Журнал «Парус» №71, 2019 г. — страница 35 из 48

Мы стояли и спорили шутливо у голо клубящейся ветвями акации. Кто-то выглянул из окна, мы, сделав вид, что не заметили, пошли рука об руку, и Ольга сказала серьезно:

– Ты знаешь, почему дом такой основательный, как замок, и такой игрушечно красивый, как ты правильно подметил?

– Почему же? – беспричинно радуясь всему, что мне говорила Ольга, спросил я.

– Потому что тогда был Гоголь. Сейчас нет Гоголя, и домов таких не строят…

– Как так? – не понял я…

– Да очень просто… Коли есть Пушкин и Гоголь, то и дома надо строить не такие, как… – она не договорила и кивнула на прокопченный сруб бревенчатого барака, распространявшего из кирпичных труб ядовитый чад каменного угля…

Я про себя согласился с ней, но вслух, от того, что слова ее были так ясны, заспорил, и мы начали говорить о поэтах, что писали за десять-пятнадцать лет до строительства дома.

– А откуда ты знаешь Тимофеева и Кукольника… и Соколовского? Ты ведь не филолог? – спрашивает она, останавливаясь и с милой подозрительностью разглядывая меня.

Так, разговаривая, мы по туманному полю перешли к березовой роще и увидели, что день сегодня сине-золотой, и синева эта – последняя, прощальная, грустная и веселая одновременно. Да мне и всегда, когда рядом Ольга, не верится, что наши отношения продлятся долго, что мы можем даже стать мужем и женой. Я не спрашивал, моложе она или старше меня, может, ей около тридцати, может, и больше. Грудь у нее маленькая, талия тонкая, как у девчонки, а бедра и ноги плотные, полные… Была ли она замужем?

– А вы не догадываетесь? – продолжаю я шутливую болтовню. – Неужели вы всё-таки не догадываетесь? Это так не идет к вам… Кому же нужен Алексей Васильевич Тимофеев? Конечно, только тому, кто и сам грешен… Сочинитель нужен только сочинителю, – тут же поправляюсь я более серьезно. А про себя: «Для чего я признался – разве я действительно – сочинитель? Только и сочинил, что “мирочувствие”. Да и то вместе с Кашининым». Но добился своего:

– Прочтите же мне, – просит Ольга требовательно.

Мы медленно идем по громко шелестящей, цветной листве. Я притворно отнекиваюсь, наслаждаясь ее любопытством. Делаю вид, что сдаюсь – и вот уже – мечутся, скачут, сорочат между белых стволов суставчатые бобровские строчки… [1]

Ольга даже остановилась – я был вознагражден за свое притворство: такого выражения у нее на лице я еще никогда не видел. Потом она долго высмеивалась, остановившись и держась за мое плечо. Потом смеялись оба, болтали увлеченно до вечерней тени, когда лицо ее вдруг затихло, задумались огромные, потемневшие глаза, она поправила волосы и замолчала. Я, как увидел ее глаза такими, даже поежился под пальто – так мне осязательно вдруг вспомнился другой поэт-неудачник, мой земляк Александр Ивняков. Потому что в одной его поэмке есть строчки: «Выведи ей лик большой, как осень, выведи ей очи, словно сад… В глубине, притихшей и дрожливой, только две торжественные сливы под ветвями гнутыми висят»… Но я переборол желание: а вдруг Ольге не понравятся эти простоватые, так нигде и не напечатанные стихи?..

Мы без труда переводим разговор на другое… Я взял ее за руку. Она остановилась. Смотрит в близкое меж ветвями, нежное, зарозовевшее небо, словно чего-то выглядывая там. Я вижу только один лист, изворачиваясь, задевая о голые прутья, долго падает он, замирая, почти останавливаясь в воздухе, в храмной, стройной белоствольной выси. Я, не дождавшись, когда лист упадет, поворачиваюсь к нему спиной: лицо Ольги с отраженной высотой, странно близкое и далекое. Я впервые замечаю тонкие, светлые морщинки у глаз, и целую ее, но губы срываются – и раз, и второй, и она, прыснув смехом, уткнулась мне лицом в грудь. С меня неловкость сняло, мне стало весело.


9

Домой мы пришли уже на закате; шли молча, я все время отставал, прикуривая папиросу и слушая, как Ольга уходит вперед.

Я еще не снял пальто в прихожей, где на стенке приютился портрет небритого, в свитере, Хемингуэя, а у нее в руках уже был «Русский вестник», и она нетерпеливо выглядывала из комнаты, говоря:

– Отгадай, кто написал?

Из знакомых стихи мне, смешно козля, гласил только один Кашинин.

– Отгадай! – воскликнула она еще раз, затворив полустекольчатую дверь за мной, и голос ее переменился. Ольга читала неверно, не передавая красоту внешнего звучания, отдаваясь внутреннему, пугливому слуху, иногда будто запинаясь. Так читают письмо от родного человека, за каждым словом угадывая не только то чувство, которое двигало пером, но и другие его мысли, знакомую обстановку, вечер в комнате.

Когда праведник светлые очи,

Умирая, навеки сомкнет,

Возле тела три дня и три ночи

Неотлучно душа его ждет.


