За мной прислали незнакомого мне молодого сержанта. Новое камуфло туго обтягивало его квадратные плечи, весь он был тугой и сильный, ещё не провонявший, ещё румяный, и ему, может быть, даже нравилась его работа.
Долго вели – вверх, вниз, через решётки и тяжёлые двери, по коридорам с пыльными ковровыми дорожками.
…Стол кума был знаменит на весь централ. Под стеклом на этом столе лежали фотографии самых активных и опасных негодяев нашей тюрьмы. Воры, авторитеты, убийцы – все оголтелые и отпетые, конченые и отмороженные смотрели из-под локтей моего собеседника. Было множество групповых снимков: полуголые, татуированные сидят тесно за чифиром или даже за водкой на фоне огромного растянутого полотенца или простыни с каким-нибудь эффектным принтом (обычно это тигриная морда). Изучая на досуге лица и комбинации лиц, кум понимал, кто чей «братан» или «близкий».
Оперативники следственной тюрьмы не бегают с ключами по коридорам и не водят грязные вшивые толпы в еженедельную баню. Оперативники – их называли «кумовьями» ещё при Сталине – изучают уголовников, как Миклухо-Маклай изучал папуасов. Где берут алкоголь, стафф, наличные? Не замышляют ли побега? Не конфликтуют ли до градуса смертельной вражды?
Два месяца назад у нас на этаже убили арестанта. Не в моей хате – в соседней. Говорят, четверо взяли несчастного за руки и за ноги, подбросили вверх и с размаха грянули об кафельный пол, и так несколько раз, пока не лопнул череп. Говорят, кум был в ярости. Камеру, где произошло убийство, расселили, каждого допросили, многих избили, отобрали весь запрет, включая самый невинный: иголки даже.
– Есть проблема, – сказал я куму.
– Излагай, – разрешил он.
– У нас сидит такой Заза. Это имя его. Фамилии не знаю. Но Заза у нас один…
– Я понял, понял, – сказал кум. – Что дальше?
– Уберите его из хаты. Или мы его сломаем.
Кум посмотрел на меня без особого любопытства – так, запомнил на всякий случай – и проехался локтями по бледным лицам подведомственных негодяев. Негодяи скалили коричневые зубы: нам всё нипочём!
– «Вы» – это кто? – спросил кум.
– Сам знаешь.
– Это всё?
Я кивнул. Меня вывели.
Врач дал мне несколько пачек бинта и банку заживляющей мази, хотя я его не просил. Мазь нужна летом, когда все гниют, когда вши, а зимой и весной арестанта только чесотка мучает.
Утром нового дня выводной надзиратель через отверстый люк кормушки выкрикнул четырёхсложную фамилию Зазы. Тот не поверил, пошёл переспрашивать, вернулся расстроенный.
– С вещами заказали!
– Странно, – сказал Зазе тот, кто сидел за контрабанду палладия. – Давай денег дадим. Выкупим тебя.
– Благодарю, – гордо ответил Заза. – Обойдусь.
И пошёл искать свои ботинки, но не нашёл, и в неизвестное будущее отправился в шортах и тапочках.
По слухам, он попал на четвёртый этаж, в сто тридцать пятую хату. Его ботинки мы потом обнаружили и попытались переслать владельцу по «дороге» – но каблуки не пролезли сквозь решётку.
Я его встретил в автозаке через месяц, в разгар весны.
В автозаке кого только не встретишь. Каждое утро из тюрьмы выезжают около тысячи мрачных и провонявших никотином злодеев. В суды, в прокуратуры, в следственные управления и следственные комитеты, в казённые дома разнообразных функций и названий. Вечером всех возвращают назад. Большинство видят друг друга в первый и последний раз.
Машину качало, со всех сторон в меня упирались локти и плечи соседей, в отсек на восемь мест забили двадцать тел, некоторые сидели на коленях у других, а двое висели под углом пятьдесят градусов, упираясь руками, ногами и твердокаменными арестантскими задницами.
В двух местах боковая стенка кузова имела дырки, каждая не более двух миллиметров, оттуда проникало забортное свечение свободы, и прижатый ко мне человек, удобно и чисто одетый, отодвинул соседей и приник глазом к отверстию. Оранжевая спица света воткнулась в его тёмный зрачок.
– Солнце! – вскричал он с угрюмым восторгом и повернулся ко всем.
Но его радость никто не разделил.
– Как ты, Заза? – спросил я.
Он узнал меня. Дёрнул щекой и ответил с презрением:
– Нормально. А ты?
– Отлично.
– Сидишь там же?
Я кивнул.
Заза помолчал несколько мгновений и сообщил:
– Имей в виду… Те вопросы, что я поднимал в вашей хате… Я их ещё подниму.
На угрозы положено реагировать добрейшей, ласковейшей улыбкой: вэлкам, братан!
– В любое время, – сказал я. – В любое время, Заза.
Он выглядел отлично. Перемещение из одной камеры в другую явно пошло ему на пользу. Видимо, прибился к своим. Научился жить. Еду, одежду, кайф – всё раздобыл. В карты выиграл или выпросил «по-братски» у какого-нибудь двадцатилетнего дурака, пойманного за кражу автомагнитолы.
В разных хатах разные люди живут; в нашей камере у Зазы не получилось, но на новом месте бог воров явил свою милость к потрошителю дамских сумочек.
