Он медленно выпрямился, глянул на меня удивленно. Ответил холодно. Отчего-то чудилось, мой вопрос его задел.
— Не стоит волноваться, госпожа. Мы непременно отправимся в путь завтра.
Так и не поняла, чем заслужила такую отповедь, но сдержала первый порыв и просить прощения не стала. Надоело постоянно быть виноватой. Моя растерянность и неуверенная улыбка, казалось, удивили Посланника еще больше, чем проявление заботы.
Я повернулась к старосте:
— Дядя Витор, я б не мешала. Но ты ж понимаешь… Я уезжаю, девочек мне с собой не забрать.
Знала, что и коза, и несушка в хозяйстве — большое подспорье, но едва не умоляла дядю Витора принять моих девочек. Не заикнулась о деньгах. Старательно избегала слова «дар». Ведь дар от странника напоминает о человеке, с домом его связывает, вернуться помогает. А из всех людей, покинувших Сосновку, меня вернуть хотели бы меньше всего.
Староста сомневался. Воин удивленно гнул брови, поглядывал то на него, то на меня, но в разговор не вмешивался. Все же дядя Витор согласился. Правда, на прощание сказал, что отведет отданных ему животных к ручью. Я смолчала, очередное оскорбление проглотила. Староста к мертвым меня приравнял, собрался подарки водой омыть, чтоб дорогу моему духу в мир Сосновки размыть. И не слышалось в его голосе намека на неловкость или попытку извиниться.
Обида ранила, но была не первой, привычной. Десять лет Сосновка ждала моего отъезда. Я улыбнулась, поблагодарила дядю Витора. Ушла со двора к себе, чувствуя недоуменный взгляд чужеземного воина.
Повторяя про себя, что это последнее зло, которое мне односельчане причинить могут, силилась не плакать. Потупив глаза, старалась не встречаться ни с кем взглядом, к разговорам не прислушиваться. И так знала, о чем говорят с такой радостью. Об избавлении от меня.
Возвратившись в дом, тесто для хлебов завела. Пусть я никогда не чувствовала себя в Сосновке на своем месте, пусть не любили меня здесь и боялись, не уважить обычай предков не могла. Хотя поклясться была готова, что пропадут без толку мои старания, что в памяти людской так и останусь безбожницей. Ведь с тех пор, как дар проявился, как Доверенная мне на руках рисовала, я ни единого местного бога по имени назвать не могла. Ни одного из десяти главных, ни одного из двух десятков помладше. С того дня для меня существовала только великая Маар, о которой в этих краях слышать слышали, а верить в нее не верили. Помнится, дядю Витора и жену его это злило. Они все пытались меня заставить. И так, и эдак, и уговорами, и ремнем. Священника из города пригласили. Тот со мной даже не разговаривал, чуть увидел, заявил, что магия во мне чужая и сильная. И хоть он сказал, что я не виновата, а рисунки магию сдерживают, страха перед проклятой Кареглазой в людях прибавилось.
Пока тесто поднималось, я сумки в дорогу собирала. Платья только самые новые и самые красивые взяла. Теплого с собой ничего не уложила — господин Мирс сказал, что отвезет меня в Ратави, столицу Империи. А я знала, что там жарко.
Поставив в печь первую ковригу, вернулась к сборам. С сожалением оглядела свою гордость — книги. Двадцать две подруги, скрашивающие мое одиночество. Ради каждой я ткала и вышивала для городских, деньги копила три-четыре месяца. Каждую на память знала, по корешкам на ощупь угадывала. Теперь их придется оставить… Не тащить же за собой через всю страну.
Отправив вторую ковригу в печь, складывала еду в дорогу и деньги. Поняла, что единственное, о чем жалею, — мои книги. Больше ничего в Сосновке, в этом доме не было жаль оставлять. Ни стайку серебряных птиц, которую подарили моим родителям на свадьбу. Ни пузатый и дорогой самовар. Ни резную шкатулку с костяными вставками. Ни круглый амулет на цепочке. Они принадлежали не мне, а той жизни, которая не была моей никогда. Погостила я в ней довольно, а теперь хватит.
Пока третья коврига пеклась, принесла из кладовки всякие варенья и соленья. Все, что после зимы осталось. До отъезда не съесть, а предлагать кому-то бессмысленно. Не возьмут люди из-за страха перед моим даром и судьбой. Но я понадеялась, что добру односельчане пропасть не дадут. Вынесла на улицу горшки, шкатулки, пустой добротный сундук, муку, зерно, книги. У забора поставила. Чем больше скарба выносила, тем больше сомневалась, что возьмут. Но все же написала на горшках угольком "Берите и не вспоминайте меня". На случай, если бережливость победит суеверия.
Взяв лампу, обошла дом, проверила, не забыла ли что. Вещей я вынесла немного, но внутри стало пусто, в комнате поселилось эхо. Дом всегда был неуютным, теперь он казался зловещим и пугающим. Одной мне в нем было зябко, как пять лет назад, когда только ушла из дома старосты и стала жить сама. С улицы заползала ночь, поселялась в углах. Я зажгла обе лампы, все оставшиеся свечи, лишь бы мрак прогнать и тревогу. Едва дождалась, когда подоспеет третья коврига.
Вынув ее из печи, забралась под толстое стеганое одеяло, с головой в него завернулась и глаза закрыла. Было светло, как днем, но спать мне это не мешало.