И все радости жизни сначала

Перед нею проходят опять:

И все то, что она испытала,

И все то, что должна испытать…


И когда третья ночь на исходе

И погаснуть все звезды спешат…

Слова с грациозной неловкостью сталкивались на согласных, как сталкиваются желанно губы, думал я, вспоминая поцелуи в березовой роще, и, глядя в блистающий тенями изразец, видел там образ мифической души и то, как она выше и выше подымается в своей матовой бескрайности:

Тихий ветер приносится с юга,

Весь пропитан дыханьем цветов,

И ту душу из тесного круга

В вечность манит таинственный зов.


И душистые волны вдыхая,

Она к небу подняться спешит,

И оттуда в лучах молодая

Дева тихо навстречу летит.


И забывши весь страх и заботы,

И весь мир, вопрошает душа:

Ты скажи мне, откуда и кто ты,

Отчего ты, как день, хороша…

Ольга уже почти равнодушно, будто бы не в первый раз прочитывая письмо, взглядывает на меня ожидающе: неужели знаешь? – и заканчивает:

Я лишь в небе твое отраженье,

Ты во мне лишь свой отблеск нашла,

Отразились во мне все стремленья,

И все мысли твои и дела…

И вдруг, не дочитав, захлопывает журнал и:

– Ну, говори! – торжествующе улыбаясь, спрашивает она и становится похожа на учительницу. Это любимая ее игра – отгадывать авторство: она уверена, что мне не отгадать, и, продлевая наслаждение, будто стихи ее и она их полная владычица, декламирует еще, наизусть:

Завесу времени колеблет смертный час…

Ужасно чувствовать слезы последней муку!..

А глаза ее, удивительные черничные глаза, стояли неподвижно, как вода подо льдом, лишь влажно темнели. Я глядел, не отрываясь, в них. И она с нетерпеливой радостью, наклоняясь грудью к столу, воскликивала:

– Вот!.. Кто это написал?!

– Это стихи одного и того же автора, – бездумно отвечал я.

– Пушкина спутал с Цертелевым! – вскидывалась Ольга, и мы вместе смеялись от того, что я не угадал – в этом и была вся прелесть нашей игры – чувствовать, что стихи пока ничьи, наши, может, станут пушкинскими, может, цертелевскими, и радовались мы больше, когда оказывалось, что они ни того, ни другого, а совершенно выпавшего из головы Ореста Сомова. Вот же ему повезло!

Я говорил, что в нашем музейном кругу никого не встречал, кто бы любил литературу больше меня, и когда начинал толковать с каким-нибудь областным сочинителем о Владимире Соколовском или Боброве, восхищаясь ими, глаза у сочинителя становились пустыми, с отчужденным удивлением посматривали на меня. И один мой добродушный знакомый, толстяк, сострадательно объяснил: «Слушай, ты больше никогда не говори им об этом Булгарине – может, они никогда о нем и не слыхивали!» И меня вдруг так удивили его слова, тем более что и сам он никогда не открывал Булгарина; и была в них такая грустная и обличительная правда, что с тех пор я, боясь прослыть оригинальным человеком, стал более умерен.

Я ей ласково, незлобиво пересказываю все это, она возбужденно – лицо ее так и играет смехом – не обрывая, перемешивает мои слова со стихами тех, о которых я говорю… И она слушает и не слышит меня…

– Откуда у тебя такая память? – спрашиваю я. – Ведь чаще этой способностью природа одаряет мужчину?

– А ты видел, какой почерк у Нестора Васильевича Кукольника? – перебивает она меня. – Я долго не могла понять. Откуда этот Иоанн Лейзевиц, этот Тассо на русской почве, рыцари и влюбленные пажи, и волнения страсти… И вдруг увидала его крупный, размашистый почерк – да таким только канцелярские бумаги подписывать! Да ведь он и был начальником, и не малым. Как это гармонично: начальник, и он же – поэт! Поэт-чиновник!.. Когда перед начальником носится образ Торквато – этот образ уравновешивает его чиновничество. Это ему полезно. Не зря же он о своем неблагонадежном подчиненном Салтыкове-Щедрине хлопотал? Ты представь – председатель облисполкома и – поэт! Каково? Сидит и: «Между небом и землей песня раздается» – пишет у себя в кабинете…

Она почти устало замолкает… Да и я – молчу… Снова – около десяти вечера. Мелькнуло на окраинах памяти, в ее сумерках – а ведь Кукольник тоже похож на постановщика-самозванца. Только Кукольник длинный, с кудрями до плеч, а тот приземистый, плотный, и глаза щелками, вприщурку…

– Ольга, – говорю я, – мне страшно уходить от тебя… Да и куда я пойду, Ольга?


10

Уже почти неделя, как я не видел Ольгу. Причины этому самые ничтожные… Каждый день звонил ей, говорил, а слова слабли, точно умирали, ударяясь о черную пластмассу, запотевавшую в руке. И Ольга отвечала скупо, незнакомо. Положив трубку, я долго стоял над телефоном, недоверчиво вслушиваясь в себя, в свою пустоту, темнеть и холодь, будто потерял причину своего бытия.

Да что же это такое, в самом деле? Почему я не могу бросить все и сейчас же поехать к ней? – И житейские обстоятельства, точно чувствуя этот вопрос, вырастали: так вырастают тени у всех предметов к вечеру, вот уже вместо столбика – мрачный уступчатый замок, вместо беседки – неприступные развалины; именно вечером, как я не раз подмечал, глазу сподсобнее в изменчивых наплывах облаков отыскать то огромного медведя с мешком за спиной, то носатую окровавленную голову.