Жюстина — страница 24 из 42

Персуорден весь вечер пестовал угрюмство, как это часто с ним бывало, и занялся выпивкой, исключавшей что-либо еще. Маленький ритуал с Фатьмой, казалось, освободил Жюстину от скованности, она смогла чувствовать себя естественной, двигаться свободней в дисгармоничной атмосфере, проклиная свое платье за то, что оно застряло в дверцах серванта, или останавливаясь для того, чтобы риторически обратиться к большому зеркалу формы карточных виней. Она рассказала мне о маске, печально добавив: «Это звучит дешево и слишком театрально, я знаю. Я поворачиваюсь к стене и говорю с ней. Я прощаю себе, когда перехожу границы, и прощаю тех, кто переходит границы по отношению ко мне. Иногда я немного брежу и колочу по стене — это тогда, когда я вспоминаю некоторые свои глупости, которые должны казаться незначительными другим или Богу, если это Бог. Я разговариваю с существом, которого всегда представляю обитающим в тихом зеленом месте, таком, как двадцать третий псалом,» — и затем обвила меня руками, положив утомленную голову на плечо. «Вот почему я так часто прошу быть со мной нежнее. Праведные чувства будто бы рушатся здесь. Я нуждаюсь в поглаживаниях, в ласках, таких, какие ты даришь Мелиссе. Я знаю, ты любишь ее. Кто бы меня полюбил?»

Думаю, Персуорден не оставался бесчувственным к искренности и очарованию тона, поскольку он отошел в угол комнаты и стал рассматривать ее книжную полку. Увидев собственные книги, он сначала побледнел, а потом покраснел — от стыда или гнева — я не знаю. Вернувшись, он хотел, кажется, что-то сказать, но изменил намерение. Он еще раз вернулся и встал напротив полки с видом виноватой досады. Жюстина сказала: «Если вы не сочтете наглостью, я была бы так рада, если бы одну из них вы мне надписали», но автор не ответил. Он стоял совершенно неподвижно со стаканом в руках. Затем он проколесил вокруг и неожиданно оказалось, что он совершенно пьян, он провозгласил гневно-звенящим голосом: «Современный роман! Грубое дерьмо, оставленное преступниками на сцене их злодеяний». И, падая скромно в сторону (но приняв меры, чтобы поставить стакан на пол), он немедленно забылся профессорским сном.

Вся происшедшая потом длинная беседа имела место над этим распростертым в прострации телом. Я предполагал, что он спит, но на самом деле он, вероятно, проснулся, поскольку впоследствии воспроизвел многое из того, что говорила Жюстина, в жестком и сатирическом рассказе, который по каким-то причинам поразил Жюстину, хотя у меня вызвал только сильную боль. Он описал ее черные глаза, сверкавшие непролитыми слезами, когда она говорила (сидя перед зеркалом, гребень трещал и лопотал в ее волосах, словно ее собственный голос): «Когда я в первый раз встретила Нессима и поняла, что влюбилась в него, я пыталась спасти нас обоих. Я умышленно завела любовника — скучного и тупого шведа, в надежде ранить Нессима, заставить его отказаться от своих чувств ко мне. Жена шведа бросила его и я сказала (чтобы остановить его хныканье): «Подскажи мне, как она ведет себя и я тебе ее изображу. В темноте мы — сама суть коварства, как бы ни были спутаны наши волосы и не пахла кожа. Скажи, и я подарю тебе улыбку невесты и упаду тебе в руки горой шелка». И все это время я думала снова и снова — «Нессим, Нессим».

Я также вспоминаю замечание Персуордена, который подытожил свое отношение к нашим друзьям. «Александрия! — сказал он (это было во время одной из тех долгих, освещенных луной прогулок). Евреи из закусочной со своим мистицизмом! Кто определит это словами? Место и людей?» Возможно, тогда он обдумывал свой жестокий рассказ и изыскивал пути и средства для того, чтобы нас описать. «Жюстина и ее город похожи тем, что обладают приятным букетом, не имея настоящего характера».

Я сейчас воскрешаю в памяти, как прошедшей весной (навсегда прошедшей) мы вместе гуляли при полной луне, окруженные ошеломляющими видами города, тихо омываемого водой и лунным светом, который отполировал его, как огромную шкатулку. Эфирное помешательство среди пустынных деревьев в темных скверах и на длинных пыльных дорогах, возрастающее от полуночи, и полуночи голубее кислорода. Лица прохожих становились похожими на драгоценные камни, все плыло в экстазе, любовник, спешащий к себе домой, закованный в серебряный шлем паники, шестифутовые плакаты кинорекламы, великолепные из-за луны, которая, казалось, лежит поперек нервов, как смычок.

Мы завернули за угол, и мир сделался рисунком из артерий, брызжущих серебром, с необрезанными краями теней. На этом дальнем краю Ком-Эль-Дика ни души вокруг, кроме случайного одержимого полисмена, скрывавшегося, как стыдное желание в мозгу города. Наши шаги бежали пунктуально, как метроном, по пустынным мостовым — два человека в свое время и в своем городе, отделенные от мира, гуляющие, словно они ступали по одному из мрачных каналов луны. Персуорден говорит о книге, которую он собрался написать, и о трудностях, осаждавших художника, живущего в городе.

