В Александрийской гавани воют и вопят сирены. Гребные винты кораблей крушат и давят зеленую, покрытую нефтью, воду внутренней гавани. Праздно наклоняясь, без усилия дыша, как бы в ритме земной систолы и диастолы, яхты поднимают свои мачты к небу. Где-то в сердцевине опыта существует порядок и логическая связь, которым мы бы удивились, будь мы более внимательны, более склонны к любви или более спокойны. Будет ли время?
Глава 4
Исчезновение Жюстины стало новым испытанием. В наших отношениях переменилось все. Исчезла вершина арки. Нессим и я оказались среди руин. Теперь нам предстояло слиться с пустотой в треугольнике страстей, который она же и изобрела. В пустоте этой стало звучать эхо вины, которая, подумалось мне, теперь навсегда заменит некогда бывшую на ее месте привязанность.
Мера страдания Нессима была очевидна всем. Его выразительное лицо отсвечивало нездоровой бледностью библейского мученика, которая теперь поминутно напоминала мне о моих собственных терзаниях во время последней встречи с Мелиссой перед ее отъездом в Иерусалимский госпиталь. Ту нежность и мягкость голоса, который произнес: «Все кончилось. Наверное, никогда не вернется… По крайней мере, не вернется отчуждение». Ее манера говорить стала запинающейся и тягучей, отчего смазывались окончания слов. Она была уже очень больна. Язвы вновь открылись. «Пора обдумать, что же у нас с тобой было. Ах, если бы я была Жюстиной… Я знаю — ты думал о ней, когда был во мне… Не спорь… Любимый, я хорошо тебя знаю… И ревную к твоему воображению… Как отвратительно дополнять страдания мукой порицания самого себя. Но ничего». Она кое-как высморкалась и слабо улыбнулась. «Я так хочу отдохнуть. А теперь и Нессим полюбил меня». Я приложил ладонь к ее печально искривленным губам. Мотор такси безжалостно перестукивал в нервном ритме. Мимо нас, словно хорошо промасленные, куклы проходили нарядные жены александрийцев. Шофер шпионил за нами, глядя на отражение в зеркальце заднего обзора. Возможно, он думал, что чувства белых людей странно и сексуально возбуждающи. Его взгляд напоминал взгляд человека, наблюдающего кошачью случку.
«Я никогда не забуду тебя».
«Я тоже. Пиши мне».
«Если ты захочешь, то я вернусь».
«Не сомневаюсь. Поправляйся, Мелисса. Ты должна поправиться. Я буду ждать тебя, и мы начнем новый круг нашей жизни. Все наше во мне. Оно неприкосновенно. Я чувствую это».
Значения слов, которыми в такие минуты обмениваются влюбленные, искажены огромным чувством. Только паузы точны, правдивы и жестоки. Мы замолчали и взялись за руки. Потом она обняла меня и сделала знак водителю ехать.
Арнаути пишет: «С ее отъездом город начал странно нервировать его. Знакомые уголки Александрии, где когда-то его память запечатлела ее, вновь легко и ощутимо становились фоном для теней ее испуганных глаз и движений рук. Названия тех кафе, где они когда-то упивались созерцанием друг друга. Иногда на темной улице ее темный контур вдруг появлялся впереди. Она остановилась поправить ремешок туфли, и он настигал ее с тяжело бьющимся сердцем — а это была другая женщина. Некоторые двери в этом городе, казалось, были созданы, чтобы пропустить ее. Он садился около них и терпеливо ждал. Иногда им овладевала неистребимая мысль о том, что она точно приедет на таком-то поезде, он бежал на вокзал и искал ее в непрерывном потоке пассажиров. Он мог коротать ночи в душном зале ожидания аэропорта, вглядываясь в лица прилетающих и улетающих людей, чтобы не пропустить ее внезапное возвращение. Вот так ее образ властвовал над его воображением и учил его, сколь слабы могут быть доводы рассудка. Он носил в себе ощущение, что она рядом, как носят неизбывную память об умершем ребенке».
В ночь после отъезда Жюстины разразилась чудовищная гроза. Я часами бродил под дождем, страдая не только своей неудержимой душевной болью, но и раскаянием Нессима. Честно говоря, я даже не осмеливался возвращаться в пустую квартиру, чтобы не пойти по пути, уже выбранному Хранителем Казны столь беззаботно и легко. Седьмой раз проходя по улице Фуад, в непроглядном дожде без шляпы и пальто, я случайно заметил свет в высоком окне дома Клеа и неожиданно для себя позвонил в дверь. Она визгливо открылась, и тишина сменила звуки темной улицы: рокот дождя в канавах и хлюпанье переполненных сточных труб.
Едва открыв дверь, Клеа поняла мое состояние, заставила меня войти, стянуть с себя насквозь промокшие одежды и надеть голубой халат. Приятно грел маленький электрический камин, хозяйка решила сделать мне кофе.
Она уже переоделась ко сну и расчесала золотую копну волос. На полу, рядом с пепельницей, где кудрилась непотушенная сигарета, лежал разворотом вниз журнал. Окно с неизменным постоянством озаряли сполохи молний, будто лампы-вспышки, отсвечивавшие на суровом лице Клеа. Где-то, в темных глубинах неба, перекатывался и стонал гром. Среди спокойствия этой квартиры я мог облегчить душу, заговорив о Жюстине, но, казалось, Клеа знала все, и ничего-то нельзя скрыть от любопытства александрийцев.
