Эдька, временно расходующий жизнь в нашем доме.
Батя позовет меня только на „последний праздник"...
Сейчас, когда я проводила уже много близких людей, я бы не поторопилась сказать, что „постигла тайну смерти".
Бабушкина жизнь, вместе с моим долгим детством, и ее смертью, сомкнулась теперь в одно мгновение, — с дистанции моих лет.
И бабушкина жизнь необычайно расцветила и расширила миг моего бытия.
Удивительная трансформация времени.
И второе мое откровение было — любовь. Это была любовь ко мне. У нас жила ничья бабушка Мария Федоровна.
Она была как бы няня. Это старушка, в семье чужая, но ее любят, как родную.
Она такая старая, что знает все от самого начала.
Там, в ее старости, начало неизмеримо.
И оно как бы всегда — детство. ,
„Она была в девушках горничной..." — звучит для меня неубедительно, — скорее:
„Она бывала в девушках...", как в сказке, — чего там только не бывает, но сказки неизменны и вечны, и могут быть рассказаны вновь.
Мария Федоровна бывала разной..., но для меня она вот какая:
Это первая любовь ко мне, о которой я задумывалась, в которую верила.
Ведь любовь родителей и детей — без дистанции, она слитна естеством и близостью.
Позже я смогу различать ее оттенки.
Мария Федоровна отстояла от меня, была “чужая“, она не “должна была“, она полюбила сама.
И еще, она была согнутая, сильно хромала, то есть была низенькая, значит, маленькая, старенькая, но невзрослая, — она была подружка.
Самые вкусные конфеты — из ее жестяной круглой баночки, которые она сама не съедала, припрятывала для меня, может быть, я же ее и угощала.
Самые легкие и полные слезы — у нее на коленях, когда я только ей одной могла раскрыть свои самые ужасные преступления. Ста сердилась или смеялась. Ее реакция была такой точной, что не давала мне затаить обиду или злость, или дать ложный повод к ее радости. Тогда я уже умела отличить простодушие глуповатое, вызывающее ложь, и ясное чувствительное, отвечающее моей детской чуткости.
Мы празднуем с Марией Федоровной старинные праздники. На Пасху красим яички луковой шелухой и катаем их в коридоре. На Масленицу она печет блины и рассказывает мне про тройки, украшенные лентами и бубенцами. Рядиться мы любили часто, почти каждый вечер, когда оставались одни дома, в старые шляпы, мамины платья. Мария Федоровна раскрывала свой замечательный сундук под полосатым ковриком: там был ее девичий сарафан, расшитые кофты, даже лапти.
О, эти чудесные сундуки, обязательное „приданое" старушек, оклеенные изнутри картинками, набитые стародавним богатством и самыми неожиданными вещами, приоткрывающиеся очень редко, они сами — песня,
не „наших годов", но выпавшая еще и нашему детству на удивление и зависть.
Сейчас они, верно, вытеснены.
Да и есть ли еще такие старушки...
или только репродукция, как современное вдруг — празднование Пасхи и „проводов зимы";
приоткрывающиеся редко, сундуки сохранили свой мифический образ преисподни, — извлечение вещей, как бы уже не нужных, из его тайных глубин — рождение радости, нови...
Я прошу ее надеть сарафан.
Никогда не забуду ее какого-то легкого, чуть бликом, смущения, в лице, в тоненьких серых косичках, которые она неизменно пропускала на грудь, в распрямлении ее сломанного на одну ногу тела, — я потом прочитала, какие у нее были глаза: — уродливой девушки, которую пришли смотреть, и она поверила, — вдруг понравится, ее целомудрие смущено смотром, но она почти счастлива надеждой, она освободилась от своей уродливости, забыла ее...
Я так не знала тогда, я видела Чудо, я бросалась к ней на шею, целовала ее и плакала.
Потом на этом сундуке, на полосатом коврике она мне раскладывает судьбу на картах, или мы играем в „Акулину" и в „Пьяницу", или просто сидим рядышком и смотрим на огонь в растворенную дверцу печки.
С Марией Федоровной у нас чудеса и тайны.
Мои щедрые сны живут реально и законно; на небе, как и положено, живет Бог; в темноте водятся черти; мои несложные домашние обязанности по ночам исполняют добрые карлики; и фея утром на подушку приносит первые одуванчики, а иногда и оладушек положит прямо на щеку;...
Во дворе у нас заколоченный деревянный дом, в котором никто не живет. Проходя мимо него, мы с Марией Федоровной, затаив дыхание, даже взявшись за руки, смотрим в щелочки.
Там скрещиваются пыльные лучи, будто фокусируя внимания на чем-то. Чего нет. Там настолько ничего нет, что понять это невозможно.
Мы придумываем друг другу про этот дом самые страшные истории: там могли бы жить привидения, играть по ночам в кости;
там могли бы крысы мучить пленную прекрасную принцессу, и тогда в стенах раздавался бы жуткий стон;
мы ждем от дома хоть каких-нибудь проявлений,
но ничего нет.
