Жюстина — страница 14 из 42

ракул века машин, повторял: «Я не могу вспомнить. Я не могу вспомнить. Я не могу вспомнить».

Мне показалось очевидным, что в определенном смысле она сама не хочет, чтобы барьер был устранен и, разумеется, вся мощь врачей не могла переубедить ее. Дело было очевидным и без оркестрового оформления, вот в чем заключалась ее так называемая «нимфомания», которой, как уверяли меня эти преподобные джентльмены, она страдала. Иногда я чувствовал себя убежденным в том, что они правы, иногда я сомневался. И все же было заманчиво наблюдать в ее поведении прошение того, что каждый мужчина преподносил ей обещание освобождения в ней ее страстной сущности, освобождения от этого удушливого самозаточения, где секс мог питаться только жарким пламенем фантазии.

Возможно, мы совершили ошибку, начав говорить об этом открыто, как о проблеме, которую надо разрешить, потому что это лишь наполнило ее сознанием собственной значительности и, более того, прибавило ко всему нервное волнение, нерешительность, чего прежде не было. Она принимала поцелуи как одежды страданий. В самом деле, я несколько озадачен, когда вспоминаю, как долго и безуспешно выискивал извинения, которые могли бы представить ее аморальность если не приятной, то хотя бы понятной. Теперь я понимаю, как много потратил впустую времени вместо того, чтобы развлекать ее и отвлекать от поглощенности всем этим, полагая: «Она настолько же заслуживает доверия, насколько она прекрасна. Она принимает любовь, как растения влагу, — легко и бездумно». Тогда я бы смог пройти с ней рука об руку вдоль гниющего канала или поплыть на пропитанный солнцем Мареотис, радуясь ей такой, какая она есть, принимая ее такой, какая она есть. Что за волшебный дар несчастья присущ нам, писателям! Я знаю только то, что это длинное и болезненное исследование Клавдии увенчалось успехом не только в том, что она стала менее уверена в себе, но к тому же еще более осознанно бессовестной; хуже всего, она стала воспринимать меня как врага, который выискивает любое неправильное истолкование, каждое слово или жест, которые могут ее выдать. Она вдвойне была начеку и, в самом деле, стала обвинять меня в неоправданной ревности. Может быть, она была права. Я помню, как она говорила: «Ты теперь живешь в моем интимном мире. Я была дурой, что все тебе рассказала, что была столь откровенна. Обрати внимание, как ты сейчас меня расспрашиваешь, как несколько дней подряд задаешь одни и те же вопросы. И при малейшей неточности ты набрасываешься на меня. Ты же знаешь, что я не могу рассказать одну и ту же историю дважды одинаково. Это означает, что я лгу?»

На меня не подействовало это предупреждение, более того. Я удвоил свои усилия, стараясь проникнуть за занавес, скрывающий, как мне казалось, моего противника, — за черную повязку на одном глазу. Я все еще общался с Маньяни и старался собрать как можно больше свидетельств, чтобы помочь ему пролить свет на эту тайну, но напрасно. В колючих зарослях преступных порывов, составляющих суть человеческой психики, способен ли кто найти дорогу — даже если субъект и согласен сотрудничать? Мы потеряли время на бесполезные исследования того, что она любит и не любит! Если бы Клавдия обладала чувством юмора, сколько удовольствия она получила бы от общения с нами! Я помню целую переписку, основанную на том, что она призналась, что не может без омерзения читать слов «Вашингтон Д. К.» Мне сейчас очень жаль, что я растрачивал время вместо того, чтобы любить ее так, как она того заслуживала. Возможно, некоторые из этих сомнений посещали и старого Маньяни, — я помню, как он писал «… и, дорогой мой мальчик, нам никогда не следует забывать, что молодая наука, в русле которой мы работаем, которая кажется многообещающей, полной чудес, в лучшем случае основана на чем-то столь же шатком, как астрология. В конце концов, эти важные имена мы даем вещам! Нимфоманию можно рассматривать как одну из форм девственности, если тебе так угодно; что же касается Клавдии, то, возможно, она никогда не была влюблена. Может быть, однажды она встретит мужчину, перед которым все эти химеры растают, обратясь в невинность. Тебе не следует исключать такую возможность». Конечно, он не хотел задеть меня — потому что эту мысль я и сам боялся допустить. Но она проникла внутрь, когда я прочел это письмо мудрого старика.


Я не читал этих строк Арнаути до полудня в Бург-Эль-Араб, когда наши отношения были скомпрометированы включением нового элемента. Я не решаюсь употребить слово «любовь» из страха услышать в воображении резкий сладкий смех — смех, который иногда отражается на страницах дневника. На самом деле, столь увлекательным мне показался его анализ предмета страсти, и так сильно мои собственные отношения с Жюстиной были похожи на его, что иногда я сам ощущал себя одним из персонажей «Нравов». Более того, здесь сам я стараюсь словесно сделать с ней то же самое — хотя и лишен его способностей и не претендую на звание художника. Я хочу представить происшедшее просто и грубо, не думая о стиле — о тщательной побелке, — потому что портрет Жюстины должен быть всего лишь грубо оштукатуренным, с хорошей каменной кладкой затруднительного изложения.

