохранили ему жизнь».

Это важно знать, если думать об истоках печали Ивана Сергеевича, о его «нерадостной судьбе». Но не только это. За ответом лучше обратиться к самому Ивану Сергеевичу, к написанному им... Да и есть ли ответ? Печали преходящи, необманно служение делу жизни; кто лучше служит ему, тот и живет в ладу с самим собой и с людьми. Образ «мастера золотые руки» — центральный, заглавный во всем литературном наследии И. С. Соколова-Микитова, начиная с кузнеца Максима в раннем цикле «Былицы» и дальше. В документально-героической эпопее начала тридцатых годов «Спасание корабля» в поле зрения писателя постоянно находится начальник Эпрона Фотий Крылов: участника экспедиции по спасению ледокола «Малыгин» Соколова-Микитова восхищают преданность делу, воля, сметка, безжалостность к себе — и простота, открытость бывшего балтийского матроса Фотия Крылова (Иван Сергеевич тоже был балтийским матросом). Вот как он написал о начальнике Эпрона: «Есть в Крылове что-то ребячье, задорное. Такие живые лица видел я у деревенских самых пытливых и умных мальчишек. Я так и вижу: деревня, вечер, деревенская улица, по широкой пыльной дороге гонят бойкие ребята в ночное. А впереди всех на саврасой маленькой кобыленке, расставив широко голые пятки, скачет-трясется самый маленький, из всей деревни самый бедовый — Хотей...»

Так всегда у Соколова-Микитова: куда бы ни заносила его судьба, то есть целенаправленная воля искателя сокровищ человеческих душ, одной ногою он остается в родной деревне, на той самой почве, из которой произрастает русский народный характер, лучшее, доброе в нем (но и плевелы тоже; любя деревню, Соколов-Микитов никогда ее не приукрашивал).

В конце жизни, обращаясь памятью к людям, отмеченным высшей в понимании писателя добродетелью — верностью долгу, И. С. Соколов-Микитов написал очерк об И. А. Бунине. Я приведу заключительные строки очерка, важные для понимания жизненной и писательской позиции самого Соколова-Микитова: «Бунин прожил долгую, толстовскую, редкую у писателей жизнь. В записках своих, жена Бунина вспоминает, что умирал он, терпеливо перенося страдания, выполнив до конца долг, подобно моряку Бернару, о котором писал Мопассан. И до последней минуты вспоминал Россию».

В сочинениях И. С. Соколова-Микитова нам дано повстречаться с великим множеством светлых личностей, деятельных во благо жизни натур, наделенных той же неуемной страстью к деянию, мужеством, творческой жилкой, что и сам писатель. Одни из них, как художник, полярный исследователь Н. В. Пинегин, стали товарищами-спутниками Ивану Сергеевичу на долгие годы; другие, как председатель Новоземельского Совета ненец Тыко Вылка, оставили по себе веру в неиссякаемую доброту человеческой души; третьи, как охотник-писатель Н. А. Зворыкин, подали пример благоговейного отношения к русской природе. Героев книг Соколова-Микитова, любимых автором, объединяет непременное, на одном из первых мест в шкале ценностей стоящее качество: скромность. Так решал для себя писатель актуальную и в наше время проблему «положительного героя». Тут есть чему поучиться каждому взявшему в руки перо.


Самое дорогое детище у Соколова-Микитова — повесть «Детство» (писатель не раз признавался в том, и еще любил некоторые свои морские рассказы), положившая начало большому циклу «На теплой земле». Здесь истоки творчества, личности, очень русского национального таланта Ивана Сергеевича; во весь голос звучит в «Детстве» признание в любви своей малой родине — Смоленщине, справляется празднество детской «языческой» (любимое словечко Соколова-Микитова) слиянности с природой; отсюда звуки, краски, лад всей поэтики писателя, его удивительного, родниково-чистого, напевного, верно звучащего в каждой ноте языка, нигде не перебитого местной «дремучестью» или же «иностранным» словечком, лишь иногда, в нужном месте приправленного перцем, солью крестьянского разумения. Из этого микрокосма Вселенной Иван Соколов-Микитов юношей унес с собою в большой мир на всю жизнь чувство сыновней любви к России «полей и лесов, народных песен и сказок, живых пословиц и поговорок, родине Глинок и Мусоргских, вечному чистому источнику ярких слов, из которого черпали ключевую воду великие писатели и поэты, а терпеливые ученые люди составляли бесценные словари». В этом основа основ его миропонимания, жизненного поведения, эстетической и нравственной программы.

