Не усмехайся, сказал я себе; иди, куда шёл.
Вилла Тиберия была закрыта для туристов, – я перелез через ограду, обессиленный.
Лёгкие болели.
Вообще они, как мозг, боли не чувствуют. Болят не сами дыхательные пузыри, а мышцы-меха, раздвигающие лёгкие при вдохе.
Хотелось разодрать грудь и помочь руками: раздвинул-сдвинул, дыши. Поедай кислород.
Я впервые был в Италии, впервые был на Капри, наконец мог себе позволить на целую неделю отключить телефон и расслабить голову и тело – и впервые за несколько лет стал задыхаться.
Всё было объяснимо. Авиапрыжок из сухой Москвы во влажные субтропики, из русской зимы (ночью минус двадцать пять) в итальянскую зиму (днём на солнце плюс двадцать) – человеческое тело не проектировалось богом для таких финтов.
Однако я, привыкший к неудачам, и здесь усмотрел издёвку судьбы. Провести детство в мечтах о море – а ребёнок мечтает, как голодный ест: жадно и быстро, – добраться до моря – и захрипеть от удушья.
Прибыть на идеально обустроенную, комфортабельную скалу, в место с благодатнейшим, мягчайшим климатом, где даже апельсины не имеют косточек, – и свалиться в приступе астмы.
Нет, я не впервые видел море; я был в Греции, Турции, Португалии и Испании, в Крыму, на Каспии, на Балтике, – но ни разу не выезжал из Москвы зимой. А в этом феврале вдруг подумал: жабры жаждут! Хочу солёной воды, хочу прямо завтра сесть на камень и смотреть, как ветер срывает с волн белую пену.
Это был не каприз. В сорок два года надо или умереть, или начать жизнь заново. Я некоторое время сомневался, но выбрал второй вариант.
Может, я должен был умереть от бронхита в мои десять. Или погибнуть, в мои двадцать три, от удара неустановленным тупым предметом в лобную часть головы – как мой друг. Но не погиб, не умер, угрозы оказались не столь велики, катастрофы не столь ужасны, ни один криминальный нож не воткнулся в меня, ни одна чеченская пуля не попала, ни одна тюремная палочка Коха не захотела сожрать мои альвеолы, везде легко отделался, проскочил, сына вырастил, деньги заработал, – теперь, стало быть, имею право на мгновенное исполнение некоторых желаний.
Отсиделся. Легче не стало – но и хуже тоже не стало. Голова слегка кружилась: словно не курил двое суток и вот дорвался до сигареты.
Нехватка воздуха – это прежде всего дефицит кислорода в мозгу. Сильный приступ делает тебя идиотом; боишься умереть, ведь смерть – это безмыслие. Сосредоточенный на дыхании, неожиданно чувствуешь внутри себя далёкого хвостатого пращура, прыгавшего, вереща и суетясь, меж крон баобабов, и ещё более отдалённого предка, того самого, при жабрах.
Возможно, где-то здесь, в Средиземноморье, он впервые кое-как выполз на сушу. Потом два или три миллиона лет не мог решить, где ему лучше – в воде или вне её. Потом сделал выбор, отбросил хвост, встал на задние конечности, схватил камень, палку, выплавил медь и бронзу, превратил в раба ближнего; дальнейшее всем известно.
На западе длинной змеёй огней мерцал Неаполь.
Тщательно расчищенные, облагороженные развалины дворца одного из самых могущественных императоров Римской империи в свете луны выглядели угрюмо, тяжеловесно, как будто здесь жили не люди, а многотонные носороги. Крепкие арки, стены в метр толщиной. Строили крепко, небыстро. В правление Тиберия римская держава достигла невиданного порядка и процветания. Казна ломилась от золота, граждане имели вдоволь хлеба и зрелищ, и если тот или иной патриций придерживал наличные, копил монеты – Тиберий сурово наказывал скупердяя: не копи, вкладывай, затевай новые стройки, обрабатывай новые поля!
Он возражал против почестей, много раз говорил, что не любит власть, но историки безжалостно утверждают: нет, любил. Скрывал.
Конечно, дух его не вышел из-за угла, не сказал «привет». Я ходил меж закоулков, проводил рукой по кирпичной кладке. От императора ничего не осталось. Две тысячи лет – слишком долгий срок; всё исчезло, испарились следы, и следы следов. Выдуло ветрами, смыло дождями последние молекулы. Уцелел, может быть, не дух Тиберия, но остатки энергии мышц и фантазии его рабов – архитекторов и каменщиков. Усилие мастера никогда не исчезает, в отличие от усилия властолюбца.
Пахло, как везде по северному берегу Средиземного моря – сухим козьим помётом и камнями, отдающими накопленное за день тепло.
На среднем уровне я отыскал самую тёмную комнату, заполненную многослойным дегтярным мраком, и сел на прохладную землю.
Приступ почти прошёл. Сразу захотелось курить, думать, бежать куда-то. Но за спиной были многие годы беготни. Прокуренные офисы в полуподвалах старых московских особняков; подошвы, стёртые педалями газа и тормоза; заваленные деньгами столы; тюрьмы; кавказская война, оказавшаяся смрадной потехой, организованной негодяями для собственного удовольствия; жена, сбежавшая из угарной скифской столицы к солнцу, морю и фруктам.
