Опять, серый мир, отемняешь ты сердце мое? Сбивчиво, невнятно творится во мне разговор, будто бы между мной и разросшимися обстоятельствами. Я делаю усилие, чтобы сердце мое увидело и Ольгино лицо, но… угасло то веселое сияние, в каком прежде являлась мне она. Ольги будто нет… Хорошо, что она есть! – повторяю я терпеливо и грустно. Ольга! Но в ответ изнутри холод схватил, застыл притворный свет: живое, страстное, охряно-коричневое сияние. И трепет пробегает по всем моим воспоминаниям; мне становится тревожно, я вдруг догадываюсь – у нас с ней есть уже прошлое! И в прошлом Ольга недосягаема для меня, и эта недосягаемость будет все вырастать и утягивать… утягивать нашу жизнь в себя… Разве не считанные недели люблю я Ольгу?.. А наше прошлое смотрит на меня, и я уже чувствую жалостливую отрешенность от него.
Надо было тогда, когда впервые увидел Ольгу, остановиться и закричать: Ольга – это прошлое! Все здесь: и лужа, и коричневая глина, и хилое деревце, не прижившееся еще к этой глине, и наши следы на ней – прошлое!
Да, было около полудня, когда я приехал тогда в Лучинское. День начал разъясниваться, туманец посветлел, тонкая подснежниковая синева вдруг затеплела меж белых, раздвинувшихся облаков… Так, задумавшись, шел я по гладкой, подсохшей после дождя тропинке и случайно – здесь тропинку уничтожала тракторная ужасная колея – глянул на женщину, стоявшую за этой колеей, напротив. Глянул и поспешно опустил глаза. Такие женские лица запоминаются и тревожат. Что же… смиренно я стал перебираться через засасывающую ботинки глину… Ой, сказала она. Это «ой» мне не забыть. Я вскинул глаза, невольно пытаясь убедиться, ей ли принадлежит этот голос? Лицо ее, и смешливое, и растерянное – передо мной. Красота делала ее точно старше или вообще выводила из возраста.
– Помогите же мне! – все тем же нежным, зыбким голосом позвала она. И я, увидев несколько книг, упавших в грязь, спохватившись, нагнулся к ее сапожкам; руки мои в глине; а книги те – не книги, а старые русские журналы; бечевка лопнула, журналы упали, и вроде нумера знакомые – это и придало мне бодрости.
Она стояла надо мной, неловко прижимая к груди несколько не выпавших еще книг, и конец бечевочки был зажат между озябшими пальцами без перчаток – и на одном матово потускнел от сырого воздуха золотой перстень.
Он мимолетно удивил меня… перстни, кольца, серьги и другие поделки из этого в юрких бликах металла я долго не хотел признавать за золото; всё вспоминалось мне золото девственно грубым, как махорка или тыквенная шелуха на бумажке – и старатель, точно наклонившись для поцелуя, отдувает из него грунтовую пыль. Еще помнилось, какой металл не мой и тщетный – мой отец в лаптях, толкая тачку с грунтом, за каждый прутик запинаясь с голоду, добывал его… Перед отъездом с Колымы он выбросил два мной намытых грамма золота на помойку. То и было настоящее – а женщины на материке носят туфту. И легкая тень из детства, задевшая меня, тотчас же обернулась какой-то шуткой о золоте словесном – так я назвал старые русские журналы. И слова мои понравились ей, и улыбка, будто донные светлые струйки, заструилась по ее лицу.
Я с удовольствием донес ей книги до дома. Дом оказался в ста шагах… Пригласила на чашку чая – зашел. Поговорить же двум музейщикам о своем – почему не поговорить?
11
Полвторого ночи. Я хожу по комнате и улыбаясь, бормочу, как самоговор… Зинеида… Зинеида!.. [2]. Я несколько раз уже пересказывал Ольге, как впервые увидел ее и услышал это «ой», и что подумал о перстне… И она каждый раз ласково смеялась. Я чувствовал, как вся душа моя переливалась в этот бездонный, как ночь, смех. Она вдруг капризно отталкивала меня кончиками пальцев в грудь и читала на память сначала шутливо, а потом все больше разгораясь:
– Пройдя тысячу шагов, увидел я впереди даму в черной шляпке и клоке особенного цвета, несколько мне знакомом. Она была одна, без лакея, и шла очень тихо мне навстречу. Я начал высматривать себе поблизости сухое место, куда бы мог посторониться для нее с тропинки. Мы скоро поравнялись. Чтобы пропустить ее, я остановился и не смотрел ей в лицо из учтивости. Она тоже остановилась… Вы на меня уже и не смотрите! – сказала она голосом, который разорвал мне сердце. Я приподнял глаза…
– Вы на меня уже и не смотрите? – выговаривала Ольга еще раз – для меня, серьезно, с удивленным, скопившимся волнением в глазах.
