От него вкусно пахнет одеколоном и табаком дорогих папирос. Может, он курит трубку. Да. Так даже вернее. Трубка и белые перчатки.
Он стоит на открытом всем ветрам мостике, смотрит вдаль и командует: «Пять румбов влево! Так держать!» Или: «Полундра! Свистать всех наверх!» В зависимости от силы шторма, сотрясающего корабль от клотика до киля.
Вот именно, что от клотика. И до киля. Не говоря уже о том, что такой человек регулярно посылает вахтенного матроса отбивать склянки на корабельной рынде.
Все-таки романтизм во мне уже тогда сочетался с реализмом.
Посмотрите на фотографию моего отца. Вы же видите – я не ошибся. Ну разве чуточку приукрасил. Аксельбантов, кажется, во флоте уже почти не осталось.
А на скалистом утесе, каменной грудью встречающем волны Амурского лимана, его ждет прекрасная женщина в крепдешиновом, василькового цвета, платье.
Или платье было из креп-жоржета? А васильковой была тесемка, которой мама перевязала шкатулку со старыми, уже пожелтевшими письмами.
Она, молодая и красивая, с томиком стихов в руках. «Увозят милых корабли, уводит их дорога белая… И стон стоит вдоль всей земли: мой милый, что тебе я сделала?!»
Неужели не помните пронзительных строчек?! И женщину не видите?!
Это моя мама. Она ждет своего капитана. И косынкою машет ему с обрыва.
Сейчас я помогу вам представить картинку воочию.
Шлюпка несется к стоящему на рейде кораблю. Он черно-золотой. Он цвета мундира капитана. Борта, окантовка палубы и капитанского мостика, двери кубриков и отсеков судна очерчены ярко-желтой линией. И даже на огромной трубе корабля, как на обшлагах рукавов мундира, сияют три золотые нашивки.
В шлюпке сидят гребцы – матросы. Они в белых форменках с синими, в полоску, отложными воротниками. Настоящие матросы. По команде отца «Р-раз, р-раз!» они, раскачиваясь вперед-назад, напрягают мускулистые спины, и узкие лопасти их длинных весел гонят шлюпку по волнам.
Корабль приближается.
Шлюпка плавно, бортом, прижимается к судну. Звучит команда: «Подать шторм-трап!» Повизгивая от страха, я лезу вверх по шатким, на толстых канатах, ступеням. Сильные руки вахтенного подхватывают меня. Я гляжу вниз с высоты. Между черным бортом корабля и белым бортом шлюпки закипает свинцового цвета крутая волна. Отец, сняв фуражку, одобрительно смотрит на меня. Мама, прижав руки к груди, что-то строго говорит ему. Отчим из шлюпки весело делает ручкой. Он как бы поощряет мою мечту.
Мне семь лет. И я люблю их всех. И матросов, и отчима, и пузатого – тоже усача – дядьку, которого здесь все называют боцманом.
И все они еще живы.
Отец поставил меня у штурвала, а сам встал за моей спиной. Он положил свои ладони на мои вцепившиеся в поручни штурвала ручонки. Я ухватился за колесо так, что, кажется, даже побелели костяшки пальцев. Он скомандовал: «Поднять якоря!»
Загрохотали цепи. У носа корабля закипели буруны, и двумя полосами вдоль рубки, в которой мы стояли, полетели брызги. Они становились все шире и шире, сверкающие полосы. У корабля на наших глазах вырастали крылья. Они были пронизаны солнечным светом, бьющим нам прямо в лицо.
Мой Жук Золотой!
Мы уплываем туда, где небо сходится с морем!
Там далеко впереди, по воображаемой линии, шел кораблик. Маленький, почти игрушечный.
«Это – горизонт, – строго сказал отец. – Нельзя достичь горизонта». – «А этот?!» – удивился я, ткнув пальцем в далекий кораблик. Отец засмеялся: «Хочешь попробовать?»
От охватившего меня восторга я уже не мог вымолвить и слова. Конечно, я хотел.
Он сделал шаг назад, убрав свои руки со штурвала, и я остался один на один с кораблем.
Теперь мне предстояло отдавать команду «Поднять паруса!» Курить трубку. Обнимать женщину в крепдешиновом платье. Объяснять сыну, как проводить судно в фиордах лимана. По огонькам бакенов, зажигающихся на фарватере, по огням высоких вышек, стоящих на берегах, наконец, по лучу маяка.
Вести судно в створ. Вот как это называлось.
Чтобы не сесть на мель и не разбить свой корабль на подводных скалах…
Я никогда не носил кортика, и у меня не было аксельбантов. И на рукавах моего мундира нет золотых нашивок. Я не стал капитаном. Может быть, это самая тайная моя печаль. Разделите сегодня ее со мной. Взрослые люди склонны забывать детские мечты, заменяя пустоту в сердце суррогатом будней. А кораблика, который идет по горизонту, я забыть не смог. Заменить его, оказалось, нечем.
Зэк
Он явился к нам во двор весенним майским днем.
Мама с новым мужем Иосифом и соседями Мангаевыми сидели за праздничным столом, пили вино за советский праздник солидарности трудящихся и закусывали пирогами с-картошкой-толченкой-рыбой-кетой. Так называлась начинка популярного в нашей деревне пирога. В одно, практически, слово.
Можно было зайти в любой дом, и вас угостили бы именно таким блюдом. На Нижнем Амуре красная рыба – главная. И, разумеется, икра. Тоже – красная. Икру солили, добывая из горбуши, летней и осенней кеты – серебристых лососей-красавцев, идущих в низовья Амура, на нерест.