Здесь же, в лесной российской глубинке-глухомани, в детском (и взрослом: Соколов-Микитов начал писать «Детство» в 1929 году в Кислове, закончил в Гатчине) восприятии избяной, крестьянской, «мужичьей» жизни на сломе вековечных ее устоев, в «крутую пору», — истоки болей, скорбей, тревог впечатлительной души. В «Детстве» есть строки об этой очень органической для психологического настроя писателя черте: «В часы беспредметной детской тоски мучительно сжималось мое сердце. Воображением постигал я муки одиночества, остроту и несправедливость обид. Я воображал себя одиноким, видел обиженных близких людей. В этом детском неосознанном чувстве не было и капли сентиментальности, слащавого сюсюканья, которое я всегда ненавидел. Чувство жалости, которое я всегда испытывал к людям, — была любовь. Чем сильнее, мучительнее была эта любовь — острее испытывал я чувство жалости, захватывавшее меня с почти невыносимой силой. Любовь и была тот сказочный плотик, на котором, минуя опасности, свершил я многолетний жизненный путь».

В дневнике второй половины пятидесятых годов (собственно, это записные книжки: постоянного дневника Соколов-Микитов не вел; они хранятся в архиве писателя, в Пушкинском доме) есть размышления о любви-жалости. Их суть такова: «любить» — в деревенском, крестьянском быту — всегда означало «жалеть». Любви-жалости достоин тот, кто неустроен, обделен судьбою, младше годами, слаб. Дело здесь не в народной этимологии, гораздо глубже, в чем-то очень национальном, русском, историческом.

В повести «Детство» детские жалости-страхи объясняются не только подсознанием, но и вполне конкретно-исторической социальной подоплекой: «Сквозь туман отжитых годов я вижу много печального. Я вижу узенькие жалкие нивы, засеянные крестьянским хлебом («Колос от колоса — не слыхать человечьего голоса!» — говаривали, бывало, в деревне). Боже мой, сколько бесхозных, запустелых, заросших сорняками вдовьих нив! Множество васильков синевеет по бесчисленным межам. А как жалки покрытые ветхой соломой, по брюхо вросшие в землю хатенки деревенских безземельных бедняков-бобылей. Убоги деревянные сохи, за которыми, переступая по сырой борозде босыми, залубенелыми ногами, ходили длиннобородые «пахари», не раз воспетые поэтами в стихах. Допотопны еловые рогатые бороны, которыми наши смоленские мужички еще при царе Горохе ковыряли «неродимую» тощую землицу...»

Здесь мы, кажется, подошли к первопричине сопутствия в творческой личности И. С. Соколова-Микитова его жизнелюбия, оптимизма, — «солнцепоклонничества» — и трагических нот, печалей, нерадостной судьбы. Крестьянское, мужицкое, собственническое, рабское, не из одних «маслениц» состоявшее, из глубин русской истории донесенное, историей обреченное на слом Иван Сергеевич увидел не из окошка вагона, не с балкона дворянской, пусть захудалой, усадьбы, а унаследовал плоть от плоти. Это ему дало право на склоне лет (в автобиографическом рассказе «Свидание с детством») сказать: «Я знал и видел Россию кровью моего сердца; жестокие, трагические недостатки, пороки, которыми болел народ, я чувствовал в самом себе». (Вспомним, что Россия в ту пору, когда вступал в жизнь будущий писатель, была страной, главным образом, крестьянской.)

Цитата как будто прервана в важном по смыслу месте, но если ее продолжить, все равно останется ощущение недоговоренности. В высказываниях Соколова-Микитова о его отношении к России, к судьбе народа нет концептуальной закругленности. Какое бы то ни было учительство, указующий перст, равно как и утешительство, пафос, чужды Соколову-Микитову. Писатель всегда полемичен. Выход из «трагических недостатков» он видит в преодолении их очистительной силою правды, верит в уроки самопознания (как верил в них А. П. Чехов). В этом его позиция художника-гражданина.

В автобиографии 1932 года, находясь во власти впечатлений от работы над повестью «Детство» (она задумывалась как первая часть трилогии), Соколов-Микитов писал: «Период самого раннего детства описан в повести «Детство», которая является первою главою книги о замечательной жизни человека, начавшего сознательное существование в эпоху умирания старого мира, пережившего войну, революцию и продолжающего жить. Трагедия этого человека в том, что он многое помнит. Автор уверен, что от физической и духовной гибели героя книги спасло хорошее здоровье и здоровая подлинная любовь к жизни».

Подобных «заявлений для печати», самоистолкований у Соколова-Микитова не так много, тем более ценно каждое из них, когда вглядываешься в творчество, в судьбу писателя, «много помнящего» из того, что ныне принадлежит истории (ох, труден предмет: чем глубже ныряешь, тем кажется недостижимее дно!). Трагическая окраска соколовско-микитовского «многое помнит» нуждается в объяснении с позиций современного понимания нашей исторической памяти. Это сказано писателем в ту пору, когда с превеликим трудом преодолевалась пролеткультовско-рапповская доктрина о непроходимом «рве», отделяющем одну историческую эпоху от другой. Нужны были мужество, прозорливость, чтобы остаться в те годы представителем «пушкинской, единственной нашей здоровой традиции» — так характеризовал Соколова-Микитова по выходе в свет его книжки сказок «Кузовок» в 1922 году в Берлине редактор журнала «Новая русская книга» профессор А. Ященко.