го контракта рукопожатие.
Возможно, я подписал соглашение о продаже души дьяволу. Возможно, дьявол тоже был кинорежиссёр.
Мы сели. Стулья под нашими костлявыми задами заскрипели. Питерский гений посмотрел с беспокойством.
– Эта книга… – произнёс он, изящно протерев очки краем шарфа. – Вы что, писали её вдвоём?
– Он писал, – ответил Семён, кивнув на меня.
– А он – помогал морально, – добавил я, кивнув на Семёна. – Вам понравилась книга?
– Трудно сказать, – веско процедил гений. – Не мой материал.
– То есть, вы не будете это снимать?
– Конечно, нет. Но права куплю. Может, перепродать получится.
– Хотите заработать?
– Да, – лаконично ответствовал Ржанский.
– Великолепно, – вступил Семён, пока я засовывал конверт в тот же карман, где полчаса назад покоилась бутыль. – Я вас понимаю. Кино должно себя окупать. Нужен разворот в сторону зрителя. Тарковщина губит наш кинематограф.
– Тарковщина? – переспросил Ржанский.
Все присутствующие в комнате бросили свои дела и обратили взгляды на двоих визитёров – пьяных, оскалившихся дилетантскими улыбками.
– Именно, – сказал Семён ледяным тоном. – Безответственная погоня за эстетикой. Картинка ради картинки! Философия ради философии! Зритель желает внятных историй. Первый акт… Второй… Далее, сами понимаете, третий… Ясные мотивировки… Внятность и конкретность…
– Вы работаете в кино? – осведомился Ржанский.
– И в кино тоже.
– Мой друг окончил ВГИК, – пояснил я.
– Ага, – печально произнёс Ржанский. – Я знал, что там теперь двигают зрительское кино. К этому всё шло.
Все присутствующие осклабились. Гений щёлкнул зажигалкой.
– Ещё как двигают, – ответил Семён. – Пора учиться делать чистый энтертейнмент. Зритель всегда прав. Он голосует кошельком.
– Погоди, – сказал я. – Тарковщина – это да. Это, так сказать, очевидно. Но кто же будет снимать фильм?
– Понятия не имею, – ответил Ржанский. – Кто купит права, тот и снимет. Для меня это слишком жёстко и угрюмо. Без обид, ага?
– Ага, – сказал я. – Но где там жесть? Где угрюмство? Может, в пятой главе есть немного…
– Я не дочитал книгу, – перебил Ржанский. – Не успел. В самолёте начал… Написано – вполне… Но в целом – повторяю, не мой материал… Тем более, у меня готов большой проект… Надеюсь запуститься в этом году…
– Кстати, – я спохватился. – У меня есть и другие идеи. Много интересного…
– Присылайте, – вяло разрешил гений.
Я понял, что пора сваливать.
– Познакомиться с вами – большая честь.
– Ага.
Семён засопел.
– Кстати, а угоститься сигареткой…
Ржанский протянул пачку.
Попрощались любезно, но мгновенно.
В коридоре я извлёк конверт и пересчитал.
– Не на…бали? – спросил Семён.
– Нет.
– По-моему, мы им не понравились.
– Значит, кина не будет.
– Будет, – сказал Семён сурово. – Я видел их глаза. У нас есть то, чего у них нет.
– И что же, – спросил я, – у нас есть?
– Синяки и шишки.
Покинув территорию всемирно известного концерна, мы срочно приобрели ещё одну бутыль с тем же примерно содержимым. Глотнув и подышав носом, я понял, что пребываю под большим впечатлением. Питерский гений однозначно излучал блеск. После пятого глотка это стало очевидным, и возбуждение выродилось в резкий приступ голода.
– Возьмём такси, – предложил я. – Доедем до дома, как белые люди. Отварим пельменей. Сегодня мы это заработали. Сегодня хороший день, я хочу быть сытым.
Семён яростно засмеялся.
– Дурак! С таким подходом у тебя не будет будущего в кинематографе. Вон, видишь, палатка? Куры-гриль?
– Вижу, – ответил я. – Чёрт возьми, брат. А я всё думал, кто из вас двоих – гений. Теперь вижу: ты.
– Не надо оваций, – скромно ответил товарищ. – И не бери целую курицу. Половинки хватит.
Мы отошли в кусты, мощно глотнули и радикально закусили. Ангел успеха бесшумно сделал круг над нашими лохматыми головами и улетел в сторону центральной проходной «Мосфильма»; безусловно, он где-то там и обитал.
Установился вечер.
Французскую сигарету – подарок Ржанского – Семён курить не стал, заложил за ухо бережно.
– Когда будут снимать фильм, – сказал он, – потребуй для меня роль. Третьего уголовника в пятом ряду. Во ВГИКе мне все говорили, что я фактурный.
Шли пологим спуском с Ленинских гор по Мосфильмовской улице. Москва открылась навстречу, как толстый подробный роман. Светились строчки окон; за каждой буквой – чьи-то нервы. Поворот реки, купола Новодевичьего, увесистые дома, плавные арки мостов, разнонаправленное скольжение автомобильных огней, химические цвета реклам, сырой весенний ветер – читай дальше, человек, у этой книги нет счастливого конца; вообще никакого нет.
Самые лучшие сюжеты не имеют финала.
– Зря мы пришли к нему пьяные, – сказал я.
