Зима тревоги нашей — страница 6 из 59

ые бумаги хотя бы. Тратить просто так нельзя.

— Ну а вдруг налетчика узнают?

— Если он закроет лицо и не произнесет ни слова, как его узнаешь? Читали когда-нибудь показания очевидцев? Они же черт-те что несут. Мой приятель из полиции говорил, что, когда его подставляли среди других для опознания какого-нибудь преступника, потерпевшие то и дело на него показывали. Голову давали на отсечение, что это он самый и есть. Вот вам, извольте, на семьдесят пять центов.

Итен сунул руку в карман.

— За мной.

— Сандвичами будете погашать, — сказал Морфи.

Чтобы попасть в переулок, под прямым углом отходивший от Главной улицы, им пришлось перейти на противоположную сторону. Джой вошел через боковую дверь в здание Первого национального банка по правую сторону переулка, а Итен отпер ключом тоже выходившую в переулок, но по левую его сторону, дверь лавки Марулло «Бакалея, Гастрономия, Консервы и Фрукты».

— Так с ветчиной и сыром? — крикнул он.

— На ржаном… Не забудьте салат и майонез.

Пыльное зарешеченное окно туманило и без того слабый свет, проникавший из узенького переулка в кладовую за лавкой. Итен на минуту задержался в полутьме этого помещения с полками до самого потолка, где впритык стояли картонные и деревянные ящики с консервированными фруктами, овощами, рыбой, плавленым сыром и колбасами. Он повел носом, стараясь уловить, не пахнет ли мышами сквозь злачный аромат муки, фасоли и сушеного горошка, канцелярский запах коробок с корнфлексом, тяжелый, сытный дух колбас и сыра, сквозь отдающие дымком окорока и бекон, зловоние капустных листьев, салата и свекольной ботвы, гниющих в серебристых мусорных урнах у боковой двери. Не обнаружив прогоркло-плесенного мышиного смрада, он снова отворил боковую дверь лавки и выкатил в переулок наглухо закрытые крышками мусорные урны. В лавку хотел было прошмыгнуть серый кот, но он прогнал его.

— Нет, шалишь, — было сказано ему. — Крысы и мышки — закуска для котишки, а этой киске подавай сосиски. Сгинь! Тебе говорят, сгинь! — Сидя на тротуаре, кот вылизывал розовый комочек лапки, но после второго «сгинь» он метнулся через переулок, высоко задрав хвост, и одним махом одолел дощатый забор позади банка. — А слово-то, видно, магическое, — вслух сказал Итен. Он вернулся в кладовую и затворил за собой дверь.

Два-три шага по запыленной кладовой к двери в лавку, но у крошечной уборной ему послышался шепоток струящейся воды. Он отворил фанерную дверцу и спустил воду. Потом толкнул широкую внутреннюю дверь с забранным сеткой окошечком и носком башмака плотно вогнал деревянный клин под низ.

Сквозь шторы на двух больших витринах в лавку просачивался зеленоватый свет. И тут тоже полки до самого потолка с аккуратными рядами консервов в поблескивающих металлом и стеклом банках — настоящая библиотека для желудка. Справа — прилавок, кассовый аппарат, пакеты, моток бечёвки и это великолепие из нержавеющего металла и белой эмали — холодильник с витриной, в котором компрессор что-то тихонько нашептывает сам себе. Итен щелкнул выключателем, и холодная голубизна неоновых трубок залила нарезанные копчености, сыры, сосиски, отбивные, бифштексы и рыбу. Лавка засияла отраженным кафедральным светом, рассеянным кафедральным светом, как в Шартрском соборе. Итен, залюбовавшись, обвел все глазами — органные трубы консервированных томатов, капеллы баночек с горчицей, с оливками, сотни овальных гробниц из сардинных коробок.

Он затянул гнусавым голосом:

— Одинокум и одинорум, — как с амвона. — Один одиносик во славу одинутрии домине… ами-инь! — пропел он. И будто наяву услышал комментарий жены: «Перестань дурачиться, и кроме того, другим это может показаться оскорбительным. Нельзя так походя оскорблять людей в их лучших чувствах».

Продавец в бакалейной лавке — в бакалейной лавке Марулло, — человек, у которого есть жена и двое любимых деток. Когда он бывает один? Когда и где он может остаться один? Днем — покупатели, вечером — жена и ребятишки, ночью — жена, днем — покупатели, вечером — жена и ребятишки.

— В ванной, вот где, — вслух сказал Итен. — И сейчас, до того как я открою шлюз. — О, терпкий дух, мысли вслух, неряшливая дурашливость этих минут — чудных и чудных минут… — Сейчас я тоже кого-нибудь оскорбляю, прелесть моя? — спросил он жену. — Здесь никого нет — ни людей, ни их лучших чувств. Никого, кроме меня и моего одинокум одинорума, до тех пор пока… пока я не открою эту треклятую дверь.

Из ящика под прилавком справа от кассы он достал чистый фартук, расправил его, выпростал тесемки, обтянул им свои узкие бедра, провел тесемки наперед и снова за спину. Потом обеими руками на ощупь завязал сзади узел.

