шла, я только что излечился от небольшой, но раздражающей венерической болезни — результат забот Помбаля, — без сомнения, полученной от одной из сириек, которую он заботливо завещал мне. Это была неправда, но сам не знаю почему, я наговорил на себя. Меня ужасала мысль о занятиях любовью до того, как я полностью поправлюсь, сказал я. При этих словах она положила руку поверх моей, сморщила нос и рассмеялась с такой искренностью, так светло и легко, что именно там и тогда я решил ее полюбить.
Мы праздно шатались по берегу моря в тот вечер, и наши разговоры были полны осколков жизней, прожитых беззаботно и незамысловато. Наши вкусы различались. Наши характеры и склонности были абсолютно противоположными, и все-таки в волшебной простоте этой дружбы мы чувствовали что-то многообещающее для нас. Еще я люблю вспоминать тот первый поцелуй у моря, когда ветер взбивал хлопья волос на всяком убеленном виске, — поцелуй, прерванный смехом, который охватил ее, вспомнившую о череде бед, мною описанных. Это символизировало страсть, которую мы разделяли, ее комичность и отсутствие напряженности: ее милосердие.
О двух вещах расспрашивать Жюстину не имело смысла: о ее возрасте и происхождении. Никто — возможно, даже сам Нессим — не мог сказать с известной степенью определенности, что знает о ней все. Даже городской оракул Мнемджан единственный раз оказался в затруднении, хотя и был осведомлен о ее серьезных любовных связях. И все же фиалковые глаза Мнемджана сужались, когда он заговаривал о ней и, не без сомнения, он предположил, что она происходит из густонаселенного Аттаринского квартала, где родилась в бедной еврейской семье, впоследствии эмигрировавшей в Салоники. Дневники также не проливают достаточно света на этот вопрос, поскольку в них нет ключей — имен, дат, названий мест, и составляют их по большей части дикие полеты фантазии, прерываемые горькими короткими анекдотами и острыми точными зарисовками отдельных людей, скрытыми за какой-нибудь из букв алфавита. Французский, на котором она пишет, не очень правилен, но одухотворен и весьма пикантен, и сохраняет бесподобный тембр ее хриплого голоса. Взгляните: «Клеа говорит о своем детстве: думая о моем, страстно думая. Детство моей расы, мое время… Сперва бьет в лачуге за стадионом: лавка часовщика. Сейчас я ловлю себя на том, что я страстно сконцентрирована на созерцании спящего лица любовника, в то время как я часто вижу его наклоняющимся над разбитыми часами, и резкий свет бесшумно струится по нему. Удары и проклятья, и напечатаны везде на красных грязных стенах (как удары совести) отпечатки голубых рук с распростертыми пальцами, что предохраняет от дурного глаза. С этими ударами мы выросли, с больными головами, дрожащими глазами. Дом с земляным полом, живой от крыс, тусклый от плавающих в масле фитилей. Старый ростовщик пьян и храпит, выпуская с каждым вздохом аромат нечистот, компоста, экскрементов; падение летучих мышей; сточные канавы, засоренные листьями и хлебным мякишем, превращенным в жижу мочей; желтые венки жасмина, опьяняющие, мишурные. Добавьте к этому ночные вопли, доносящиеся из-за других ставен на этой скрюченной улице: бей колотит своих жен, потому что сам он — импотент. Старая торговка лекарственными травами продает себя каждую ночь на плоской земле среди разрушенных до основания домов — мрачный загадочный вой. Мягкий шум черных босых ног, проходящих по грязной улице поздно ночью. Наша комната, раздутая от темноты и чумы, и мы, европейцы, в такой дисгармонии с ужасающим животным здоровьем черных вокруг нас. Совокупление боабов, сотрясающее дом, подобно пальмовому дереву. Черные тигры с мерцающими зубами. И везде завеси, вопли, сумасшедшее хихиканье под перечными деревьями, межеумочные и прокаженные. Такие вещи видят дети и запасаются ими, чтобы укрепить или дезорганизовать свою жизнь. Верблюд упал от изнеможения на улице около нашего дома. Он слишком тяжел, чтобы тащить его на бойню, так что группа мужчин приходит с топорами и разделывает его прямо на улице, заживо. Они рассекают белую плоть — несчастное животное выглядит более обиженным, более аристократичным, более озадаченным, когда его ноги отрублены. В конце концов живой остается только голова, обозревающая мир круглыми глазами. Ни стона протеста, ни попытки борьбы. Животное подчиняется, как пальмовое дерево. Но спустя много дней грязная улица еще пропитана кровью и наши босые ноги разрисованы влагой».
«Деньги падают в жестяные кружки нищих. Обрывки речей на всех языках — армянский, греческий, амхарский, марроканский диалект арабского; евреи из Малой Азии, Понта, Грузии: матери, рожденные в греческих поселениях на Черном море; общины, отрубленные, как сучья у дерева, которым недостает родительского тела; мечтающие об Эдеме. Таковы бедные кварталы белого города; они ничуть не напоминают очаровательные улицы, построенные и отделанные иностранцами, где маклеры сидят и просматривают утренние газеты. Даже гавань для нас не существует. Иногда зимой, редко, можно услышать вой сирены — но это другая страна. О! нищета гаваней и имен, которые они вызывают в памяти, когда ты идешь в никуда. Это подобно смерти — смерти твоего «я», которое произносится с каждым повторением этого слова: «Александрия, Александрия!»
Улицы Баб-Эль-Мандеб, Абу-Эль-Дардар, Мине-Эль-Бассал (скользкие от ворса, разлетевшегося с рынка тканей), Нужа (розовый сад, некоторые памятные поцелуи), или автобусные остановки с призрачными именами: Саба Паша, Мазлум, Зизиния Бакос, Шутц, Гианаклис. Город становится миром, когда любишь одного из его жителей.
