журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №1 1996 г. — страница 7 из 92

Помню такой случай. В марте сорок восьмого мы в комнате у моего приятеля Вовки Покрасова играли в подкидного дурака — ребята и взрослые, вперемежку. И там была тетя Сима Петрова, мать рыжего Тольки. Шел во время игры разговор „про жизнь". Про то, что после недавней отмены хлебных карточек стало наконец-то полегче: хлеба теперь сколько хочешь, да и продукты кой-какие появились в магазинах. Я солидно вставил фразу, что „теперь, конечно, жить можно, а то ведь страх вспомнить, как столько лет брюхо сводило от голода". И добавил:

— Еще в том году все ходили отощавшие.

Тетя Сима глянула неприязненно:

— Уж не ты ли у нас был отощавший? Новый-то папаша твой, поди, каждый день литерные пайки получал, большой начальник. Вон у тебя, у отощавшего, пальцы-то какие пухлые.

Все неловко примолкли: знали, отчего у меня такие пальцы. Знали и то, что мой отчим Артур Сергеевич никакой не начальник, а мелкий служащий в конторе охотничьего общества. Зарплата у него была что-то около восьмисот рублей — по тем временам совсем чахлая. На эту зарплату да еще на триста рублей, которые для меня присылал из Белоруссии отец, мы и жили.

Я тете Симе ничего не ответил. Молча выложил на стол два туза, два короля и даму и, столь победно окончив игру, ушел в комнату дяди Бори. Он слышал через дверь весь разговор и сказал мне:

— Плюнь на нее. Она ни про кого в жизни хорошего слова не сказала, такая уж натура.

И я плюнул. Мысленно, конечно. И даже не стал ссориться с Толькой: он-то не виноват, что у него такая мамаша...

Но я сильно забежал вперед. Ведь начал-то рассказывать о себе, о пятилетием.

Пальцы в ту пору у меня болели ровной ноющей болью, и я к ней притерпелся. Научился даже ловко держать ложку и карандаш, хотя суставы были „негнучие“. В общем, жил. Но скучно было взаперти. И вот появилась Люда!

Конечно, лучше бы мальчишка... Можно было бы устраивать военные развлечения: строить из стульев танки и самолеты, развертывать партизанские бои и громко орать фронтовые песни:

Бей, винтовка,

Метко-ловко

Без пощады по врагу!..

Или:

„Так-так-так!“ — говорит пулеметчик,

„Так-так-так!“ — говорит пулемет!..

Но Люду ратные подвиги не увлекали. Она не хотела быть ни санитаркой, ни даже командиром батареи. Мягко, но настойчиво втянула она меня в старую, как мир, игру под названием „Дом“.

На широких подоконниках устраивали мы „квартиру". Из кубиков и дощечек мастерили мебель. Застилали игрушечные постели цветными лоскутками. Расставляли по самодельным столикам „посуду" — цветные кусочки разбитых чашек и тарелок. Из „настоящего" кукольного хозяйства была у нас только жестяная печка-плита. („Не вздумайте ее разжигать!"— каждое утро предупреждали нас взрослые. Мы и „не вздумывали").

Когда „квартира" была готова, в нее въезжали жильцы. С Людиной стороны — целлулоидный пупсик Малыш, тряпичный щенок Жучка, две крохотные куколки Тома и Зина, и фаянсовый лягушонок Ляга. С моей — сделанный из папье-маше пионер Ваня, кукла Катя (мама сшила ее из старого чулка), тряпичный заяц, которого так и звали — Заяц (но ни в коем случае не Зайка), и маленький мраморный кролик. Вообще-то кролик принадлежал Людмиле, но я присвоил его.

У сестры же я конфисковал еще одну очень полезную для игры вещь: зеркальце в деревянной овальной рамке и с выдвижным ящичком внизу. Очень похоже на трюмо, только в сто раз меньше.

Все жильцы кукольной квартиры жили полнокровной жизнью: ели, спали, ходили в детский сад, в школу и на работу, купались в консервных банках, иногда ссорились, после мирились и дружно играли. Тех, кто не слушался, Люда ставила в угол, а иногда и шлепала. Она была довольно строгая мама. Я за виноватых заступался.

— Если будешь им во всем потакать, знаешь, кем они вырастут? — грозно спрашивала Люда. Совсем, как ее мать дядю Сережу.

Этому налаженному быту не грозили ни фашисты, ни бандиты из шайки „Черная кошка", ни домоуправша по фамилии Устюжанина (которая то и дело приходила к жильцам выяснить что-то насчет бумажек по названию „жировки"). Наш игрушечный дом надежно охранял бессменный часовой. Это был сделанный из керамики и покрытый темно-зеленой краской боец-пограничник. Ростом мне до колена. В твердом тулупе до пят, незыблемый и несокрушимый, как памятник. Руками в могучих рукавицах он опирался о винтовочный ствол и, повернув налево голову, строго смотрел из-под козырька звездной буденовки.

Этого красноармейца купили в те дни, когда я родился. Он вполне соответствовал официальным вкусам и настроениям того времени — эпохи суконных шишкастых шлемов и песни „Если завтра война, если завтра в поход". (Какие еще были признаки и символы у тех давних лет, я узнал, конечно, много позже). Впрочем, не было мне дела до символов. Просто случилось так, что Пограничник стал моей первой игрушкой. Даже более ранней, чем Заяц.