Фартук был длинный, чуть не до щиколоток. Итен воздел правую руку ладонью вверх и провозгласил:

— Внемлите мне, о вы, консервированные груши, маринады и пикули! «Когда же настало утро, собрались старейшины народа, первосвященники и книжники, и ввели Его в свой синедрион…» Когда настало утро… Рано принялись за дело, сукины дети! Ни минутки лишней не упустили. Как там дальше? «Было же около шестого часа дня…» По-нашему, это, наверно, полдень. «И сделалась тьма по всей земле до часа девятого. И померкло солнце». Как я все это помню? Боже милостивый! Долго же ему пришлось умирать — мучительно долго! — Он опустил руку и вопросительным взглядом обвел заставленные товаром полки, будто ожидая от них ответа. — Сейчас ты мне ничего не говоришь, Мэри, лепешечка моя. Может быть, ты из дщерей иерусалимских? «Не плачьте обо мне, — рек Он. — Но плачьте о себе и о детях ваших… Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?» До сих пор не могу спокойно слушать. Тетушка Дебора и не подозревала, как глубоко западет это мне в душу. Но шестой час еще не наступил… нет, еще рано, рано.

Он поднял зеленые шторы на обеих больших витринах, говоря:

— Входи, новый день! — Потом повернул ключ в дверях. — Прошу пожаловать, мир божий! — Обе зарешеченные створки настежь, и на них — крюки, чтобы не захлопнулись. И навстречу — утреннее солнце, нежно пригревающее асфальт, как ему, солнцу, и полагалось в эти дни, потому что в апреле оно вставало в том месте, где Главная улица сбегала к заливу.

Итен прошел в уборную и взял там метлу подмести тротуар.

День — то, что называется день-деньской, — не един с утра до вечера. Его окрашивает не только воспарение света в зенит и обратный путь к закату, в нем меняется все — весь строй его, ткань, тон и смысл; его корежат тысячи факторов всех времен года: зной, стужа, затишье, ветер; он подвластен запахам сладости или горечи трав, листа, почки, холоду льдинки, черноте голых веток. И по мере того как меняется день, меняются и все его подданные: букашки и птицы, кошки, собаки, бабочки и люди.

Тихий, затуманенный, обращенный внутрь день Итена Аллена Хоули подошел к концу. У того человека, который размеренно, будто под метроном, подметал тротуар, не осталось ничего общего ни с проповедником, взывающим к консервным банкам, ни с «одинокум одинорумом», ни даже с тем неряшливо-дурашливым. Взмахами метлы он собирал окурки сигарет, обертку жевательной резинки, чешуйки почек с деревьев и просто пыль и ряд за рядом гнал этот нанос мусора ближе к канаве, где его подберут мусорщики с серебристого грузовика.

Мистер Бейкер степенно шествовал из своего дома на Каштановой улице к красно-кирпичной базилике Первого национального банка. Шаги у него были неодинаковой длины, но вряд ли кто-нибудь мог подумать, что, веря в древнюю примету, он боится наступить на тень своей матери.

— С добрым утром, мистер Бейкер, — сказал Итен и пропустил один взмах метлы, чтобы не запылить тщательно отутюженные темные брюки директора банка.

— С добрым утром, Итен. С прекрасным утром.

— Да, действительно, — сказал Итен. — Весна пришла, мистер Бейкер. Крот-то, хитрец, оказался прав.

— Да, хитрец, хитрец. — Мистер Бейкер помолчал. Я все собираюсь поговорить с вами, Итен. Ваша жена получила по завещанию брата… э-э… больше пяти тысяч, кажется?

— За вычетом налогов шесть тысяч пятьсот, — сказал Итен.

— И они лежат в банке просто так. Вложить надо во что-нибудь. Давайте обсудим это. Ваши деньги должны работать на вас.

— Шесть с половиной тысяч много не наработают, сэр. Деньги небольшие, так, про черный день.

— Я не поклонник мертвых капиталов, Итен.

— Да, но… не меньше служит тот высокой воле, кто стоит и ждет.

В голосе у банкира появились ледяные нотки.

— Не понимаю. — Судя по интонации, он прекрасно все понял, но счел это замечание глупым, и его тон кольнул Итона, а укол самолюбия породил на свет ложь.

Метла прочертила чуть заметный полукруг на тротуаре.

— Дело в том, сэр, что эти деньги оставлены Мэри как временное обеспечение. На тот случай, если вдруг со мной что-нибудь стрясется.

— Тогда вам надо взять оттуда некоторую сумму и застраховать жизнь.

— Но ведь они даны ей во временное пользование, сэр. Это имущество брата Мэри. Ее мать все еще жива. И может прожить еще не один год.

— Так, понимаю. Старики частенько бывают в тягость.

— И частенько держат деньги под спудом. — Сказав неправду, Итен взглянул на мистера Бейкера и увидел, как из-под воротничка у банкира проступила краснота. — Ведь знаете, сэр, может так случиться: вложишь во что-нибудь эти деньги Мэри и вылетишь в трубу, как я и сам однажды вылетел со своими собственными и как мой отец умудрился вылететь.

— Все течет, все меняется, Итен. Все меняется. Я знаю, вы сильно обожглись. Но теперь совсем другие времена, другие возможности.

— Возможностей у меня и тогда было много, мистер Бейкер, гораздо больше, чем здравого смысла. Не забывайте, что я завел лавку сразу после войны. Продал полквартала недвижимости, чтобы закупить товар для нее. И это было последнее наше предприятие.

— Знаю, Итен. Ведь вы же держите деньги у меня в банке. Врач проверяет ваш пульс, а я — ваш текущий счет.

— Еще бы вам не знать. Мне и двух лет не понадобилось, чтобы прогореть почти дотла. Все продал, кроме дома, когда расплачивался с долгами.