Зиновий Гердт — страница 3 из 39

— Кто бы это?

— Да, кто бы это? Была синагога, такая деревянная, обшарпанная, но синагога.

— А ее не взорвали?

— Нет. Фашисты сожгли. Они сожгли и все еврейское население, которое не успело убежать. Это я знаю.

— А третья религия?

— Третья — польская. Костел и польская община. Мы, мальчишки, знали все три языка. Можешь себе представить, я идиш знал! Мог написать письмо на идише. Даже стихи какие-то опубликовал в местной газете по поводу коллективизации. Мне было лет тринадцать. Стихи восторженные, конечно…

— Если мы вспомним произведения Шолом-Алейхема, который описывал еврейские местечки, — это похоже?

— Нет, потому что у Шолом-Алейхема — мононациональные местечки. А тут было трехнациональное…»

В 1930-е годы многие евреи покинули Себеж — одни искали лучшей жизни в больших городах, другие спасались от «великого перелома», крушившего старые порядки и устои жизни. Закрыли (а потом взорвали) старинный Троицкий собор, закрыли синагогу и еврейскую школу, где учился Гердт. Начиная с пятого класса он продолжил учебу в новой советской школе-восьмилетке, стал пионером, потом комсомольцем. Именно тогда в нем пробудилась любовь к театру. «У нас в школе был директор господин Ган, — вспоминал он. — Я участвовал в школьных кружках. Единственную склонность, которую Ган во мне обнаружил, он записал в аттестате: “имеет склонность к драматической игре”. В меня это запало». Еще он вспоминал школьного учителя литературы, привившего ему любовь к поэзии: «Склонность к драматической игре, думаю, возникла от чтения стихов. У меня была тяга ко всему напечатанному в столбик».

Через две недели после начала войны Себеж был оккупирован немцами. Все еврейское население, не успевшее бежать, сразу же согнали в гетто, заставляя выполнять самую грязную и тяжелую работу — например, чинить взорванные партизанами железнодорожные пути. Многие умерли от голода и непосильного труда. В марте 1942 года большинство уцелевших, около ста человек, были расстреляны в окрестностях города — это злодеяние совершили не немцы, а местные полицаи. Многие из убитых были родственниками и знакомыми семьи Храпиновичей. После войны евреев в Себеже почти не осталось, но Гердт вместе с Татьяной Александровной еще не раз приезжал туда. «Жизнь прожил, а красоты такой больше нигде не встречал…» — задумчиво говорил он. Сегодня его фраза: «Себеж — небесное место на Земле» — стала чем-то вроде неофициального девиза города, жители которого искренне уважают своего знаменитого земляка. В ближайшее время здесь планируют установить памятник Гердту — уже второй. Первый установлен в 1998 году в Киеве, на Прорезной улице. Правда, он изображает не самого артиста, а его персонажа — Паниковского из знаменитого фильма М. Швейцера «Золотой теленок».

После первого визита в Себеж Гердт еще дважды возвращался в город своего детства. Последний раз, в 1987 году, он приезжал туда вместе с Булатом Окуджавой. «Я тогда был участковым, — рассказывает Александр Терехов, госохотинспектор по Себежскому району. — Гердт и Окуджава ехали в Ригу, зашли в райком. Говорят: “На обратном пути хотели бы тут на пару деньков задержаться, отдохнуть…” Партия и поручила нам тогда организовать для них мероприятия. Мы решили, что лучшим отдыхом будет выезд на природу. Вон туда, на Силявские острова ездили. Мы стоим на набережной озера Себежского, в парке Гердта возле мемориального камня, и Александр машет куда-то в сторону серебристого горизонта. — Утром выехали, а вернулись за полночь. Незабываемый был пикник! Специально для именитых гостей изловили и закоптили жирного угря. Гердт радовался, как ребенок, и подтрунивал над Булатом: “Вот это угорь! Не то что ты мне недавно из Франции привез — мыло мылом!” Он очень много шутил в тот день. Простота его общения нас всех тогда покорила, — вспоминает Александр. — Очень душевный человек. Жаль только, на водных лыжах не захотел кататься. “Давайте, — говорю, — прокачу, Зиновий Ефимович!” А он смеется: “Сашка меня утопить хочет!” И все ему без дела не сиделось: и с рыбой, и с костром в удовольствие возился. А вот Булат как лег на полянке в траву, так и лежал до вечера — стихи про Себеж сочинял. Его жена часы потеряла, мы все ищем, ползаем по лугу вокруг него, а он — глаза в небо. Так с места и не сдвинулся…»