После случившегося на берегу мы некоторое время не встречались, пораженные головокружительной неопределенностью. Нессим уехал по делам в Каир, и, хотя Жюстина, насколько мне было известно, оставалась дома одна, я не мог себя заставить ее посетить. Однажды, когда я проходил мимо, я услышал звуки «Блютнера» и испытал сильное искушение позвонить — настолько ярким был ее образ за черным фортепиано. Потом как-то раз, проходя по саду ночью, я увидел, как некто — возможно, она — шел по берегу пруда, поросшего лилиями, закрывая ладонью от ветра свечу. Мгновение я стоял перед тяжелыми дверями в сомнении: звонить или нет. Мелисса в это время также уехала к знакомым в Верхний Египет. Лето устанавливалось быстро, и город задыхался от зноя. Я купался настолько часто, насколько мне позволяла работа, добираясь до заполненных народом пляжей в маленьком жестяном трамвае.

Однажды, когда я лежал в постели с температурой, вызванной перегревом на солнце, Жюстина вошла в сырое спокойствие маленькой квартиры, одетая в белое легкое платье и туфли, со свернутым полотенцем и сумкой под мышкой. Волшебство ее темной кожи и волос пылало на этой белизне с приковывающей внимание изысканностью. Когда она заговорила, ее голос был резок и неровен, и на какое-то мгновение могло показаться, что она подшофе — возможно, так оно и было. Она вытянула руку и, опершись на каминную полку, сказала: «Я хочу как можно скорее покончить с этим. Я чувствую, что мы слишком далеко зашли, чтобы возвращаться обратно». Что касается меня, то я был поражен этой ужасной разновидностью отсутствия желания, роскошной мукой тела и сознания, не дающей возможности ни говорить, ни думать ни о чем. Я не мог зрительно представить себе акт любви с ней, потому что каким-то образом эмоциональная паутина, которая связала нас, теперь нас разделяла; невидимая паутина верности, идей, сомнений, которые у меня не было сил отбросить в сторону. Когда она сделала шаг вперед, я сказал слабым голосом: «Эта кровать ужасна и дурно пахнет. Я пил. Я старался заняться любовью сам с собой, но не смог — я все время думал о тебе». Я почувствовал, что бледнею, и молча лежал на подушках, внезапно осознав тишину маленькой квартиры, разорванную в одном углу капанием воды из текущего крана. Такси издало резкий неприятный звук в отдалении, как удушливый крик минотавра; послышалось одиночное темное дуновение звука сирены. Теперь казалось, мы совсем одни и вместе.

Вся комната принадлежала Мелиссе — жалкий туалетный столик, полный пустых пудрениц и фотографий, изящная занавеска, мягко дышащая в бездыханном полуденном воздухе, подобно парусу корабля. Как часто мы лежали в объятиях друг друга, следя за медленными колебаниями этого прозрачного куска яркого льна! Поперек всего этого, как поперек изображения кого-то горячо любимого, хранящегося в волшебной огромной слезе, двигалось коричневое шершавое тело обнаженной Жюстины. Я был бы слепым, если бы не заметил, насколько сильно ее решительность была перемешана с печалью. Мы долго лежали, глядя в глаза друг другу, касаясь телами, общаясь не более чем с животной усталостью этого угасающего дня. Когда я обнимал ее, слегка согнув руку, я не мог избавиться от мысли о том, как мало мы владеем своими телами. Я подумаю о словах Арнаути: «Меня озарило, что каким-то ужасающим способом эта девочка лишила меня всяческой моральной силы. Я чувствовал себя так, как будто мне обрили голову». Но французы, подумал я, с их бесконечным стремлением одновременно к счастью и к печали, обязательно должны страдать, сталкиваясь с чем-либо, лишенным предрассудков; они испытывают недостаток в маленькой толике глупости, которая покрывает броней англо-саксонский ум. И я подумал: «Хорошо. Пусть она ведет меня туда, куда ей угодно. Она поймет, что я ей пара. А в конце никаких разговоров о печали не будет». Потом подумал о Нессиме, который наблюдал за нами (хотя я об этом не знал) как бы с другого конца невероятного телескопа и видел маленькие фигурки далеко на линии горизонта своих собственных надежд и планов.

Но она закрыла глаза — теперь такие мягкие и блестящие, как будто отполированные тишиной, так густо теперь обволакивающей нас. Ее дрожащие пальцы стали твердыми и успокоились на моем плече. Мы повернулись друг к другу, закрывшись, как две створки двери в прошлое, не допуская ничего в сейчас, и я ощутил ее счастливые непосредственные поцелуи, которые начали успокаивать темноту вокруг нас — как последовательные струи цвета. После того как мы предались любви и лежали, бодрствуя, она сказала: «В первый раз у меня всегда так плохо получается! Почему?»

«Может быть, нервы. Со мной то же самое».

«Ты немного боишься меня».

Потом, поднявшись на локте, как будто неожиданно проснувшись, я сказал: «Но, Жюстина, ради всего святого, что из этого может получиться? Если это «превратится в…» Но она разъярилась и, закрыв мне рот ладонью, сказала: «Бога ради, без оправданий! Тогда я буду знать, что мы неправы, потому что ничто не может оправдать это, ничто. И все же именно так и должно было произойти». И, встав с кровати, она подошла к туалетному столику и одним махом, подобным удару лапы пантеры, смела все на пол. «Это — сказала она, — то, что я делаю с Нессимом, а ты с Мелиссой». Этот ее жест соответствовал описаниям Арнаути, и я ничего не сказал. Она повернулась ко мне и стала целовать в такой жадной агонии, что мои плечи начали дрожать и слезы показались у меня на глазах. «О, — сказала она тихо и печально. — Ты плачешь. Если бы я могла! Я утратила это умение…»