Они заблудились и только через час, иссеченные песком и камешками, запыленные, злые, задыхающиеся, оказались на пересыльном пункте. Начальник лагеря разместил их по палаткам. В палатках тоже было пыльно, но песчаный ветер не резал и не жег лицо, и по голове не стучали камешки, и, главное, наконец-то можно было покурить.
Самум стих поздно ночью. В лагере все, кроме часовых, спали. В лагере было полно уволенных в запас солдат и новобранцев, и все они спали, видя разные сны, и надеялись во сне на разные вещи: «дембеля» верили, что завтра они улетят навсегда отсюда, новобранцы мечтали о добрых командирах и «дедах» и местах, где мало стреляют.
Глубокой ночью на руке Нинидзе затрещал будильник наручных часов. Нинидзе очнулся, встал, вышел из палатки, огляделся. Было тихо, темно, вверху светились голубым, зеленым и красным звезды. В столице горели редкие огни. Над городом висели черные вершины. Нинидзе вернулся, вытащил из «дипломата» радиоприемник, надел на голое тело китель, сунул приемник за пазуху, вышел из палатки и, озираясь, направился в дальний конец лагеря.
Он шел в дальний конец лагеря, неся за пазухой радиоприемник, липнущий к потной груди, и просил своего Старика сделать так, чтобы не напороться на дежурного офицера.
Никого не встретив, он достиг цели — длинного дощатого сооружения. Он прошел в узкую дверь и остолбенел, увидев в темноте горящую сигарету. Он хотел выскочить вон, но, опомнившись, прошел до задней стенки, нашел дыру и, спустив брюки, сел. Сосед молчал, куря и сплевывая. Нинидзе сидел и ждал. Наконец сосед ушел, и, немного выждав, Нинидзе вытащил свой облитый потом трофей и опустил его в дыру. Радиоприемник громко шлепнулся.
Нинидзе вернулся в палатку, разделся и лег на голую железную сетку, — опасаясь вшей, все матрасы они стащили с коек и сложили в углу. Несколько минут он напряженно слушал, но ничего, кроме сопения и храпа соседей, слышно не было, и он расслабился, глубоко вздохнул, попросил своего Старика сделать так, чтобы они утром улетели, и уснул.
Утро пришло солнечное.
После завтрака большую партию «дембелей» повели на аэродром. Оставшиеся видели через колючую проволоку, как час спустя эта партия садилась в самолет, видели, как самолет выехал на взлетную полосу, разогнался, оторвался от серого бетона и пошел вверх, сделал полукруг над городом и полетел на север.
Оставшиеся сидели в курилках, дымили сигаретами и хмуро смотрели на новобранцев, казавшихся им какими-то ненастоящими солдатами, прилетевшими сюда не воевать, а играть в спектакле про войну, — такие у них были свежие светлые лица, и так неумело они старались скрыть свой страх, натужно смеясь и шутя, насупливая брови и обильно матерясь. Но как бы грубо и бесстыдно они ни матерились, как бы они ни хмурились и ни ерничали, было видно, что новобранцам страшно и что они и сами недоумевают, как это они будут делать два года то, что делали эти загорелые, усатые мужчины в фуражках и кителях со значками и медалями.
На аэродроме больше не было видно никаких крупных самолетов, и «дембеля» говорили друг другу: «Ла-а-дно, позагораем».
Но в полдень прилетел транспортный самолет, и кто-то вспомнил, что уволившийся год назад земляк писал, как их партия летела домой на грузовике, и все оживились и начали спорить, правда это или нет.
Прошло полчаса. Появился пехотный майор. Он собрал свою партию и отвел ее к воротам лагеря. Здесь какой-то капитан в очках зачитал списки, и вся партия откричалась: я! я! я!
Прошло еще полчаса. Солдаты смирно стояли перед воротами под прямыми лучами солнца. Пот струился по лицам. Солдаты стояли и покорно глядели на своего майора, курившего в стороне. Но вот опять появился капитан в очках, и все уставились на него. Капитан кивнул майору, прошел в голову колонны, приказал часовым отворить ворота, и часовые отворили ворота, офицер махнул рукой, и солдаты пошли.
Офицеры на таможне оказались веселыми и снисходительными, еще совсем молодыми ребятами. Они так же быстро и ловко, как и полковые проверяльщики, осмотрели вещи, выдавили всего лишь один тюбик пасты и разрезали пару кусков мыла. В одном куске была афганская ассигнация. Офицеры посмеялись: зачем это тебе в Союзе? Солдат ответил: на память. И офицеры вернули бумажку. Анаши ни у кого не нашли. Да они и не лезли из кожи вон, чтобы найти ее. На очки, джинсы, пакистанские сигареты и все такое они не обращали никакого внимания, хотя на пересылке и поговаривали, что уж на кабульской таможне такие звери, не то что проверяльщики из родного полка, — все к чертовой матери отберут, что приобретено не в советских магазинах. Нинидзе был мрачен, когда они вышли со двора таможни и направились к транспортному самолету.
— Мурман, ты что? — спросил Романов.
Нинидзе молчал.
— Мурман, — снова позвал Романов, — а Мурман, чачу сегодня пить будешь. А?
Нинидзе печально улыбнулся.
— Ну, допустим, не сегодня, — возразил Шингарев.
— Но ташкентское винцо попробует, — сказал Романов, — сегодня.
— Мы с Сашей пьем только водку, — пробасил плечистый, толстый Спиваков. — Да, Саша?