Из-за многократного посещения большого дома меня начали замечать и мне стали оказывать знаки внимания те, кто считал Нессима влиятельным человеком и предполагал, что, если он проводит время со мной, я также должен быть, в какой-то нераскрытой ипостаси, или богат или знатен. Как-то утром, пока я дремал, ко мне в комнату зашел Помбаль и присел на кровать: «Слушай, — сказал он, — ты становишься известным. Конечно, чичисбей — достаточно обычная фигура в александрийской жизни, но у тебя могут возникнуть проблемы, если ты будешь слишком часто появляться с этими двумя. Гляди!» И он подал мне большой цветистый кусок картона с напечатанным на нем приглашением на коктейль во французское консульство. Ничего не понимая, я прочел его. Помбаль сказал: «Все это очень глупо. Мой шеф, генеральный консул, охвачен страстью к Жюстине. Все его попытки с ней встретиться не увенчались успехом. Шпионы доложили ему, что ты вхож в их семейный круг, что ты… Знаю, знаю. Но он надеется заменить тебя в ее сердце». Он напряженно засмеялся. Ничто не звучало для меня более бессмысленно в то время. «Передай генеральному консулу», — сказал я… и добавил пару убедительных фраз, заставивших Помбаля неодобрительно щелкнуть языком и потрясти головой. «Я был бы рад это сделать, — ответил он, — но, дорогой мой, среди дипломатов, как среди домашней птицы, существует градация по размерам клюва. Я нахожусь в зависимости от него, и это мой маленький крест».
С усилием приподнявшись и повернувшись, он достал из кармана потрепанную книжицу в желтой обложке и положил ее мне на колени. «Вот это должно заинтересовать тебя. В ранней молодости Жюстина была замужем за французским писателем албанского происхождения. Эта маленькая повесть написана о ней — посмертное вскрытие ее личности; написано довольно прилично». Я повертел книжку в руках, она называлась «Нравы» и была написана неким Жакобом Арнаути. Список на форзаце показывал, что книга выдержала много изданий в начале тридцатых годов. «Как ты об этом узнал?» — спросил я, и Жорж, опустив тяжелое веко своего рептильего глаза, ответил: «Мы собирали сведения. Консул не может думать ни о чем, кроме Жюстины, и весь штат вот уже несколько недель только и делает, что собирает о ней информацию. Да здравствует Франция!»
Когда он ушел, я стал перелистывать «Нравы», все еще в полусонном состоянии. Действительно, написано было хорошо, от первого лица, и вся книга представляла собой дневник александрийской жизни, увиденной иностранцем в середине тридцатых годов. Автор дневника собирает материал для своего романа, — и день за днем, аккуратно и проникновенно, он описывает свою жизнь в Александрии. Но мое внимание привлек портрет молодой еврейки, которую он встречает, на которой женится, увозит в Европу, и с которой разводится. Постепенный развал этого брака после их возвращения в Египет изображен с безжалостной откровенностью, рельефно выдававшей характер Клавдии, его жены. Удивительно и интересно было мне увидеть в ней зарисовку Жюстины, которую я узнал, не будучи знакомым: более молодую, более разбросанную, если быть совсем точным. Но, несомненно, ее. В самом деле, когда бы я не перечитывал эту книгу — а делал я это часто — я всегда восстанавливал в тексте ее имя. Оно подходило с потрясающим правдоподобием.
Они встретились там, где я впервые увидел ее, в мрачном вестибюле «Сесиля». «В вестибюле этого умирающего отеля, где пальмы расщепляют и преломляют свои недвижные ветви в зеркалах с золотым обрезом. Только богатые люди могут позволить себе останавливаться здесь постоянно — те, кто живет в золотой раме уверенности, даруемой пенсионным возрастом. Я ищу более дешевые апартаменты. Сегодня в вестибюле торжественно собрался небольшой кружок сирийцев, грузных в своих темных одеждах и желтых в своих багряных платках. Их гиппопотамоподобные дамы, с небольшими усиками, прозвенели своими драгоценностями, сигнал к передвижению в направлении спален. Озадаченные мягкие овальные лица мужчин и их изнеженные голоса сосредоточены на шкатулках с драгоценностями, где каждый из этих маклеров носит с собою самые ценные свои камни; и после обеда разговор перешел на мужские драгоценности. Это единственное, о чем еще может разговаривать средиземноморский мир; эгоизм, нарциссизм, проистекающий от половой изнуренности, проявленной в символе обладания: так, что встретившись с человеком, вы сразу же узнаете, сколько он стоит, а при встрече с его женой вам тем же бездыханным шепотом сообщают размер ее приданого. Подобно евнухам, они тихо напевают над драгоценными камнями, поворачивая их в разные стороны, поднося к свету, чтобы оценить. Они сверкают сладкими белыми зубами в женских полуулыбках. Они вздыхают. Одетый в белое официант с отполированным лицом цвета черного дерева приносит кофе. Серебряный шарнирный дымок отрывается от белых (как бедра египетских женщин) сигарет, в каждой из которых несколько крупинок гашиша. Немного пьяности перед сном. Я думал о девушке, чье отражение я встретил прошлой ночью в зеркале: темное на мраморной белизне слоновой кости; гладкие черные волосы, глубокие вздыхающие глаза, глядя в которые утопаешь, потому что они, взволнованные, пытливые, обращены к сексуальной любознательности. Она притворяется гречанкой, но, должно быть, еврейка. Еврей еврея чует, и ни у кого из нас не хватает смелости сознаться в принадлежности к собственной расе. Рано или поздно мы раскроем обман друг друга».