«Если ты подумаешь о себе — как о спящем городе, например… Что? Ты можешь сидеть спокойно и слышать, как длятся процессы, как люди идут по делам, движимые волей, желанием, устремлением, познанием, страстью, внутренним огнем. Похоже на миллион ног на центрифуге, несущих безвластную плоть — чтобы с нею что-то произошло. Истощишься, пытаясь совершить кругосветное путешествие по этим огромным полям. Мы, писатели, никогда не свободны. Я бы объяснил это гораздо понятнее, если бы рассвело. Я давно хочу быть музыкантом тела и разума, я хочу гармонирующего стиля. Болезнь возраста, не правда ли? Она объясняет огромные волны оккультизма, обвившие нас. А сейчас — Каббала и Балтазар. Он никогда не поймет, что именно с Богом мы должны быть осторожней всего; поскольку Он так сильно взывает к низшему в человеческой природе — к чувству неполноценности, к страху перед неведомым, к личным недостаткам, сверх всего — к нашему эгоизму монстров, который видит в венце мученика трудно достижимый приз атлета. Настоящая тонкая природа Бога должна быть свободной от признаков: стакан весенней воды — безвкусной, без запаха, просто освежающей и, конечно, Его обращение должно бы быть направлены к немногим, к очень немногим реально созерцающим, не правда ли? Что до многих — Он уже стал частью их природы, которую они задним числом хотят взять на веру или исследовать. Я не верю, что существует какая-либо система, способная на большее, чем извратить сущностную идею. И потом, все они пытаются заключить Бога в слова или идеи… Ничто не может объяснить всего, хотя все может осветить кое-что. Должно быть, я сильно пьян, но если Бог и был чем-то, то только — искусством.

«Держа свечу в руке, ты можешь отбросить тень кровеносных сосудов сетчатки на стену. Никогда не бывает тихо. Не бывает смертельного покоя: не бывает так тихо, чтобы напитать Трисмегиста. Всю ночь ты можешь слушать толчки крови в аорте. Чресла мысли. Она заставляет тебя пройти назад — сквозь жульничества истории, деяний, причин, результатов. Ты никогда не сможешь остановиться, не сможешь прекратить — тогда ты заглянешь в магический кристалл. Ты поднимаешься сквозь физическое тело, мягко разбирая схему мускулов, чтобы она впустила тебя — мускул сжатый и разжатый; ты исследуешь витки раскаленных кишок в брюшной полости, зобную и поджелудочную железы, печень, забитую отбросами, как фильтр сточной трубы; мочевой пузырь, красный, без пряжки, ремень кишок; мягкий роговой коридор пищевода; голосовую щель со слизью, которая мягче, чем сумка кенгуру. Что я хотел сказать? Ты ищешь координационную схему, синтаксис воли, что может стабилизировать все и из всего этого изъять трагедию. Испарина выступает на твоем лице, холодная паника, как только ты чувствуешь мягкое сжатие и расширение внутренностей, занятых своей работой, не обращающих внимание на человека, наблюдающего за ними, который и есть ты. Целый город процессов, фабрика для производства экскрементов, о Боже, ежедневное жертвоприношение. То, что для кого-нибудь — сходить в туалет, для тебя — алтарь. Где их встреча? Где соответствие? Вон в темноте, под железнодорожным мостом женщина ждет мужчину с такой же неописуемой блажью в теле и крови… Вино, заливающее трубопровод, привратник желудка, извергающийся, как поршень насоса, несоизмеримый бактериологический мир, умножающийся с каждым падением спермы, слюны, мокроты, мускуса. Любовник возьмет в руки ее спинной столб, каналы, наводненные аммиаком; менинги, выделяющие пыльцу, роговую оболочку глаз, блестящую в своей маленькой тигле…»

И Персуорден издал шокирующий мальчишеский смех, откинувший назад его голову, пока лунный свет не заиграл на его белых зубах под маленькими печальными белокурыми усами.

Ночь привела нас к дому Балтазара, и, увидев свет включенным, мы постучали. В эту ночь на старом граммофоне с рожком (с чувством, столь глубоким, что это был почти ужас) я услышал одну любительскую запись старого поэта, декламировавшего строки, которые начинались так:


Звучат их голоса, — прекрасней нет,

Но те, кто их любил, мертвы,

Утеряны, в них смерть сама.

Но иногда они звучат во сне,

В мозгу стучащем, воскрешаясь мыслью…


Бегущие воспоминания ничего не объясняют, ничего не освещают, тем не менее они возвращаются вновь и вновь, когда я думаю о своих друзьях, как будто сами обстоятельства наших встреч оказались чреваты ролями, которые мы потом сыграли. Скольжение колес по волнам пустыни зимой — голубой и скованной морозом, или летом — мощная лунная бомбардировка, превращающая море в фосфор; тела, сверкающие, как фольга, раздавленные электрическими лампочками; или прогулки до последней отмели около Монтазы, украдкой — через плотную зеленую темноту королевских садов, мимо сонного часового, туда, где неожиданная сила моря ослабевала, где хромали волны над отмелью в устье реки; или гуляния рука об руку вниз по длинной галерее, уже подернутой необычным желтым зимним туманом. Ее рука замерзла, и она просунула ее в мой карман. Сегодня, поскольку она холодна, она говорит о любви ко мне, хотя при других обстоятельствах ни за что бы не стала этого делать. На длинных окнах — неожиданно — шипение дождя. Темные глаза холодны. Черные зрачки их дрожат и меняют форму. «Эти дни я боюсь Нессима. Он изменился». Мы стоим перед китайской живописью из Лувра. «Смысл вселенной», — говорит она с отвращением. Ни формы, ни цвета, ни хрусталика больше, просто зияющее отверстие, сквозь которое неопределенность медленно сочится в комнату — голубой водоворот, где властвовало тело тигрицы, вливающийся в озабоченную атмосферу студии. Позже мы поднялись вверх по темной лестнице, на верхний этаж — навестить Свеву, включить граммофон и потанцевать. «Маленькая модель» считает свое сердце разбитым, потому что Помбаль бросил ее, после «ветреного романа», продлившегося почти месяц.