Жребий. Рассказы о писателях — страница 61 из 67

В наши дни издаются, выходят в свет, жадно прочитываются новым, молодым читателем, воспитывают в нем любовь к Родине, мужество, человечность, чувство прекрасного книги Юрия Казакова, по тем или другим причинам запоздавшие, не вышедшие при жизни замечательного писателя ХХ века... Казаков по-прежнему с нами — и где-то там, впереди, в своей извечной прекрасной недостижимости…


5

Утром открылась Лопшеньга. По свежему морю к теплоходу прибежали дорки и карбазы. В одной из дорок сидел остроскулый, в очках, в шерстяной шапочке — даже и не старик еще, а так, в годах, — помор. Двое его сыновей, молодые, но возмужалые, по виду вполне устроившие свои жизни ребята, свешивались с борта, кричали: «Пап, а пап!» И он поднимал к ним свое щетинистое лицо. Глаза его за стеклами сильных очков казались большими. Сыновья спрыгнули в дорку, приникли на мгновение к отцу, привычно сели к рулю, к мотору...

Я смахнул слезу, видя это. Что может быть лучше, трогательнее в жизни мужчины?.. Устроить собственную жизнь, самому стать отцом — и еще иметь родного отца на Белом море в Лопшеньге. Спрыгнуть к нему в дорку, прижаться к его щетинистой щеке... На берегу обняться с матерью — и очутиться в своей родной избе, не обветшавшей, справной, в теплом царстве детства и отрочества... Сесть к столу, поесть вареных картошек с солеными сыроежками, с луком и постным маслом, с камбалкой, попавшей утром отцу в рюжу, с жареной корюшкой, а потом — томленную в печи пшеничную кашу с топленым молоком, напиться чаю с пирогами с брусникой, с домашним вареньем: рябиновым, черничным, земляничным, малиновым...

Везет же людям родиться в лопшеньгской республике! И там, вдали, за морями и долами, в больших городах, поморские сыновья приживаются цепко, как можжевельник на здешних угорьях...

Я приплыл в дорке, вместе со счастливыми братьями, счастливым их отцом, на заповеданный лопшеньгский берег. И учительница математики Нина, измученная морской болезнью, испуганная предстоящей ей неведомой жизнью в дальней дали, тоже приплыла в нашей дорке.

И пусто, пусто было на улицах лопшеньгской республики: мужики в море, жёнки в лесах. Ранняя осень — время страдное!


6

Лопшеньга строена лицом к морю, то есть на восток, к восходящему солнцу. Выражение лица каждой избы похоже на выражение лица ее хозяина. Или, вернее, хозяйки. Лица у мужиков более замкнуты, чем у жёнок.

Я живу в избе у Анны Федоровны Лысковой, у бабы Нюши, в крайнем, ближайшем к морю ряду: деревня имеет четыре ряда с ответвлениями. В горнице, где я живу, пять окон; три на восток, два на юг. Из всех пяти окон видно море. Горница поделена перегородкой; ход из одной половины в другую свободный, дверь не навешена. За перегородкой еще два окна на море: на восток и на север.

Когда я бегу по деревянным мосткам — в магазин, в клуб, в кино, в избу к братьям, привезшим меня в Лопшеньгу, — то всякий раз прочитываю стихотворный лозунг на стенде против правления здешнего рыболовецкого колхоза:


СМЕЛЫЙ ТРУД РЫБАЦКИЙ

У СТРАНЫ В ЧЕСТИ!

ДОБРОГО УЛОВА!

ДОБРОГО ПУТИ!


Рыбаки Лопшеньги не только ловят семгу на прибрежных тонях, но выходят в Мировой океан на собственных колхозных траулерах.


...Однако нужны уточнения: упомянутый мною в начале этих заметок медведь ходит к морю из лесу не рыбы ради. На берегу моря пахнет ворванью, тюленьим жиром...

А ну-ка поищем у Казакова в «Северном дневнике», там у него, помнится, есть о тюленях, вся родословная тюленья, на поморском наречии изложенная... Ага, вот она...

«Первый тюлень, который родился, дите, на ладошке поместится, — это тебе зеленец... А потом он белеет, шкурка-то белеет, и называется тогда белёк...

Потом пятнашки идут по ней, по тюлешке-то, и это у нас серка, серочка...

А на другой год тюлень-ти большой, большо-о-ой... И называется серун. А на третий свой год самый настоящий лысун. Понял ты? Не серун — лысу-ун! Лысун, а самка — утельга!»

Да, так вот... на берегу салотопка, сало закатывают в бочки, валяются куски тюленьих шкур. Запах силен, приводит медведя к салотопке; медвежьи следы на песке свежи, приглублены, недвусмысленны; идя на берег, медведь расписывается в своих намерениях: мне нравится тюленье сало, я хочу его, и я его съем.

Стоит заговорить с кем-нибудь в Лопшеньге про медведя, и вам расскажут уйму медвежьих историй. Это здесь, так сказать, профилирующая тема для досужих разговоров. Однажды михаил иванович (я пишу имя и отчество с маленькой буквы, поскольку разбойник остался неопознанным) укатил бочку с салом чуть ли не до самой берлоги. Его тезка унес морского зайца, лахтака, то есть нерпу. Моя хозяйка Анна Федоровна рассказала про то, как мужикам в сеть попалась утельга, не в сезон. Что с ней поделать? Свезли на берег и бросили. Потом как-то идут по лесу, далеко от моря, и видят — что-то большое белеется (тюлениху-мать еще зовут белесницей). Оказалось, та самая утельга. Ну да, конечно, медведь унес. Какой бы из него получился отменный переносчик грузов, если бы научить...