Зачем приехал, что делаю здесь?
Опасаясь оступиться и сломать шею, поднялся на самый верх. Здесь верные себе католики поставили часовню и статую Девы Марии. Мемориальная доска утверждала, что всё сделано с благословения Иоанна Павла Второго.
Я ничего здесь не делаю. Прилетел посмотреть, как солнце встаёт над морем. К чёрту ваши тюрьмы, войны, деньги, этим нельзя дышать.
Скоро грудь перестанет болеть.
Здесь он бродил, вздрагивая от каждого шороха, ибо очень боялся покушения. Оттого и велел построить виллу на острове с неприступными скалистыми берегами, в самом высоком месте, где три стороны из четырёх отвесно обрываются в море. Стоя над обрывом и глядя на огни рыболовецких баркасов, я подумал, что выражение «сбросить со скалы», звучащее грозно-торжественно, на острове приобретает значение бытового происшествия: взял с собой на прогулку какого-нибудь патриция, обменялся мнениями насчёт внешней и внутренней политики, не понравились ответы – толкнул рукой в грудь, или ногой пониже спины. Всё.
Здесь он ходил, с первого этажа на второй, на третий, вплоть до шестого. То в купальне расслабится, то поест каких-нибудь фиников отборных, то ляжет с девочкой или мальчиком. Мальчиков любил, да.
В это же самое время в подвластной ему Иудее вздёрнули на кресте никому не известного смутьяна, бродячего проповедника без определённых занятий. Приговор вынесли в полном соответствии с тщательно разработанным законодательством.
Вряд ли он почувствовал что-то. Хозяин мира не может ощущать боль каждого из миллионов подданных.
Кроме того, хозяин мира носил в себе достаточно собственной, индивидуальной боли. По требованию своего предшественника, Августа, он был вынужден развестись с любимой женой Випсанией Агриппиной; далее Август приказал Тиберию жениться на своей дочери Юлии, распутной бабе. Тиберий, уже тогда чрезвычайно скрытный человек, с большими способностями к самоконтролю, исполнил волю повелителя, не моргнув глазом. Но однажды, случайно встретив Випсанию Агриппину, бросил на неё такой взгляд, что Август приказал Випсании немедленно удалиться из Рима.
Неудивительно, что Тиберий, став императором, никому не верил, и на Капри повелел отстроить не одну виллу, а двенадцать; никто не знал, где именно пребывает повелитель мира; в это время в войсках понемногу подрастал его приёмный сын, весёлый обаятельный мальчишка, которому солдаты дали прозвище в честь сапога из плетёной кожи: Калигула.
За полчаса до рассвета проснулись и немедленно закричали птицы.
Линию горизонта закрывали облака – и я расстроился: не увижу, значит, самый первый луч.
Звёзды пропадали одна за другой, как бы стесняясь: скоро появится здешний хозяин.
Тени налились синевой.
Потом оно ударило снизу всею силой, окрасило облака розовым золотом, отменило их и покатилось вверх, и закричали чайки в унисон своим сухопутным собратьям. Бледная луна поспешила за кулисы действа. Ультрамарин ослепил меня, забывшего и про жабры, и про лёгкие, и про Тиберия, дух которого, разумеется, именно в этот самый миг скользнул мимо – улучил момент, когда незваный гость отвлёкся, чтоб спрятаться в подвальной дыре, до нового заката. Днём тут шумно даже без людей: помимо коз, бегают даже зайцы. А духи не любят живой суеты.
С севера накатила новая, более плотная, цинково-серая туча, но и она только украсила процесс, смягчила золотое свечение до более мягкого серебряного, а в дыры лилось и падало драгоценное сверкание. Я прижался спиной к стене.
Можно было дышать дальше.
Городишко проснулся. Матери многословно уговаривали детей поторапливаться в школу. Зеленщики вытаскивали ящики с лимонами. Площадь ожила, оба-два кафе открылись, и бартендер, сосредоточенный, как все бартендеры, метнул мне вдоль прилавка дабл-эспрессо – «Prego, signior!» – в ответ я засмеялся, и он понял. Я дышал, и он тоже дышал. Он был жив, я тоже.
Половина моих друзей были мертвы – я жил вместо них, за них. Афганец Алискин сел рядом в плетёное кресло. Ухмыльнулся.
– Я же говорил: всё будет хорошо.
От кофе сердце застучало, сотрясая грудь, словно приклад автомата.
Когда я вернулся в номер, она ещё спала. Будить не стал. Для мужчин, которые будят своих женщин, в аду есть особое место.
Спящая, она выглядела как олицетворённая безмятежность. Расслабленные, как бы мраморные губы, щёки, веки; слишком красива для меня, подумал я в сотый раз. На кухне её московской квартиры долгое время висела большая фотография её самой, закрывшей глаза и наблюдающей сны; снимок, разумеется, сделал один из моих предшественников, я не спрашивал, кто именно; их было не так много. Сон был одной из её многочисленных религий.
Впоследствии, повинуясь сложному импульсу, она убрала со стены фотографию себя – спящей. Я не спросил, зачем. Мне нравилось самому её разгадывать.
Когда вернулся из душа – она уже сидела, вооружённая записной книгой и авторучкой: записывала увиденное во сне.
– Сходил? – спросила она.
– Да. Но он так и не появился.
– Дух Тиберия?