Так придумано не человеком – природой.
Еще никто не узнал, каким образом мальки, скатившись в океан, через много лет возвращаются именно в те места, где они родились. По существу, они возвращаются, чтобы продолжить свой род и умереть.
Родовой инстинкт роднит лососей с людьми…
Еще на том первомайском столе был первый дикий лук. Ранней весной он пробивался через расщелины скал. Мы, пацаны, собирали его пучками. Хорошо щедро намазать ломоть хлеба красной икрой и сверху присыпать диким луком. Называлось – для хруста.
Красная икра в нашей деревне не считалась деликатесом. Если ты прибегал летом домой с улицы и мама совала тебе бутерброд с икрой, то ты имел полное право заканючить: «Опять с икрой… Хочу с хлебом-маслом-сахаром!»
«С-хлебом-маслом-сахаром» произносилось так же, как «с-картошкой-толченкой-рыбой-кетой».
Конечно же, за столом пели песни.
Ой, рябина кудрявая – белые цветы… Вот кто-то с горочки спустился… Сегодня мы не на параде… И – грудь его в медалях, ленты – в якорях… И – возле нашего крыльца…
По соседству, как известно, рядом, там бились чьи-то жаркие сердца. И на побывку все ехал и ехал молодой моряк.
А может, последняя песня, про молодого моряка, появилась позже времени, о котором я вспоминаю? Она просто сместилась в моем детском сознании.
Он вошел во двор с полупоклоном и, обращаясь почему-то сразу к маме – он сразу признал в ней хозяйку, – попросил:
– Возвращаюсь из заключения – освобожден по амнистии. Помогите, чем можете. С миру по нитке – голому рубаха.
Из дальневосточных лагерей в то время хлынул поток заключенных, досрочно освобожденных и амнистированных. Мама засуетилась, стала собирать узелок со старыми рубашками Иосифа. Сунула туда пригоршню конфет-подушечек и пяток наших пирогов. Высокий и сутулый зэк-старик, кажется, он был плешивый и рябой – не помню точно его лица, заросшего неряшливой и какой-то клочковатой бородой, все это время смиренно стоял в сторонке от праздничного стола, накрытого под голубым, в тот день высоким и чистым, небом.
С миру по нитке – голому рубаха.
Старик напоминал мне кого-то, но я никак не мог вспомнить – кого?
Был он явно голоден, потому что старательно отводил взгляд от стола и мял в руках потертую зимнюю шапчонку. За плечами вольного человека висел походный сидор – тощий мешок, с лямками из толстой веревки.
Мой отчим – он работал киномехаником и потому считал себя человеком интеллигентным – при явлении незваного гостя слегка набычился и с явным неодобрением наблюдал за маминой суетой. Иосиф был из семьи сосланных на Дальний Восток то ли польских, то ли белорусских кулаков-мельников и нрав имел куражистый, особенно по пьяному делу.
Сейчас отношение к кулакам у нас в стране изменилось.
Считается, что они спасали Россию, хозяйствовали крепко, а остальные крестьяне в деревнях были рвань, пьянь и голь перекатная. Только и ждали, как бы подпалить помещичьи усадьбы да отобрать у кулаков хлеб…
Не знаю. Может, так оно и было.
На Дальнем Востоке я встречал много ссыльных с Украины. Бывших полицаев, бандеровцев и в том числе семьи раскулаченных еще до войны хохлов. Все они, поселенцы и расконвоированные, а потом уже и их дети, на новых местах устраивались надежно, хозяйствовали крепко и основательно. В суровых краях смогли выжить и закалиться самые стойкие. Но часто среди них встречались люди угрюмые и нахрапистые. Уважающие только силу. Если мне не изменяет память, кулаков называли «мироедами». Может быть, жизнь в суровых краях сделала их такими. Мой отчим, казалось мне, был законченным мироедом. Я не вкладывал тогда в это слово классового понятия… Что было взять с меня, несмышленого. Имя и фамилию одного из коммунистических идолов – Карла Маркса – я долго писал через черточку: «Карл-Маркс».
Я был уверен, что так правильно. Иисус-Христос, Карабас-Барабас… Ну, стало быть, и Карл-Маркс.
Желваки уже ходили по красивому, нос с горбинкой, лицу Иосифа. Он щедро намазал кусок хлеба красной икрой и протянул гостю:
– Попробуй нашего амурского угощенья!
Старик бережно, придерживая бутерброд двумя руками, – он думал, что икра посыплется с хлеба, – принял кусок.
– А что это? Ягода какая-то…
Отчим засмеялся:
– Вот тундра! Красная икра. Слышал про такую?
Зэк надкусил кусок хлеба и чуть не выплюнул его, поперхнувшись:
– Соленая…
Иосиф плеснул в чистый стакан водки. Протянул гостю:
– Выпей за наш советский Первомай!
– Благодарствуйте, кормилец, – отвечал старик, – мне никак нельзя: организм подорван. Болен я. Умирать иду.
– А куда идешь-то?
– На Тамбовщину. Да не знаю, остался ли кто в живых из родни.
– А за что срок тянул?
– За поджог колхозного сена, – буднично пояснил зэк. – Весной пускали пал – жгли прошлогоднюю траву, да неправильно, по ветру, пустили. Пара прошлогодних стожков и занялась… Двадцать пять дали, с поражением в правах. За вредительство колхозному строю. Двадцать оттянул, а потом амнистия вышла. Иосиф-то, Сталина, уж тогда сковырнули… Да пока суд-пересуд, пока документ выправили…