и замерли.
Они не улетали. Большие черные птицы ждали, повернув к нему лица.
Весенняя прогулка
Мягкие полевые дороги выносили их на макушки холмов и опускали в сырые низины, и небо то приближалось, то стремительно уплывало вверх, небо с редкими облаками и жаворонками, плещущими крыльями.
Парень в потертой и замасленной замшевой кепке ехал чуть впереди, он был проводником, он несколько лет ездил и ходил по этим дорогам, он знал на этом пути все повороты, все придорожные деревья и холмы. Он крутил педали и посматривал через плечо на спутницу.
Мягкие дороги несли их по зеленым холмам и зеленым полям, в небе стояли облака, желтело солнце и плясали жаворонки. Он глядел через плечо на нее и растягивал толстые губы, и она улыбалась в ответ. Он думал: это, конечно, здорово, что она с ним, что она увидит наконец-то эти места, здорово, но лучше бы одному ехать. Он привык один. Сперва не по себе было, особенно ночью: птица какая-нибудь крикнет, ветка упадет, или прошуршат чьи-то шаги, но потом страх прошел. И однажды он убедился, что лучше одному: проболтался однокласснику про Кофейные пруды, и тот напросился в спутники, и все было скверно — одноклассник говорил, говорил и смеялся громко, жадно удил карасей, пытался подбить камнем утку, запросто срубал живые осины и твердил, что в лесу нечего бояться, лес — это группа деревьев, и все было скверно, и все было не так. Конечно, она не одноклассник. И все-таки.
Они переехали железную дорогу — облитые мазутом шпалы, хрусткая насыпь, черные шляпки костылей и узкие, зеркальные полосы, уходящие вдаль, — и он подумал: да, скоро. Их опять подхватил мягкий проселок, и опять они выплывали на лбы холмов и съезжали в пахучие сырые ложбины.
Да, скоро, думал он. Через три дня. Всего-то. И — на два года. Сапоги, казармы. Ну, это ерунда — два года, это не двадцать пять лет, как при Царе-Горохе.
Он опять засомневался, правильно ли сделал, что взял ее с собою. Что они увидят за один день? Чтобы везде побывать: на Рыжей, на Лисьем холме, на прудах, в Деревне, — для этого дня мало. Один он мог бы ночевать и увидеть все. А с нею придется вернуться в город сегодня. Ее родители ничего не знают, уверены, что дочь утром ушла в институт и что после обеда до вечера будет конспектировать какие-то труды в читальном зале институтской библиотеки. А она положила в портфель вместо учебников и тетрадей кроссовки, трико, футболку, хлеб и колбасу, пришла к нему, переоделась и вот едет рядом по мягкой дороге на велосипеде, который он одолжил у приятеля, старательно крутит педали, не просит остановиться, хоть с непривычки уже устала, и улыбается, когда он оглядывается. И футболка на ней уже сырая. Утро, но солнце горячее. Май.
Наезженная дорога свернула, а они покатили прямо. Они поехали по заросшей и зыбкой дороге, которая скоро ушла в болото.
Она послушно сняла вслед за ним кроссовки, закатала до колен трико и осторожно погрузила белые ноги в жирную и холодную трясину.
— А змеи здесь есть? — тяжело дыша, спросила она.
Он шел впереди. Он оглянулся и сказал:
— Змеи? Я три года здесь... я за три года — ни разу... — И замолчал, увидев слева на кочке коричневато-зеленый резиновый крендель. Молодая змейка бездвижно лежала на солнечной сухой кочке, можно было подумать, что она мертва, но ее глаза были влажны, и две солнечные точки горели в них.
Он отвел глаза от кочки и спокойно сказал:
— Нет. Это благословенные места, я же говорил.
На них, распаренных, обливающихся потом, напали комары, и они шлепали себя по лицам, передергивали плечами и спешили пройти болото. Трясина пузырилась, шипела и жвакала под ногами. Грязь была холодная, а воздух тепел, и солнце раскаливало одежду на спине и плечах.
Вот же, думал он, за три года ни одной змеи, а сегодня, в этот последний день... Он обернулся, скользнул взглядом по ногам спутницы... Она вопросительно посмотрела на него и состроила бодрую мину. Лицо ее было мокрое, красное, заляпанное кровавыми кляксами, на щеке темнел раздавленный комар.
— Сейчас выйдем, — сказал он.
Надо было одному. А теперь бойся, как бы ее не укусила змея.
Они перебрели болото, прошли немного по твердой земле сквозь ивовые заросли и оказались на поляне под косогором. Поляна была желта от цветущих одуванов. Здесь трудились пчелы и шмели, всюду над цветами вспыхивали стеклянные крылья, и слышен был тихий бархатный гудеж. Там, где поляна переходила в косогор и начинала плавно вздыматься, белело глинистое око. Родник пульсировал, и по его прозрачной поверхности расходились круги.
— Это он? Да? Бог Бедуинов? — Девушка бросила велосипед и пошла к роднику. Она склонилась над шевелящейся водой, замерла и беспомощно оглянулась. Он приблизился и посмотрел в родник. На белом осклизлом дне медленно ворочалась, как бы исполняя ленивый танец, дохлая лягушка. Он засучил рукав, погрузил руку по локоть в воду, вытащил лягушку и бросил ее в цветы.
— Однажды, — сказал он, вытирая руку о штаны, — я нашел в роднике серую птицу с выбитым глазом, видно, лунь или ястреб неудачно поохотился.
— Кровожадный Бог, — ответила она, брезгливо глядя в родник.
