Жужукины дети, или Притча о недостойном соседе — страница 55 из 94

Остроглазый кот, увидев фантик, облизнулся. Кот был сыт, но его хозяин — Кат — собирал фантики, раскладывая их по цвету и размерам: голубоватые и с голубизной — в одну папочку, а большие, яркие, с иностранной надписью — в другую.

Кат резал их на мелкие части, скатывал в комочек (шарик) и в таком виде хранил. Серые он оставлял нерезаными и несмятыми — такими, какими их произвели на этот свет.

Свои «операции» Кат проделывал руками в красных шелковых перчатках.

Высокий, в белом с черными полосами свитере, Кат утром чисто выбривал покрытое шрамами лицо и все свои эрогенные зоны (также побывавшие в боях), приводил в идеальный порядок ногти, мысли и, придав светлым глазам выражение крайней влюбленности, выходил на поиски фантиков — любых.

Обычно ему навстречу неслось стадо котов, преимущественно черных в белую полоску, но иногда Ката сопровождал только один кот — внимательный. Дома кругом были серыми, поэтому и Кат и кот казались элементами пейзажа.

Красивый фантик, увиденный в сугробе, смотрелся обычно: был смят и придавлен. Когда Кат, привлеченный мяуканьем, поднял фантик, тот оказался сложенным в десять раз (это помогло фантику остаться чистым).

Развернув его, Кат увидел надпись «Дарю» и вздрогнул. Фантик был от дорогой конфеты и сиял золотом, несмотря на сугробную грязь. На руке он не выглядел мятым, бумага была отличного качества. Правда, фантик казался нелепым в окружающем сером пейзаже. И это «дарю» — при отсутствии конфеты... Кат сильно сжал фантик в кулаке, а затем раскрыл ладонь. Фантик медленно распрямился и снова упал в сугроб.

Минуту Кат стоял у сугроба, не меняя выражения крепко построенных глаз. Потом положил фантик на твердый тротуар и растоптал его белым в черную полоску каблуком. И пошел дальше, с еще более светлыми и теплыми глазами.

Кот же с удивлением смотрел на распятое золото: оно перестало морщиться, расправилось, вот его подхватил ветер...

Фантик взлетел и, внезапно догнав спокойно шагавшего Ката, облепил ему лицо. Кат споткнулся и упал, а проезжавший мимо мотоциклист расхохотался, глядя на резко затормозившую машину «Скорой помощи», чуть было не отрезавшую Кату чисто вымытые красные руки.

Из цикла «МЯГКИЕ ЛЕЙСКИЕ СНЫ»

ПЯТЫЙ УГОЛ

Я лежу в ванне, а ты стоишь на специальной подставке, для тебя же и сделанной. Такое корытце с крылышками на витой ножке. Точнее, на витальном ноже, на винительном падеже. Стоишь, потому что сесть я не позволяю. Тем более — на меня.

Вода в ванне горячая, туфли у меня промокли и жмут. Но не раздеваться же, коли ты одета и плачешь.

Плач такой звонкий, для того я тебя и поставил рядом, чтоб ты прямо в ванну рыдала, согревая мне этим воду.

Однако туфли жалко, да и ноги в них, пожалуй.

В гостиной в двух метрах от меня — жена и двенадцать детей. Все апостолы.

Обед вкусный и горячий, накрыт купальным халатом, чтоб я не остыл в ванне, глядя на эту неимоверность на подставке с крылышками.

Стоит, словно убитая, словно налитая в черное молоко. На меня — ноль внимания, фунт презрения и килограмм ласки. Стоит со своим килограммом, словно баба с веслом.

Кстати, стоять ей тяжело, и это заметно, и я радуюсь, потому что, если она упадет, то — на меня. И я это почувствую мгновенно, потому что эта баба юркнет в воду, словно мышь, за своим ласковым килограммом. Она словно грузовик, тяжелая и разбитая. Буквально склеенная из кусков.

Можно отклеить кусочек, пока дверь в гостиную закрыта, но весло сильно мешает, да и радиостанция под мышкой крутится и шумит.

Я здоров.

Я высок, строен. Я умен. Читаю в ванне, хотя книги у меня всегда сухие.

Я оброс шерстью и друзьями на самых неприличных местах. И мне ничего и никого не надо, кроме ее слез в ванну, которую я собой наполняю.

Все мое непроклятое тело пропитали ее крупные кристаллические слезы, весь покрыт каплями их-вох.

Хочу встать из ванны, но температура ее так приятна, так совпадает с кондициями моего ничем не запятнанного тела!

И все-таки я встал, я вылез из слезного болота и даже не опрокинул веслоносицу с шалью беды на моих плечах. Я ее просто вдвинул в угол, и она сразу замолкла, и глаза у нее обсохли. И как бы слегка закрылись. Я даже сам высох от неожиданности. Оделся и туфли сменил.

Прилично выгляжу. Жену погладил, детей поцеловал. Одним словом, время тяну, пока оглянуться захочется.

На тот пятый лишний угол, где этой бабы, с ее килограммом нежности, уже давно нет.

А может, и не было.

БРЕВНО

Вижу, плывет тело. Живое, но круглое, словно бревно. И такое белое, женское во всех нужных мне местах. Но плывет далеко и, стоит заметить, посуху.

Я б даже сказал, карабкается. А то и кувыркается, и колени круглые. И руки белые, и глаза — пустые, но полные любви, раскаленной добела. Аж искры оттуда сыпятся.