Встала до рассвета, когда погасли свечи. Привычно застелила постель, надела дорожное платье, сапоги высокие, косу заплела. Отражение в мутном металлическом зеркальце выглядело нежданно решительным. Жалко даже, что на самом деле я такой уверенной не была.
Разрезав одну ковригу на куски по числу домов в деревне, положила их в большую корзину поверх другой ковриги. Глянула в окно — уже светало, а я припозднилась. Хотела хлеб разложить, пока деревня не проснулась. Подхватив корзину, вышла на улицу.
Обычай говорил положить целую ковригу у колодца, так пожелать деревне процветания.
Обычай гласил: оставь у каждого дома по куску хлеба, чтобы поблагодарить людей за вместе прожитое время. И я торопливо оставляла, украдкой, надеясь не встретиться ни с кем. Не повезло — у последних домов меня заметили, смотрели с опаской, от подношений отшатывались.
Видать, не только дядя Витор меня к мертвым приравнял. А мертвые не оставляют по себе хлеба.
Дом старосты я напоследок оставила, чтобы вместе с воином и дядей Витором за вещами вернуться. Меня там не ждали — укоренилось у дяди Витора мнение, что я безбожница, обычаев не чтящая. Но все ж староста и его жена единственные не попытались от моего хлеба отказаться, даже поблагодарили.
Посланник наблюдал за мной с удивлением. Обычай был ему незнаком, но вопрос вызвал только один. Воин спросил, действительно ли сиятельная госпожа сама пекла хлеб. Я смутилась, вспыхнула, растерялась совсем. За меня староста ответил. Зычно, громко.
— Сама, ясное дело! Кареглазая все умеет. Всему научена. Хорошая была б в хозяйстве баба, если б не… — он вдруг вспомнил, с кем говорит, и вовремя прикусил язык. Не назвал дар проклятием. Посланнику Императора, выжидающе приподнявшему бровь, это точно не понравилось бы.
Господин Мирс искренне считал, что я заслуживаю наилучшего к себе отношения, почестей. Как королевна из сказок, не иначе. В сравнении с неприятием, почти враждебностью односельчан, не чаявших избавиться от меня, в глаза особенно бросались и вежливость, и почтительность, и уважение воина. Настоящие, не наигранные. И я терялась, не знала, как себя вести.
У моего дома собрались люди, вся деревня. Дети, взрослые, старики. Глазели, шушукались, смеялись, перекрикивались и враз смолкли, когда увидели меня и воина, ведущего двух прекрасных коней в поводу. Расступились, пропустили меня к калитке. Проходя мимо них, заметила, что вещи и горшки у забора нетронутые стоят. Повторяя про себя, что была бы честь предложена, а возьмут или не возьмут — не мое дело, вошла в дом. Подошла к сумкам на столе, проверила, хорошо ли все застегнула. Уложила третью ковригу, что память о деревне сохранить должна.
— Неужели это все, госпожа Лаисса?
Я подпрыгнула от неожиданности, резко повернулась к воину. Мне и в голову не приходило, что кто-то может зайти в проклятый дом, потому так напугалась. Посланник рассыпался в извинениях, вдруг показался еще более смущенным, чем я. Заверила, что все в порядке, что просто задумалась и не услышала его шагов. Господин Мирс улыбнулся и взял со стола сумки.
Они показались ему слишком легкими. Это было видно по тому, как он поднимал поклажу. Много позже выяснилось, что южане задаривали будущих жриц золотом и каменьями, заботились о них, как о царевнах. Ограждали от тревог и забот, ибо дар их был тяжел, а ответственность велика.
Посланник Императора просто поверить не мог в такое различие между разными провинциями.
Я вышла на улицу и окунулась в вязкое напряженное молчание. Если бы не пели птицы, не пофыркивал конь, не лаяла не другом конце деревни собака, я бы решила, что оглохла. Тишина была густой, взгляды людей — холодными и выжидающими. Сердце болезненно зашлось стуком, во рту пересохло, слова никакие на ум не шли. Господин Мирс приторочил мои сумки к седлу, удивленно на дядю Витора глянул. Посланник Императора ждал от старосты Сосновки прощальных речей, и тот не мог промолчать.
— Лаисса, — в кои веки назвав меня по имени, смущенно начал дядя Витор. Голос хриплый от волнения, староста старался не встречаться со мной глазами, говорил медленно. — Мы все и всегда знали, что твое место не здесь. И ждали, когда за тобой приедет Посланник. Вот и случилось. Ну, не поминай лихом… Тебе там, может, лучше будет. Прощай, Кареглазая.
Не самая красивая речь, зато дядя Витор подобрал слова так, чтобы не солгать мне на прощание. Он не щадил мои чувства, нет. Тогда бы не поскупился хотя бы на одно-единственное пожелание. Но и оно было бы лживым, а я бы почувствовала это, какой бы ласковой улыбкой староста ни прикрывался.
Именно в этом заключается мой дар-проклятие. Я вижу ложь и правду. Меня невозможно обмануть.
Улыбнулась, односельчан взглядом обвела. Пожелала здравия и удачи. Мне не ответил никто. Приняла помощь почтительного воина, разъяснившего, как надо сидеть в непривычном женском седле. Умостилась и, тронув поводья, поехала прочь из Сосновки.