А то еще было, списали консервы, заактировали. На складе они хранились, у моря. Здесь все склады, амбары — у моря. Вырыли яму — и похоронили заактированные консервы, благо рыть легко: пески. Михаил иванович, конечное дело, озаботился, не потерпел такой человеческой нерачительности: сгубили добро. Ночью все раскопал, банки раскусил, ушел домой сытым.

Еще рассказала мне баба Нюша о зверобойке. Уходят на промысел бельков в конце февраля, возвращаются к восьмому марта. Так нынче: промысловых мужиков увозят на вертолете прямо в «кожу». «Кожа» — это льдина-лежбище белесниц с бельками. Прежде уходили на карбазах в феврале, возвращались только к маю.

У бельков самая дорогая шкура, их палками бьют: У белесниц — сало. Сальные туши белесниц не тонут, их тянут на плаву за карбазами.


Сегодня воскресный день, пасмурный, без ветра, с дождем. Всю неделю ветер менялся, то с севера заходил — это морянка; при морянке не берет никакая рыба. Налетал с юго-запада шелоник (шалоник) — на море разбойник. Дуло то с юга, то с запада, то с востока. Восходило солнце, прямо из лона вод, против моего окошка, обещало впереди целый день жизни, особенной, поморской, ни на какую другую не похожей.

Раньше всех приступают к трудам в Лопшеньге две пекарихи. пекарня рядом с избою Анны Федоровны. Хотя как рядом... Избы ставлены с таким расчетом, чтобы каждому хозяину хватило пространства — для осознания себя хозяином положения: избы просторные, на большую семью; на две половины, зимнюю и летнюю, со множеством хозяйственных пристроек. У всех огороды, картофельные полосы, рябины под окнами, бани на задах — и вид на море.

К обеду поспеет хлеб в пекарне, его отвезут в магазин — в синем хлебном ящике, на лошадке. Хлеб можно купить неостывшим, с пылу с жару. И еще можно купить коровьего масла — из своего колхозного молока, на своей маслобойке сбитого, сливками пахнущего. Масло из Лопшеньги никуда не увозят, нет дорог (только по воздуху и морю); тут все и съедают.

В Лопшеньге копают картошку, и баба Нюша копает. Зять приезжал из Архангельска, жил две недели, начал копать, да нужно было еще ему обежать озера, порыбачить, брусники набрать. Так и уехал... Зять бабин Нюшин экскаваторщик, мелиоратор: роет осушительные канавы на Пинеге. Дома его только зимой и видят.

Перед отъездом зять истопил баню. Баня тем хороша, что колодец вырыт в предбаннике: черпай воду, доставай, плещи на каменку, наддавай пару. Тут же в предбаннике и дрова, их принесло море: баба Нюша пойдет на берег — приволочет лесинку.

Баню построил муж Анны Федоровны. Он и избу построил. Ему уж перевалило за восемьдесят, а все, бывало, парился. Крепок был старик. Пришло время — и помер. Первый муж Анны Федоровны утонул в «шторминушку». На зверобойку ушел и не вернулся.

Мы попарились с зятем бабы Нюши, прямо с полка рванули сотку до морского вала, охолонули, подсолились в шибко соленой беломорской воде — и опять на полок.

Сын Анны Федоровны в Москве кандидатом наук. Он редко наведывается в Лопшеньгу. Жена у него с Кубани, казачка; познакомились в Сочи. Дочери бабы Нюши — одна в Архангельске, на лесозаводе работает, другая еще в каком-то городе, не помню. Летом с бабушкой в Лопшеньге живет внучка. Баба Нюша зимой живет в Архангельске у дочери, побывала она в Москве, в Ленинграде, на Кубани у сватьи, еще где-то.

Я попросился в помощники бабе Нюше картошку копать, но она с деликатной твердостью не подпустила меня к этому требующему навыка, ответственному делу. Зато доверила мне топор. Мужики напилили ей пилой «Дружба» стасканный за лето к бане плавник — за установленную мзду... И вот я машу топором, кланяюсь восходящему солнцу, дышу и морянкой, и шелоником — всеми поморскими ветрами. Едва ли есть еще такое сладостное дело, как дрова колоть на восходе солнца у Белого моря, по холодку. Разве что писать лирическую прозу у себя в кабинете на канале Грибоедова...


Десять часов утра. Белое море. Ветер с юго-востока. Отлив. Обнажились косы. Безоблачно небо. Прямо мне в глаза сияет солнце. На море солнечная долина. Осиянная, зыблемая вода. Справа, на юге, ярусы холмов. Далеко в море уходящий мыс — там село Усть-Яреньга, в восемнадцати километрах. Слева, в сорока километрах, Летний Наволок, а там уже Летняя Золотица — и Соловецкие острова.

Прошел мужик с удочкой. Бегают по отмели кулички. Сидят на суше чайки. Летают вороны.

Баба Нюша вчера весь день отрезывала с принесенной с болота клюквы усики: подержала в руках каждую клюквинку, обрезала ее ножом, как обрезают редиску. Лучше будет варенье, без усиков.

После трех суток гуляний вернулся домой бабин Нюшин кот Мурзик. Я спросил у хозяйки, где он был.

— А где кошки, там и он. Вернется весь покарябанный... Внучка у меня спрашивает: «Бабушка, где его так?» Я говорю: «А на гулянке. Мужики на гулянке, нать, подерутся, и кот тоже».