И вот теперь Пограничник охранял наш с Людой дом. Днем и ночью. А дни и ночи сменялись в нашей игре часто, не то что наяву.

— Дети, пора в детский сад! Дети, пора ужинать и спать!

Чтобы отличить ночь от светлого времени суток, мы ставили на подоконник ящичек, который так и назывался — „Ночь". Это был кузов игрушечного грузовичка. В нем лежала волокнистая темно-серая вата. Среди волокон, как среди ночных облаков, блестел вырезанный из фольги полумесяц. И были рассыпаны по вате „звезды" — из той же фольги скатанные шарики.

Темная ночь...

Тускло звезды мерцают...

Фольгу для звезд и месяца дала Люда. Ее отец получил однажды шоколад в своем офицерском пайке (Люда и меня угостила коричневой восхитительно-сладкой долькой). А вату для ночных облаков добывал я, вытаскивал ее через дырку, прожженную в старой телогрейке, которая висела на крючке у двери. В этой одежде ходили в сарай за дровами, на помойку и по всяким другим надобностям. Была она тощая, поэтому вату я вытаскивал осторожно, мелкими порциями.

Однажды мне показалось, что „ночные облака" в дощатом кузовке чересчур слежались и потеряли должный вид. Поэтому отправился на охоту. На сей раз не повезло — за преступным дерганьем ваты застала меня старшая сестрица.

— Вы только посмотрите на него! Скоро всей семье не в чем будет на двор выйти, а он последнюю одежду терзает! — Людмила в ту пору была склонна к излишнему драматизму, поскольку давно не получала писем с фронта от любезного сердцу одноклассника Юры.

Я на всякий случай ударился в рев: безотказное средство обороны.

— Он еще и гудит как паровоз! Вот подожди, придет мама!..

В наружную дверь постучали. Но эта была не мама. Пришел... отец!


Он пришел с вокзала.

Наверно, взрослые знали, что отец должен приехать в отпуск. Но я никакого ожидания не помню. Помню другое: появление отца в тот момент показалось мне чудом из чудес. Он словно специально явился избавить меня от нагоняя!

...Это был не первый приезд отца из армии. Весной сорок второго он закончил командирские курсы в Сарапуле, и его отпустили на пару суток домой — перед отправкой на фронт. Я, хотя и кроха был, кое-что помню. Отец появился в шинели рядового красноармейца и в пилотке с зеленой звездочкой. Жесткая покоробленная шинель пахла мокрым сукном. Гимнастерка была слишком широка. Хлопчатобумажные галифе походили на два мешка, а ноги ниже колен казались чересчур тонкими. Отец носил тяжелые ботинки и обмотки из широких брезентовых лент.

С этими обмотками по утрам была морока. Запомнилось, как папа сидит на кровати и, что-то шепча, закручивает вокруг ноги грубый черный бинт, который вырывается из пальцев. Я стою рядом, на краю постели, грудью лег на отцовское плечо, и трогаю пальцем эмалевый „кубик“ на отложном воротнике гимнастерки.

Этот одинокий красный квадратик на зеленой, „полевой" петлице был знаком отличия младшего лейтенанта.

Впрочем, отец уточнил потом, что он даже не младший лейтенант, а „интендант какого-то там низшего ранга. Так сказать, тыловая служба".

А для какой еще военной профессии был годен сорокалетний учитель, не державший до той поры в руках никакого оружия (разве что луки и стрелы, которые мастерил в детстве?) Сугубо мирный человек, чей главный интерес в жизни составляли проблемы славянских языков, он был известен среди школьников и студентов тем, что никогда не повышал голоса. Самым страшным его ругательством было польское выражение „пся крэв“, доставшееся ему от предков из Речи Посполитой. Да и эту „собачью кровь" он выговаривал лишь в критические минуты и виноватым полушепотом.

„Тыловая служба" отца оказалась очень близкой от передовой. Иногда так близко, что и не разберешь: где тыл, а где фронт. Уже после войны, в минуты откровенности, отец признавался, что несколько раз „только рука Господня “ спасала его от гибели. Но говорил об этом он редко. Чаще же военную свою жизнь вспоминал он довольно иронически. В том числе и встречу с маршалом Рокоссовским.

Маршал инспектировал хозяйственные службы, а отец в тот момент усмотрел у своих подчиненных какой-то непорядок. И выдал в сердцах привычное „пся крэв“.

Маршал живо обернулся:

— Поляк?

Отцу куда деваться? Подтвердил, что „так точно, товарищ маршал, поляк", хотя это было правдой лишь наполовину.

Поляк-маршал обрадованно заговорил на родном языке и полуполяк-интендант довольно бойко отвечал ему.

— И побеседовали мы вполне светски, — усмехался отец. — А через некоторое время вдруг указ: наградить лейтенанта Крапивина Петра Федоровича орденом Красной звезды. (Интендантские звания тогда, видимо, уже отменили).

— Явно порадел командующий единокровному тыловику, — вздыхал отец.

Но я уже знал в то время, что между беседой с маршалом и указом было немало „переделок", в которые попадал отец. В том числе и прорыв из окружения со штабом танковой бригады.

— Ну да, было однажды, — признавался отец. — Я даже пострелял тогда из своего „ТТ“. В ту сторону, где, по мнению командования, находился противник. Теоретически не исключено, что моя пуля зацепила какого-нибудь фрица...