Зимняя битва — страница 4 из 51

– Дорманн. Меня зовут Хелен Дорманн.

– Возраст?

– Четырнадцать лет.

– Подойдите.

Хелен останавливается перед столом, за которым сидит женщина мощного телосложения с коротко стриженными седыми волосами. На ней мужской пиджак, и плечи широкие, как у мужчины. Ее прозвище – Мадам Танк, это тоже Хелен скоро узнает. Танк роется в бумагах, находит личное дело Хелен и проглядывает его. Потом открывает ящик стола и достает оттуда маленькую книжечку:

– Возьмите!

Книжка очень потрепанная, обложку раз десять подклеивали.

– Это правила внутреннего распорядка. Вы должны всегда иметь их при себе. В них восемьдесят один пункт. Заучивайте по десять пунктов в день. Если мне придется еще увидеть вас в этом кабинете, чего я вам не пожелала бы, вы должны знать их наизусть. Пройдите вон туда, выберите себе накидку подходящего размера и выйдите. Если в приемной кто-то ждет, скажите, пусть заходит.

Хелен входит в соседнее помещение – целый зал, где висят десятки и десятки накидок, словно это театральная костюмерная. Только здесь все костюмы одинаковые: тяжелые суконные накидки с капюшонами. Хелен бродит среди них, как по лабиринту. «Если когда-нибудь мне надо будет спрятаться, – думает она, – теперь я знаю подходящее место». Выбирает из этих серых накидок одну поновее, примеряет: впору. Снимает ее, перекидывает через руку и выходит из кабинета Директрисы, которая не обращает на нее никакого внимания.

В приемной на скамейке ждет своей очереди высокая бледная девочка. У нее идет кровь носом, она прижимает к нему платок, уже местами красный. Ее зовут Дорис Лемштедт, и через шесть месяцев ее у везут отсюда совсем больную.

– Твоя очередь! – говорит Хелен и выходит во двор, где робкий луч солнца падает на тихих, неподвижных девочек с накидками и книжками в руках.


– Я заменю на «Он – заяц, она – зайчиха»? Так лучше?

Хелен очнулась и улыбнулась мальчику:

– Да, конечно… Не так смешно, но правильнее.

Из кухни вместе с упоительным запахом печеной картошки до нее донесся голос Паулы:

– А как твоя подружка Милена? Здорова? Ты по-прежнему ею восхищаешься?

– Да, здорова, – рассмеявшись, отозвалась Хелен, – и да, восхищаюсь. Она меня ждет в библиотеке. Можно будет отнести ей картошки?

– Конечно. И пирога возьми, если останется.

Паула вечно стряпала. Для себя, для Октаво, для всякого, кто зайдет. Никто не мог побывать у Паулы и ничего не съесть, и никто не уходил от нее без какого-нибудь гостинца, будь то кусок пудинга с изюмом или шоколадного торта, или хотя бы яблоко. У нее был сынишка Октаво, но мужа не было. Хелен как-то спросила о нем, и Паула сказала, что никакого мужа ей не надо. Здесь, на холме, было царство утешительниц. Мужчинам в нем не было места, разве что таким, которые умеют держаться в тени. Как тот, который топит печку, – подумала тогда Хелен. Он, несомненно, был одним из тех мужчин-теней, которые могли жить на холме. Другим тут было не по себе. Они жили в городе и появлялись редко. Утешительницы по большей части отличались дородностью, которую старательно поддерживали. Как утешать кого-то, прижимать к себе, когда всюду кости торчат? Правда, некоторые однокашницы Хелен держались обратного мнения: их утешительница была маленькая и хрупкая, но они не променяли бы ее ни на какую другую. Катарина Пансек, например, всегда твердила, что ее утешительница – маленькая серенькая мышка, но такой она ее и любит. И ни за что не согласилась бы утонуть в недрах такой туши, как Паула. Хелен Паулу не выбирала. Просто надзирательница, которая привела ее на холм в самый первый раз, три года назад, остановилась, не спрашивая ее согласия, перед домом 47 и сухо сообщила:

– Ее зовут Паула. Я вернусь за вами через два часа.

Хелен спустилась на три ступеньки и постучала в дверь. Паула открыла, увидела ее и так и покатилась со смеху:

– Поглядите-ка на этого бездомного котенка! Заходи, есть хочешь? А попить? Горячего шоколада, а? Ну конечно, чашечку шоколада. Сразу согреешься.

С тех пор Хелен приходила к Пауле шесть раз, то есть ровно столько, сколько дозволялось правилами. В общей сложности – четырнадцать часов, только и всего. И все равно ей казалось, что она знает Паулу всю жизнь. Так много места занимала та в ее сердце.

Октаво собрал портфель, и стол накрыли к ужину. Печеная картошка была такая пахучая, так таяла во рту, что Хелен после первого глотка чуть не стало дурно.

– До чего же вкусно, господи! До чего вкусно…

У нее мелькнула мысль о товарках, которые сейчас давились несъедобной баландой. Но они, в конце-то концов, получат свое в свой черед. В кои-то веки можно хоть ненадолго забыть обо всем и со спокойной совестью побыть счастливой. Говорили в основном об Октаво и его школьных делах. О штуках, которые он откалывал. С таким сорванцом учительнице, должно быть, скучать не приходится. В восемь часов он поднялся в спальню и вернулся в пижаме поцеловать мать и Хелен.

– Я люблю, когда ты приходишь, – сказал он, – только не вечером, потому что тогда мама не может меня уложить.

– Я к тебе потом приду, – обещала Паула. – Ступай наверх и ложись. У Хелен всего полчаса осталось. Я же тебе объясняла: если она опоздает вернуться, будет очень плохо.