(однажды ночью дом сгорел)
Мы ездим с Марией Федоровной на огороды. Это за городом у реки.
Мы поливаем лук и морковку. Огурцы растут на высоких навозных подушках. Потом спускаемся к реке. Я смотрю, как Мария Федоровна умывается прямо из речки, ее загорелые (подгорелые) морщины блестят мокрые и обсыхают, она снимает платок сполоснуть, и мы сначала ловим им пескарей, как бреднем, разглядываем их и выпускаем, но в воде, в движении, рыбок интереснее смотреть. А потом хорошо шлепать „мокрым босиком" по желтой береговой лапчатке.
Садимся перекусить, пьем квас прямо из бутылки, зеленые луковые перья макаем в соль, грызем нечищенную, только обмытую морковку, а горох сначала выщелкиваем из стручков, потом жуем и сами сочные шкурки...
Мы немножко затягиваем, готовимся...
сейчас отправимся домой, и снова будет „это "...
мы насыщаемся запахом реки, илистым, тальниковым, рыбным, и красный заветренный запах заката...
Пора.
К автобусу нужно пройти через поле.
Это у нас называется, — „убегать через рожь, от русалок". Переглядываемся, — тянуть уже больше нельзя.
И вот мы мчимся сквозь, потеряв друг друга, а колосья цепляются, хватают за одежду, за ноги, за волосы, а стебли соломенно скользко и холодно льются-струятся вдоль спины, выскакиваем на зеленую полосу травы, падаем отдышаться, шальной взгляд и стукоток в висках: „еще немножко, и могло бы быть!..." —
рожь смыкается за нами в желтую ровную линию горизонта, и реки не видно внизу...
Я люблю ходить вместе с Марией Федоровной. Мы не прямо идем к цели, но „куда глаза глядят", останавливаемся в любой точке пути: нарвать рябины или ранеток, подобрать что-нибудь с земли, просто сесть на обочину отдохнуть, разговориться с кем-нибудь, заглянуть, куда интересно, и т.д.
Мыв готовности, — „Вдруг!"
Взрослые устают от слишком целенаправленных действий, — уж если они куда-то идут или что-то несут, им нужно „сначала дойти", а уж потом,... а потом ничего не случается.
С Марией Федоровной мы видим вещи одновременно.
Она их видит словно просто знает вслух, — не дольше и не короче, и в простоте имени своего предметы обретают для меня фантастическую игру
(теперь скажу: конкретности и абстрактности)
цвета и запаха, и смысла, и значения, и яркой своей бесполезности, и удивительных возможностей,...
Мария Федоровна, словно фея, когда от одного касания волшебного слова тыква может превратиться в карету, мыши — в лошадей,...
а кусок талой земли с лужей и опрокинутыми в нее облаками, с мокрыми воробьями, камешками, грязными щепками...
— в целый Прекрасный мир.
Часто Мария Федоровна присказывает:
„Спроси у ветра совета, не будет ли ответа";
„Шелкова трава заплетает след, — знать, моего милого в живых нет";
“Вот где беда-то, —: слез много, а плакать не о чем"
„Все мне можно, да одного нельзя, — нельзя на небо залезть да на колени к себе сесть".
......
Она знает многие стихи Пушкина.
Читать она не умеет и помнит стихи, которые ей читали гимназисты-хозяева. Мне кажется, что ей читал стихи сам Пушкин. Она так и говорит “Александр
Сергеич“, словно знала его, с такой любовью, что мне не приходит в голову ее переспросить.
Мария Федоровна — как бы няня. Которая нам всем после Пушкина нужна. Несколько лет позже Мария Федоровна захотела уйти в инвалидный дом. Я сердилась и плакала, что мама ее отпускает, но уже тогда понимала, что удерживать было нельзя. Ее конец неизмерим, как и начало.
Ее последнее письмо ко мне, написанное чужой рукой, и только несколько крупных букв, которым я ее научила —
„тебе мой скучливый привет",
пришло уже после ее смерти.
И странно, у меня не осталось сознания, что ее нет в живых.
Если бабушка — „действительное лицо моей литературной жизни “, и любовь к ней напряжена грядущей смертью, в которой мне будет дано узнать реальность... „Продолжение меня"... — она предвосхитила мою зрелость... Как прорыв из детства...
Мария Федоровна — сама жизнь, обыкновенная, даже „типичная старушка" — вечна. Няня. Подружка.
Любовью своей она соединила сказочную древность с моим детством, щедро одарила меня очарованием фантастики и простоты. И воспоминания о ней всегда возвращают меня в детство.
А еще позже я узнала, что у Марии Федоровны когда-то было много детей и последнего она отдала в богатый дом. Дети ее рано померли от какой-то болезни все, а того последнего она не смела видеть.
У нас болеет Ленка, и меня отправляют пожить у Вовков, у тети Гради, в нашем же доме.
Меня очень занимает различность и вместе сходство жития людей. Почему у них на занавесках такой же узор — мережка? Почему диван с полочками, наверное, у всех казенный, как у нас? и абажур тряпочный с кисточками, только цвет другой? только порядок другой. Вкус.