Маленький Реутов беззвучно улыбнулся.
— Всё будем пить, — сказал Романов. — А вино обязательно красное. Это вино победы. Так, Шингарев-Холмс?
— Так, — кивнул недоучившийся студент Шингарев. Кличку Шингарев-Холмс он получил с легкой руки ротного, — когда его ранило под Кандагаром осколком разрывной пули в ягодицу и он расстонался, ротный сказал ему в утешение, что Шерлок тоже был ранен в Кандагаре.
— Всё будем пить: и водку, и вино, — повторил Романов.
— И пиво, — сказал кто-то.
— И плюс бабы! — воскликнул еще кто-то из соседей.
— А что, дорогие в Ташкенте телки?
— Четвертной, если у клиента морда кирпича не просит.
— А если просит?
— Полсотни.
— Вот же спекулянтки! У нас в Токмаке за шоколадку отдаются!
Посмеиваясь, они остановились перед транспортным самолетом. Майор-отпускник пошел к летчикам, стоявшим в тени крыла.
Поговорив с ними, он вернулся и сказал, что самолет еще не разгружали и им придется еще раз потрудиться для армии.
— Так что, еще машины ждать? — уныло спросили его.
— Нет, прямо на землю сложим.
— Вообще надоело грузить и разгружать. Вообще это скотство. Мы уже свободные, — сказал кто-то.
— Ты, свободный, заткнись! — оборвали его. — Разгрузим, товарищ майор, о чем речь.
— Ну, ты и разгружай, — послышался голос «свободного».
Майор выматерился и спросил: что, домой никто не хочет? — и все, раздевшись до пояса, пошли разгружать самолет.
Они выносили и складывали в стороне от самолета ящики, мешки, коробки и синие пахучие бараньи туши. Они сновали по трапу и выносили и выносили ящики, коробки, мешки и туши, и солнце обжигало их простоволосые головы и блестевшие от пота спины. Разгрузив самолет, они обтерлись носовыми платками и надели рубашки и кителя.
Потом они входили в жаркий самолет и рассаживались вдоль бортов; сидений было мало, и нерасторопным пришлось садиться на «дипломаты», портфели и газеты. Реутов успел занять место у иллюминатора, и тут же к нему подошел круглолицый артиллерист и просто сказал:
— Дай-ка я сяду.
Реутов посмотрел на него своими тусклыми глазами.
— Сядь-ка, — сказал Спиваков.
Артиллерист взглянул на Спивакова и молча отошел.
— Артист-артиллерист, — пробормотал, ухмыляясь, Спиваков.
Немного погодя в кабину прошли летчики в своих красивых бледно-голубых чистых комбинезонах, и через несколько минут трап в хвосте плавно поднялся и вверху зажглись неяркие плафоны.
Самолет тронулся и легко покатил на взлетную полосу. Дышать было трудно. В душной полутьме лоснились лица, казавшиеся черными. Пахло потом и бараниной.
Самолет затрясло, и все напряглись, как будто это им сейчас предстояло, собрав все силы, побежать и прыгнуть. Самолет сорвался, понесся, наливаясь тяжестью, и вдруг плавно заскользил, и все поняли, что он взлетел, что они улетают навсегда.
Город женщин, Ташкент, освещали лучи вечернего солнца. Его окна, обращенные на запад, сияли, в его тенистых, особенно зеленых в этот час кущах прохладно булькали бесчисленные фонтаны. Ташкент был шумен, огромен, высок; по его улицам ходили хорошо одетые люди с лицами сытыми, нетрусливыми, немрачными. Это был город женских глаз, волос и губ. Женщины были всюду, куда бы «дембеля» ни смотрели: на витрины, на автобусы, машины, окна домов, подъезды, ларьки, — всюду видели женщин, женщин молодых, зрелых, старых, юных, стройных, некрасивых, узкобедрых, рубенсовских, раскосых, глазастых, черноволосых, рыжих, женщин с родинками на щеках, с голыми плечами, в юбках и в прозрачных платьях. В общем, это был потрясающий город, и «дембеля» на его улицах чувствовали себя примерно так же, как новобранцы на кабульской пересылке.
Они шалели и не знали, куда им идти и что им делать. Побывав в аэропорту и на железнодорожном вокзале и выяснив, что билеты в нужном им направлении распроданы чуть ли не на неделю вперед, они побрели по улицам, останавливаясь возле желтых бочек и накачиваясь квасом, и споря, и рассуждая, что им предпринять теперь. Спиваков предлагал на все наплевать, купить водки, отыскать какой-нибудь укромный уголок и хорошенько попировать. Шингарев возражал: а если патруль накроет? Сидеть на ташкентской губе никому не улыбалось, и все, кроме Спивакова, колебались: пить или не пить.
Они шли по улицам, спорили и рассуждали, умолкая при встрече с девушкой или женщиной и разглядывая ее с ног до головы.
Нинидзе предложил купить билеты и жить неделю в гостинице. Эту фантастическую идею сразу же отвергли, — какая гостиница?! Спиваков все твердил, что лучше всего купить водки, отыскать укромное место и надраться, а утром уж думать, что и как. Шингарев предложил заплатить проводникам и ехать в тамбуре хотя бы до Оренбурга, — оттуда, наверное, уже легче будет улететь или уехать в Тбилиси, Москву, Куйбышев, Ростов-на-Дону и Минск, а пир можно устроить в поезде, не боясь никаких патрулей. Это понравилось всем. Нинидзе мгновенно нарисовал портрет проводницы, с кот