– Это правда, что тогда другую девочку из-за нее посадят в черную-пречерную яму? – спросил Октаво.

– Кто это тебе сказал?

– В школе слыхал.

– Это неправда. Все, марш в кровать…

Мальчик удалился, медля на каждой ступеньке деревянной лестницы, и в глазах у него была тревога.

У левой стены стояло большое продавленное кресло. Туда и опустилась Паула:

– Ну, красавица моя, что расскажешь? Поди ко мне.

Хелен примостилась у ног Паулы и положила голову ей на колени. Толстуха ласково погладила ее по волосам ото лба к затылку большими теплыми ладонями.

– Рассказывать-то нечего, Паула, в интернате ничего не происходит.

– Расскажи тогда что-нибудь про прежнюю жизнь…

– Не помню, ты же знаешь…

Они помолчали.

– Расскажи сама что-нибудь, – попросила девушка. – Как ты была маленькая. Мне всегда так смешно представлять тебя маленькой. А ты и тогда уже была…

– …толстая? Да, я сроду такая. Кстати, один мой двоюродный братец как-то раз мне это наглядно растолковал. Представляешь, поймали мы ежика, моя сестра Маргарита и я…

– У тебя есть сестра? А я не знала.

– Есть, она на десять лет старше, в столице живет. Так вот, ежики, они ведь такие толстые, круглые, ну, ты знаешь, и этот мой братец…

Паула поглаживала Хелен по голове и рассказывала – про ежика, потом про то, как потеряла кошелек, потом еще про что-то. Она никогда не говорила, как надо или как не надо поступать, она просто рассказывала. В какой-то момент Хелен почувствовала, что уплывает в сон. Засыпать ей не хотелось. Она приподнялась и, как ребенок, прижалась к груди утешительницы. Паула обхватила ее своими большими руками, напевая какие-то песенки, и одна перетекала в другую, и все они сливались в одну сонную негу.

– Хелен, ты спишь? Хелен, тебе пора…

– Я не спала…

На часах было восемь тридцать. Хелен, медленно выходя из оцепенения, встала и потянулась за своей накидкой.

– Ты мне соберешь поесть для Милены? Еще мы ей пирога оставили…

– Я тебе все кладу в корзинку. Корзинку оставьте в библиотеке, я завтра заберу. Когда теперь увидимся?

– Не знаю. Постараюсь приберечь второй выход до января. Надеюсь, не навалит столько снега, что нельзя будет пройти.

В дверях они крепко обнялись и стояли, обнявшись, оттягивая прощание. Хелен вдыхала запах Паулы – ее фартука, свитера, ее волос.

– Ну, пока, Паула. Спасибо. Поцелуй за меня Октаво.

– Пока, моя красавица. Когда бы ты ни пришла, я для тебя всегда тут.

С корзинкой в руке Хелен быстро зашагала по улочке. Все еще моросило, и трудно было что-нибудь разглядеть. Она спешила в библиотеку, радостно предвкушая, как сейчас угостит Милену. Есть еще время и поесть, и вернуться в интернат к сроку. Влетела – и с разбегу остановилась как вкопанная. В библиотеке никого не было. Только в печке дотлевало последнее полено.

Немного придя в себя, Хелен подумала, что подруга, может быть, поднялась на второй этаж. В дальней стене была какая-то дверь, а за ней, вероятно, лестница.

– Милена! Ты наверху, что ли?

Она попробовала открыть дверь, но та была заперта.

– Милена! Где ты?

Голос у нее срывался от страха. Почему Милена не дождалась ее? Боялась опоздать? Но для этого не было никаких оснований. На столе лежала какая-то книга. Между страницами торчал сложенный тетрадный листок. Хелен схватила его. Всего четыре строчки изящным почерком Милены:

Хелен, я не вернусь в интернат. Не беспокойся, ничего плохого со мной не случилось. Попроси за меня прощения у Катарины Пансек.

Милена.

(Пожалуйста, не спеши меня возненавидеть.)

С минуту Хелен стояла как оглушенная. Потом накатил гнев: как могла Милена решиться на такое? Какой же надо быть подлой, чтобы вот так уйти, исчезнуть без всяких объяснений! Она чувствовала, что ее предали, и злые слезы наворачивались на глаза. «Не спеши меня возненавидеть…» Как бы не так! В эту минуту Хелен ее ненавидела. Эгоистка, безответственная эгоистка, вот она кто! Что же делать? Бежать к Пауле, рассказать ей, что случилось? Тут она ничем не может помочь. Сбежать самой? Не возвращаться в интернат? В общем-то можно бы воспользоваться случаем, ведь малышку Пансек все равно отправят в Небо… Но куда бежать? И вдруг Милена тем временем вернется… Тогда это из-за нее, Хелен, пострадает Катарина… Вопросы теснили друг друга, и ни на один не было ответа. Хелен сунула в карман записку и вышла, оставив на стуле корзинку с еще теплой картошкой, завернутой в кухонное полотенце, и куском пирога.

Осторожно ступая по темному спуску, она вдруг подумала, что случившееся будет сенсацией: никогда еще на памяти обитателей интерната не бывало, чтобы у кого-то из девочек хватило дерзости уйти и не вернуться. Их потому и выпускали изредка за ограду, что были уверены: ни одна пансионерка не посмеет обречь другую, ни в чем не повинную, на страшную пытку Неба. Самые жестокие санкции, содержащиеся в правилах, предусматривали несколько часов заключения, но все же не дней, не недель. Ведь это умереть можно!