– Чепуха, – ответил Семён. – Пьяного понять легче. Этот малый, режиссёр, был трезвый, и я его совсем не понял. Чего хотел? Зачем тебя позвал? На кой чёрт ему твоя книга?
– Он же сказал – заработать хочет.
– Нет. Он не за деньги рубится. Он мечтает прогреметь. По нему видно.
– Ещё прогремит, – сказал я.
– Неважно, – сказал Семён. – Слава, деньги, успех – всё неважно. Будет кино, не будет – тоже неважно. Для меня фильм уже снят. Я вижу, как зрители покупают билеты. Я вижу афишу. Там нет твоего имени… Там чьи-то другие имена, крупными буквами… Лица каких-то актёров… В главной роли какой-нибудь плечистый педераст… Я вижу титры… Первый акт, второй акт… Третий… Всё на три аккорда, как в блатной песенке… Там мало общего с твоей книгой… Никакой жести, всё гладенько, ровненько… Но это тоже неважно… Важно, что мы до них докричались… И сейчас я счастлив… Так счастлив, что даже не опьянел… Счастье – это ведь совсем трезвое состояние…
Семён достал из-за уха французскую сигарету, отломил фильтр и закурил.
Фильм так и не был снят.
С тех пор прошло десять лет. Я написал ещё десять книг. Ни одна из них не заинтересовала кинематографистов; они говорили, что мои истории – слишком жёсткие и угрюмые.
Четыре слезы в чёрном марте
На втором месяце жена сильно заболела. Многочисленные опытные подруги в один голос подтвердили: всё правильно, у беременных слабый иммунитет. Без паники! Надо спать, есть и пребывать в комфорте.
Она впервые забеременела. Умная, твёрдая, иногда излишне твёрдая девушка, железная леди – метр шестьдесят, она не собиралась паниковать; но для страховки переселилась к маме.
Жили отдельно, в «гостевом браке», я снимал студию, она имела личную персональную собственную однокомнатную квартиру; съезжаться не спешили. Вообще никуда не спешили.
У матери ей было просторно и спокойно.
Когда я приезжал – выходила полупрозрачная, бесшумная. Аптечную фармакологию презирала, лечилась травами, лимонным соком и кипятком. Я сидел полчаса или час, уезжал к себе и тоже падал от слабости, поскольку тот же самый коварный вирус поразил и меня.
Однако я не носил в себе зародыш нового человека, моё тело осталось плоским, костлявым, сорокалетним, ко всему привыкшим, невосприимчивым к заразе. Много всяких диких штук я вытворял с организмом: и спортом изнурял, и алкоголем пропитывал, и не кормил, и не уважал, – но ничего не произошло ни с мясом, ни с костьми, износ был в пределах нормы; раны заживали, как на собаке, болезни переносились на ногах.
Совершенно некогда было болеть. Уважаемый московский журнал предложил командировку и оплатил авиабилеты. Я бегал по метельному мартовскому городу, подготавливая экспедицию на отдалённый остров в отдалённом море. Скупал в обменных пунктах мелкие долларовые купюры, гладил белые штаны, раздавал распоряжения и даже выписал доверенность на автомобиль, чтобы, значит, в случае моего падения в синие воды с высоты десять тысяч метров родственники смогли хоть как-то материально утешиться.
Жена – сквозь болезненный туман, тихим голосом – посмеивалась. Хотя, если бы не беременность и не болезнь, – сорвалась бы со мной, бросив все дела. Моложе меня на двенадцать лет, она принадлежала к резкому и циничному поколению «детей перестройки», школу закончила кое-как, зато государственный институт кинематографии – с отличием, и объездила половину мира ещё до того, как ей исполнилось двадцать пять. За то время, пока я её знал – семнадцать месяцев, – она прокатилась в Израиль, Италию, в Осло, в Стокгольм и в село Великовечное Краснодарского края.
Я это в ней уважал. Сам я в мои двадцать пять путешествовал только по ближнему Подмосковью, только в машине с тонированными стеклами и только имея при себе бейсбольную биту.
А она никогда ничего не боялась, свободно говорила по-английски, приезжала в Гамбург или в Дахаб и тут же обзаводилась местными приятелями, и новый мир изучала через людей этого мира. Мои поездки были вылазками, хаджами, её поездки – идеальным развлечением, отжигом, она не путешествовала – она трипповала.
Теперь я собирал и разбирал сумку, суетился, напрягался: брать или не брать нож, брать или не брать батарейки, – а она советовала: «Ничего не бери, так интереснее».
В день отъезда я был почти невменяем. Голова кружилась, бросало в пот. Но болеть было нельзя. Вечером приехал домой, помыкался меж надоевших стен – и решил, что отправной точкой следует назначить не мою квартиру, а квартиру жены. У себя дома можно расслабиться и проспать. Кто разбудит вояжёра в четыре утра?
Решил поехать в дом жены и вообще не ложиться.
В 22:00 вошёл в её квартиру, ещё раз проверил сумку и завис.
Делать было нечего. Читать не хотелось. Телевизор отсутствовал.
Вдруг подумал, что впервые провожу здесь одинокую ночь. И что мы всего только год вместе – а кажется, что полжизни.
Март получился в этом году злой и безжалостный: то льдом закуёт, то бесовскими ветрами просвищет, московская климатическая свистопляска, невозможно соскучиться; на третий день весны я купил себе меховые перчатки. Мне нравится всё злое и безжалостное.