Он пожал плечами и склонился над водой. Напившись, он насмешливо посмотрел на спутницу. Она поджала губы и отвернулась.
— Пей, чего ты?
— Ничего. Мог бы не говорить про птицу.
— Но это было давно. Пей.
Во рту было горячо и сухо, как на родине этих бедуинов с верблюдами. Придумал же — Бог Бедуинов. Она улыбнулась.
— Пей, — повторил он.
— Пей, пей, — передразнила она, нахмурилась, пригнула голову, вытянула губы к вздыхающей воде. Потом, глядя на ноги и шевеля перепачканными пальцами, она сказала:
— Отмыть бы.
Он вынул из рюкзака кружку и принялся черпать воду из родника и лить ей на ноги. Она терла ноги и задыхалась от холода. Потом поспешно надела носки, обулась и попрыгала на месте, чтобы согреться. На ее лбу билась челка, и под футболкой вздрагивали груди.
Он отвел глаза, лег в траву и сказал:
— Отдохнем.
Она села поодаль. Гудели шмели...
— А она как-нибудь называется? Ну, родник — Бог Бедуинов, а поляна?
Он ответил, что никак.
— А я бы эту поляну обязательно окрестила. Такая поляна.
— Как бы ты ее окрестила? — нехотя спросил он.
— Как-нибудь... что-либо в твоем духе. — Она наморщила лоб. — Шмелиная нива. А?
Он глядел сквозь ресницы в небо и молчал.
— Хорошо? — спросила она.
— Тут всюду.
— Что? — не поняла она.
— Нива. Тут много всяких полян с цветами.
— Ну, не хочешь, как хочешь, — откликнулась она и отвернулась.
Обиделась. Надо было что-нибудь сказать, но солнце жгло кожу сквозь рубашку, и язык был тяжел, и веки были тяжелы, и ни о чем не хотелось думать, и ничего не хотелось. Он лежал и ничего не говорил. Она сидела и следила за полосатыми толстыми шмелями. Шмели садились в одуваны и бродили в тычинках, как в желтом мягком лесу, шмели нектар сосали.
Две светящиеся точки, коричневато-зеленый резиновый крендель, ты могла бы не попадаться сегодня, в этот последний день, теперь ведь мне нужно бояться, как бы ты не укусила девушку; змея приподняла голову и тонко улыбнулась, он вздрогнул и открыл глаза, и вспомнил, что, кажется, девушка обиделась. Он сел и сказал:
— Да, пускай, это хорошо, пускай так.
— Ты о чем? — равнодушно спросила она и сощурилась. Она не глядела на него и отчужденно, презрительно щурилась.
— Ну, Нива Шмелей.
— А, — откликнулась она. — Спасибо за одолжение.
Он засмеялся. Девушка сердито взглянула на него. Он оборвал смех.
— Извини, но смешно, — пробормотал он. — Чего мы делим-то?
— Я ничего не собираюсь делить. Не надо ничем делиться со мною. И вообще я могу... дорогу теперь знаю.
Она почувствовала, что я сомневаюсь, правильно ли сделал, взяв в это, последнее путешествие ее. Мог бы и отказать, а не отказал, мне хотелось с ней ехать, ведь так же? — так какого черта я дурака ломаю!..
— Ну, давай не ссориться, чего мы, ей-богу, будем... из-за чего мы? Я просто не выспался, что ли. Какой-то заторможенный...
— Спи! Мешать не буду.
— Я уже не хочу. Я готов к труду и обороне. Поехали? Ты отдохнула? Ты очень устала? — суетливо спрашивал он и заглядывал ей в глаза. — Хочешь еще воды? Принести? Давай принесу. — Он встал и сходил к роднику, и принес кружку воды. — Пей. Это вкусная вода. Я вкуснее не пил. А ты пила вкуснее?
Девушка не выдержала и, фыркнув в кружку, обрызгав его лицо, рассмеялась.
Они вышли из лощины на пригорок, поросший золотистыми долгоногими цветами. Она спросила, что это за цветы, какие-то очень знакомые цветы, а никак не вспомню... Он не успел ответить, девушка что-то увидела на лугу и охнула.
Из перелеска на луг — люди давно бросили здесь косить, и дуг огрубел, зарос толстыми, раскидистыми, как сосны, медвежьими дудами, полынью, кустами — на луг вышла лошадь. Она была приземистая, коричневая, с выпуклыми боками, спутанной гривой и толстыми ногами. Лошадь склоняла свою массивную голову, рвала траву и медленно жевала, озирая луг. Наконец она увидела людей. Лошадь перестала жевать и, навострив уши, раздувая ноздри, вглядывалась в две фигурки среди золотистых цветов. Она поняла, что это не лоси, а люди, оттопырила губы, оскалилась, злобно заржала, развернулась и быстро затрусила в березы.
— Убежала. — Девушка говорила шепотом. — А откуда она тут?
— Ну, сбежала, может, — откликнулся он шепотом, кашлянул и добавил громко: — Из какой-нибудь деревни удрала. Что-то ей не понравилось, и она удрала. Может, надоело телеги таскать, и удрала.
— Ты говорил, здесь нет жилых деревень.
— Из какой-нибудь далекой деревни... Здорово?
— Да!
— А вообще здесь лосей тьма. И кабанов. Однажды за мной погнался.
— Кабан?
— Да. Он был с семейством, а я вылез прямо на них, и он бросился, а вокруг только кусты, ни одного дерева. Но, видно, он не очень был сердит — отогнал меня и вернулся к своим.