Я обалдел — за что мне такая любовь и на что она мне?

Пусть плывет дальше!

М. НИЛИН[53]

Из цикла «ПРЕЖНИЕ ВРЕМЕНА»

ТЕЛЕГРАММА

Сейчас оба-то мои выросли и я в деньгах не нуждаюсь. А когда Шнейдер от нас ушел, мы бедствовали.

К родственникам, слышимость была. В Москву.

Перед тем я обварилась кипятком. Кожа слезла, лицо пострадало. Видите. Сначала сырое мясо прикладывала, как из больницы пришла, а там уж...

Да.

Мог бы, конечно, жить с нами, при детях. К моей внешности, не знаю, привык бы.

У меня ведь характер ничего, нетрудный.

А когда Игорек, двоюродного брата сын, ехал в Москву, то я позвала, накормила и попросила про Шнейдера узнать.

Так и стучат. Телеграмма. Помер.

Где, что ли, это произошло: Анцев переулок.

Не собралась. И как это, и денег нет.

К чему?

Подошла к детям. Спят сироты. Легла, рано было вставать.

Это когда еще приехал Игорек. Выясняется. Нашел ведь он Шнейдера. Где: в Померанцевом переулке. А в телеграмме — разорвали. Проврался телеграф.

А потом вскоре в самом деле сгорел. Но я, правду сказать, подробностей не добилась.

КУКЛА

Скворцов заика. А получилось — собралась жена Скворцова родить.

Попутал господь, не убереглись.

Значит, бормотал, ребенка — в ясли, чтобы не заел жизни матери.

А мать пускай учится.

Хорошо.

День, другой... Это уж она находится в родильном доме. Родила наконец.

Скворцов внизу. Покажи, пишет записку, сгораю от любопытства.

А детей-то еще на руки не выдают.

Она что? Взяла куклу, на которой их, получается, учили пеленать, вышла на балкон.

— Скорей, — Скворцов кричит, — показывай!

Показала из рук.

— Не вижу.

Она куклу за ногу взяла и помахала куклой, а Скворцов-то и стал заикой.

ПЛОДОВОЯГОДНОЕ

У Жигалкиных за городом участок. Как-то такое от бабушки, по завещанию. А точнее сказать, от деда. Трудился на военном заводе — получил. А уж как на них перевел или каким другим путем — не могу сказать.

Удобряют и выращивают.

Пристрастились домашние консервы делать.

Осень — «праздник урожая». Для родных и близких. Дали с собой.

Поехал народ довольный.

Дорогой растрясло. Капуста неукисшая поднялась, ожили огурчики, и, брешут, сестру как раз Жигалкина к чертям собачьим: обдало этим делом и мало не разнесло.

Пришла зима, включили отопление — и еще многие на их подарках подорвались. Так что нынешний год предполагают не связываться — заняться цветами. Пусть цветут, и все такое. А там посмотрим, что и как.

Михаил НОВИКОВ[54]

ДЕФЕКТ ЛОМА

Ломизе, человек непонятной национальности, был необычайно чувствителен к запахам. Поэтому он завел у себя стерильную чистоту, пищу хранил в герметической упаковке и каждый день надевал новое белье. Это ввергало его в значительный расход, но иначе он не мог.

Был он неглуп. Других замечательных качеств за ним не водилось.

Друзей и женщин у Ломизе было мало — из-за его сверхчуткого обоняния.

— Я все время как беременный, — говаривал он.

С годами у него развилось нечто вроде мизантропии. Неделями он безвыходно пребывал в своей облицованной кафелем комнате, расхаживая босиком по леденяще-холодному полу или лежа на клеенчатой кушетке. К запаху клеенки он привык и не раздражался. Когда ему нужно было выйти из дому, например, за продуктами, он вворачивал в ноздри кусочки ваты и шел, дыша ртом.

Однажды к Ломизе пришел его школьный товарищ, ставший профессором медицины, человек чистоплотный и положительный.

— Слушай, Лом (так Ломизе звали в школе), — предложил старый товарищ, — давай выпьем и поговорим с тобой серьезно.

Ломизе пил раза два-три в жизни, но тут неожиданно согласился.

— Давай, — сказал он, вворачивая в нос вату.

Профессор достал из портфеля бутылку водки, откупорил ее и налил в большие рюмки. Ломизе принес себе еще талой воды из холодильного шкафа.

— Ну, за твое здоровье, — сказал профессор и выпил.

Превозмогая себя, Ломизе проглотил водку и обильно запил ее холодной водой.

— Старина, — сказал профессор, — у тебя гипертрофированное чутье. Из-за этого ты живешь как какой-то бирюк. Вот что я тебе предлагаю: ложись к нам в клинику, мы сделаем тебе операцию, и будет у тебя нормальное обоняние. Будешь радоваться жизни.

Профессор налил еще водки.

— Знаешь, — сказал Ломизе, — это заманчиво, конечно, но...

— Подожди, — перебил его профессор, — выпьем-ка.

Они выпили.

— Ты торчишь тут, — воскликнул профессор, — и тяготишься своей жизнью!

— Таков мой крест, — сказал Ломизе.

— Какой, к черту, крест! Мог бы пользу приносить, наслаждаться и так далее, а ты... — Профессор разлил остатки водки и потянулся к портфелю за следующей бутылкой.