– Зинеида! – вдруг пронизываясь этой жгучей любовной игрой, выкрикивали шепотом мы в один голос. И она даже вскидывала руки, будто бы бросаясь ко мне на грудь, и я быстро охватывал ее стан, и она желанно выгибалась назад, далеко запрокидывала голову, и, не дотягиваясь до смеющегося рта, я не своим, сухим, слипающимся шепотом просил приблизить ее лицо…
– Да, то была она!.. Она! С голубыми, как пучина Средиземного моря, глазами, – просил я, повторяя эти чужие страстные слова…
С этими словами я лег и мне приснился сон, что родня моя и приятели из нашего кружка – Блуканов, Котов, Горынычев – у Кашинина сводят меня с какой-то женщиной для знакомства. Она в платье, сшитом будто для сцены, у нее красивая грудь и шея, и прическа, как на альбомных акварелях времен Николая Павловича… Но что-то в этом образе, как постепенно подмечаю я, карикатурное. И вот еще тонкое, печальное наблюдение: кто-то невидимо изнутри точно следит за моими мыслями, даже случайными. Это как чье-то острое видение: одно зрение без лица и персонажа, размешанное в световой воде души. Подмешалось и смотрит, и тотчас же в свою сторону, в свою выгоду предлагает картины и образы часто соблазнительные. Точнее само зрение становится этими живыми образами и картинами. Все время ты под обзором, под наблюдением, думал я вполуявь, в дреме.
Это невидимое, но ощутимое сознание, примешавшееся к твоему – притворный свет. Неприятное, слегка зудящее, давящее. Нужен покой и внимание себя, чтобы почувствовать его в своей душевной храмине. Воплощается оно в образе темноликого самозванца, знающего твои намерения и страсти души: «Я знаю, что ты хочешь поставить трагедию!» Откуда бы ему знать? Потому что подглядывает, жадно всматривается, к чему бы ему прилипнуть. Ищет способ, чтобы изваяться, прочнее привиться к душе. А мы настолько поглощены своими страстями, что даже не опасаемся никакого подвоха. Что за незваный помощник?
Источник его притворного света под темным куполом душевной храмины – оземленелая радуга, наподобие тех, что разгораются в цирке, когда акробаты исполняют свои опасные номера. Свет и здесь, как над ареной, искусственный, застеклевший, умерший. Радуга – изрубленная, свет – распавшийся на свои составные цвета. Свечи – огарки, не догоревшие, погасшие. Напоминают они и о соляном, с Лотовой женой, столбе у Содома. Они оплывают от силы умирания, остекленения, тают, как холодное вещество, только нематериальное. И образы в них спящие, рассказывают, как их замуровал, оземленил притворный свет дьявола, он отвердел и, как панцирёк, покрыл их своей коростой… Все развоплотится, растает, оземленеет, рассосется по полу. И образы-призраки спящие исчезнут. Тогда погаснет и изрубленная радуга, насмешка над Божьим светом с людьми, и упадет чёрная, живая тьма… Так овладевает людьми это безымянное, острое и холодное, землистое со-знание. Безымянное – самозванца корежит, когда его спрашивают: «Как твоя фамилия?» Он сразу же – боком, боком – и исчезает во тьме… Зеленая фамилия – не из нашего ли мирочувствия украдена?.. Давненько я не бывал у Кашинина. Есть о чем ему рассказать… Стал в уме составлять письмо Кашинину и снова заснул.
12
Сегодня, 28 декабря – это число надо запомнить – случилось чрезвычайно глупое и пошлое происшествие… Один чрезвычайно глупый и пошлый, и по нынешнему веку еще довольно молодой человек, напевая внутренне и даже улыбаясь незнакомым лицам, спешил от автобусной остановки к старому дому на одной знакомой улице. Свежий снег хрустел под ногами, точно подгоняя его и даже будто бы намекая на что-то. И по лестнице вбежал он степенно, еще ничего не подозревая и задерживая радостное волнительное дыхание. И вот… стоит у обитой рыжим дерматином двери.
И тут, не дожидаясь стука, дверь сама отворяется. Ольга!
Нет!
Это незнакомый мужчина в солидном коричневом пальто… в десять часов утра. Не глядя на меня и даже будто бы отворачиваясь, он поспешно уходит. Но в коридоре останавливается у распределительного шкафа, что-то там вкручивает, щелкает кнопками. А я… я, удивляясь сам на себя, схватываюсь за дверную ручку.
Ольга стоит красивая, утренняя, в халате, на столе чайные чашки…
Странно, что я не чувствую ни ярости, ни гнева, и меня охватывает какой-то ужас беспомощности. Ольга видит мою растерянность. Она говорит, но сквозь тугой красный звон в ушах смысл не доходит до меня.
– Ты огорчился? – подходя ближе, повторяет она и улыбается виновато. И… блудливо, как мне теперь подозревается.
– Я… нет! Но ты… скажи… – говорю я, дополняя свою обреченность. А злобно думаю: зачем так говорю? – уйти сразу, молча. Но ноги мои не хотят – приросли к полу.
– Это мой бывший муж… Я же тебе рассказывала… Он приехал по делам… Снимать телефильм про усадьбу… Он ночевал здесь… Ему надо оформить кое-какие бумаги для развода. Я знаю, что я виновата перед тобой, но я же тебе говорила – не приходи…
Я смотрю на нее и не понимаю выражение ее лица, вся она мне, как укор. Да и понимал ли я ее прежде? Слово «ночевал» точно отодвинуло меня к двери… Бессмысленно гляжу на нее, она берет за рукав меня. Но тут снова – открывается дверь… Он!.. Спиной ко мне, пробормотав что-то, он продвигается в комнату, а в руках у него – батон! Вот что совсем убило меня. Я делаю злые шаги и заглядываю в другую комнату – там чемодан и раскладная кровать. Когда-то выставлялась она для меня. А он все стоит ко мне спиной, в пальто, с батоном, как с доказательством моей гибели. А усов у него вроде и нет – показалось… Зыркнул, как на знакомого, полосками глаз черными…