Он улыбнулся ответно. Ловкий, уверенный, собранный, жующий жвачку. Со стороны мы, наверное, были похожи на старых товарищей.
Больше мы с ним не говорили, хотя были прижаты грудь в грудь.
Его вывели через час, в Савёловском суде.
Когда за его спиной лязгнул дверной замок и мы, оставшиеся внутри, опять оказались в полумраке, кто-то дёрнул меня за штанину и произнёс:
– Слышь, друг. Ты зря об него тёрся. Он на первом этаже сидит, в спидовой хате.
Через шесть лет я его встретил в Москве, у входа в метро «Крестьянская застава», в редкой толпе в девять часов вечера. Он подошёл ко мне и текучим движением руки – локоть прижат – вынул из кармана чёрных штанов дорогой мобильный телефон.
– Не нужен? – спросил он. – Вообще новый! С документами.
Я коротко махнул рукой: нет.
Заза меня не узнал.
Он был потрёпан и сед, однако на драйве. Глаза слегка ввалились, но глядели неглупо и с вызовом.
Он почти не изменился: героиновые наркоманы с годами частично мумифицируются. Может быть, он даже издавал шуршание при ходьбе, но в общем остался самим собой, и до старости его было далеко.
Умирать от вируса иммунодефицита он явно не собирался.
Я его пожалел. Не знаю, почему. Просто стало очень жаль человека – и всё. Не до слёз жаль, по таким не плачут, но всё же очень жаль.
Я спешил, говорить нам было не о чем, приступ жалости длился от силы полминуты. Не вступив в разговор и никак себя не выдав, я отвернулся и пошёл своей дорогой.
Последняя мысль была не новая: «бог с ним!».
Малой кровью
Писатель выехал за час до полуночи.
Обычно ездил в спальном вагоне: любил комфорт и не любил попутчиков. В более сытые и денежные времена даже мог взять двухместное купе целиком. Ради уединения.
Лучший его друг однажды сказал: «Не путай уединение с одиночеством».
Сейчас для него настали времена не слишком сытые. Не бедствовал, конечно; однако доплачивать за уединение уже не хотел. Тридцать девять; в таком возрасте уже не хочется доплачивать миру; уже пора наладить так, чтобы мир доплачивал тебе.
Да и спальные вагоны стали хуже. Пыль, скрип дешёвого пластика, серые простыни.
В прошлый раз он ехал с сыном – хотел показать мальчишке весенний Петербург. Май случился холодный, отопление в вагоне не работало (проводница небрежно извинилась: «сломано; чиним»). Писатель замёрз, и с тех пор дал себе слово больше не ездить в спальных вагонах. Холод, грязь – бог с ним, в тюрьме или казарме бывало и хуже, но там это входило в правила игры, а здесь оставалось только копить раздражение. Поезд, курсирующий меж двух столиц огромной страны и состоящий из вагонов «повышенной комфортности», в холодные ночи надо отапливать, не так ли?
В этот раз взял обычное купе. Бросил на полку тощий рюкзак, вышел в проход, дождался соседей: сначала – небритого дядьку с обычным лицом обычного человека, потом девушку с лёгкой улыбкой и тяжёлой задницей, грамотно приподнятой каблуками – слишком высокими. «В дорогу могла бы надеть более простую и удобную обувь», – с неодобрением подумал он и пошёл в ресторан.
Бестолковых, неумных женщин не любил с ранней молодости. Однако почему-то именно бестолковые нравились ему более других. В бестолковости тоже есть своя энергетика и свой шарм. Однажды он выбрал из всех бестолковых наименее бестолковую и женился.
В ресторане ему сразу стало хорошо. Выпил водки, раскрыл компьютер и стал работать. Водка была ни при чём, ему нравилась работа, а особенно нравилась дорога. Перемещение в пространстве возбуждало. Он ценил чувство оторванности. Чтобы описать нечто, надо от него оторваться.
Он писал два часа, потом устал и выпил ещё – не от усталости, а чтобы продлить удовольствие. Чуть позже пришла девушка, с той же улыбкой и той же задницей, на тех же каблуках; села напротив. Писатель – опытный пассажир ночных поездов – пришёл в ресторан раньше прочих, и теперь один занимал четырёхместный стол; к нему, разложившему меж кофейных чашек умную электронную машину, за весь вечер не подсел ни один проголодавшийся. Все заявлялись компаниями либо парами и находили свободные места, не потревожив писателя; или, что вероятнее, принимали его за местного ресторанного менеджера, подсчитывающего дебет и кредит, поскольку стол его был крайним, рядом с кухней; так или иначе, писатель не удивился соседству незнакомки. Довольно рискованно, имея длинные каблуки, сидеть одной, в два часа ночи, в вагоне-ресторане, где в одном углу дремлют – мокрые лбы, галстуки набок – четверо перебравших коммивояжёров, а в другом пьют пиво двое широких, коротко стриженных альфа-самцов, общей массой в триста килограммов. Если бы писатель был девушкой на каблуках, он тоже подсел бы к такому, как он. Невысокому, почти трезвому, слева компьютер, справа записная книжка.
Итак, она ехала к любовнику. Она свободна, он женат, она в одном городе, он в другом, разводиться не хочет (из-за детей, спросил писатель; собеседница кивнула), он оплачивает ей еженедельные путешествия и гостиницу (щедрый, сказал писатель; собеседница пожала плечами).