Посреди моего монолога Клеа сказала: «Ты еще поймешь, что она — та, которую я так сильно любила». Она признала это с трудом, застыв на фоне двери, туго затянутая в полосатую пижамку. В руке ее была чашка кофе. Клеа закрыла глаза, словно ожидая удара по макушке. Из-под ресниц выскользнули две слезинки и побежали по крыльям ее носа. Она напоминала молодую кобылку со сломанной ногой. Наконец я услышал шепот: «Давай не будем больше о ней говорить. Она не вернется». Чуть позже я засобирался уходить, но буря за окном была в самом разгаре. Мои насквозь вымокшие одежды никак не просыхали. Клеа сказала: «Ты можешь остаться со мной» и добавила с такой нежностью, что я ощутил спазм в горле: «Только пожалуйста, — не знаю как и сказать, — пожалуйста, не возбуждай меня».
Мы лежали рядом на узкой кровати и говорили о Жюстине, пока буря швыряла на подоконник горсти дождя, принесенные с моря. Теперь Клеа успокоилась и говорила о своей любовнице с трогательным смирением. Я узнал от нее многие секреты прошлого Жюстины. В голосе Клеа звучало удивление и нежность, словно она говорила как вассал о горячо любимом и ненавидимом сюзерене. Вспоминая о психоаналитических изысках Арнаути, моя собеседница повеселела: «Она не отличалась особым умом, понимаешь, но была в ней хитрость загнанного зверя. Я не уверена, понимала ли Жюстина цель исследований Арнаути, но хотя с врачами она была скрытна, от друзей у нее секретов не было. Помнишь, как доктора никак не могли нащупать, что стояло за ее фразой: «Вашингтон. Дистрикт. Колумбия». Как-то ночью мы лежали в этой постели и я спросила у нее: «Какие у тебя ассоциации от этой фразы?» Она мне полностью доверяла, и ответ последовал мгновенно (я сразу поняла, что он уже был обдуман, хотя доктор Арнаути его и не добился): «Недалеко от Вашингтона есть городок Александрия. Отец часто говорил, что хотел съездить туда к каким-то дальним родственникам. У них была дочь — моя ровесница и звали ее Жюстина. Она сошла с ума и попала в психбольницу после того, как ее изнасиловал мужчина». Потом я спросила ее: «А что такое Дэ-Ка?», и она сказала «Да-Капо. Каподистриа».
Не знаю, сколько длился наш разговор с Клеа и как мы уснули, но наутро я проснулся в ее объятиях. Буря стихла, вымыв и вычистив город. После завтрака на скорую руку я отправился в парикмахерскую Мнемджана, чтобы побриться. Теперь я шагал по городу, природные краски которого были очищены дождем от пыли, и теплая красота их сияла в нежно колышущемся воздухе. Письмо Жюстины все еще было у меня в кармане, но перечитывать его я не решился, чтобы не нарушать настроения ночной беседы с Клеа. Только первое предложение необъяснимо пульсировало в моем мозгу: «Если ты вернешься с озера живым, письмо это будет ждать тебя».
На полке камина в гостиной лежало и другое письмо. В нем мне предлагали поработать два года учителем католической школы в Верхнем Египте.
Я подпишу этот контракт. Переменить все и освободиться из плена этого города, преследующего меня по пятам. Сны мои — бесконечная череда поисков Жюстины в угасающих огнях арабского квартала.
Письмо с моим согласием ляжет под штемпель и с его удара начнется новый период моей жизни, отсекающий от Города, состарившего меня длинной чередой событий. Но его накатанная колея еще пребудет со мной какое-то время. Все те же улицы и скверы, подобно огням Фаросского маяка, будут полыхать в памяти. Комнаты, где мы любили друг друга, и столики кафе, за которыми я замирал от прикосновений ее пальцев к моим запястьям. А в это время ритмы Александрии колыхали горячие мостовые и от них отдавались в наших телах, как похотливые поцелуи и хриплые удивленные слова ласк.
Расставания — горький, но нужный душе урок, предлагаемый школой любви своим прозелитам, чтобы они очистились от всего — кроме желания жить.
А теперь начинается и неуловимая перемена всего уклада нашего бытия — впереди новые прощания. Нессим уезжает на отдых в Кению. Помбаль добился посвящения в сан и назначения в папскую канцелярию в Ватикане. И там, я уверен, он будет счастливее. Закружили нас одна за одной отдохновенные прощальные вечеринки, где плохо было лишь от отсутствия одного неупоминаемого человека — Жюстины. Наша жажда жить и притязания друг на друга лишь удвоились оттого, что стало ясно — из задворков истории потянулись первые тени новой мировой войны. В темнеющем воздухе завис тошнотворно-нежный запах крови, а он волнует, сексуально возбуждает и сплачивает. Нет, прежде этого не было.
Вот проводы моих друзей. Над ними сияют люстры огромного дома, так ненавидимого мной за уродство.
Все пришли — Свева в черном, Клеа — в золотистом, Гастон, Клэр, Габи. В волосах Нессима за последние несколько недель погустели седые нити. Птолемей и Фуад ссорятся с азартом старых любовников. На меня волнами набегает обычная александрийская круговерть — холодная, распутная, завитая баккара болтовни. Явились и александрийские дамы — во всей своей изысканной и сластолюбивой красе. Пришли, чтобы попрощаться с кем-то из тех, кто завоевал их внимание и дружескую близость. А Помбаль… Он растолстел и стал солиднее со времени, как его повысили. И профиль его приобрел древнеримскую монументальность. Он вполголоса объясняет, как озабочен моим состоянием: несколько недель мы как следует не встречались, а о моих преподавательских планах он услышал лишь сегодня. Помбаль повторяет: «Тебе надо уезжать отсюда назад, в Европу. Этот город подорвет твою волю. А что тебе даст Верхний Египет? Палящую жару, пыль, мух, убогую работу. В конце концов, ты не Рембо».