* * *

В беседе с Эльдаром Рязановым Гердт говорил и о своей семье:

«— Так вот, об отце. При том, что он был очень набожный, у него была какая-то природная русская грамотность и каллиграфический почерк. Ему бы писать на банкнотах. Знаешь: банковские билеты…

Но писали, увы, другие. Да. Писали другие. Больше никаких не было знаний. Он был мелкий служащий. То здесь, то там, какое-то было “Заготзерно”. Он ездил по деревням, заготавливал какие-то вещи. Был нэп. Он брал под-рады, брал у местных лавочников деньги и ездил в Москву за товаром для них. В одну из таких поездок он взял меня. И на Сухаревском рынке разрезали ему пиджак и выкрали всю сумму денег, которую ему надавали. И он был в долгах. Никто не подвергал сомнению, что его обчистили, но долг ему не простили. И он всю жизнь был в долгах…»

Кое-что о своем детстве Гердт рассказывал близким друзьям и родным. Например племяннику Владимиру Скворцову, сыну сестры Евгении. Владимир Викторович, ныне известный математик, доктор наук, пишет: «Вспоминая о своих родителях, дядя Зяма впоследствии, кажется, никогда не называл их имен. Сейчас я, наверно, единственный, кто близко знал и хорошо помнит его маму, мою бабушку Рахиль Исааковну, урожденную Секун. А его папе, местечковому торговому кооператору, довелось стать последним в роду, кто совершал свои конфессиональные ритуалы. Да еще как истово и строго! Звали деда Эфроим Яковлевич. Так что у нашего артиста все три составляющие имени не были подлинными… Мама рассказывала, да и я сам наблюдал, как крепкие выражения в семье ее родителей, употребляясь всуе, легко забывались. Моя бабушка в сердцах по какому-то поводу отреагировала на выходки сыночка Залмана: “Иди ты к чертовой матери!” В ответ Зяма, тогда еще мальчик, подошел к ней и стал ластиться: “Ты же меня чертом называла”…».

Рахиль Исааковна, мама Зиновия, была простой сельской женщиной, родившейся в местечке недалеко от Себежа. Она не получила никакого образования, но искренне любила русскую культуру, знала наизусть стихи Пушкина, Лермонтова, Никитина. Многие из этих стихов Гердт запомнил на всю жизнь и читал позже на встречах со зрителями. Среди них было и стихотворение Аполлона Майкова «Мать»:

Бедный мальчик! Весь в огне,

Все ему неловко!

Ляг на плечико ко мне,

Прислонись головкой!

Я с тобою похожу…

Подремли, мой мальчик,

Хочешь, сказочку скажу:

Жил-был мальчик-с-пальчик…

Нет! не хочешь?.. Сказки — вздор!

Песня лучше будет…

Зашумел сыр-темен бор,

Лис лисичку будит;

Во сыром-темном бору…

Задремал мой крошка!..

…Я малинки наберу

Полное лукошко…

Во сыром-темном бору…

Тише! Засыпает…

Словно птенчик, все в жару

Губки открывает…

Рахиль Исааковна не только читала детям стихи, но и пела романсы под собственный аккомпанемент. Гердт вспоминал: «У нас был прямострунный рояль, очень дешевый, и мама умела подбирать ноты и пела. Я помню ее романсы. Они сейчас не исполняются, хотя имеют великую силу обаяния». Особенно хорошо он запомнил романс на стихи Михаила Кузмина:

Дитя, не тянися весною за розой.

Розу и летом сорвешь.

Ранней весною фиалки сбирают,

Помня, что летом фиалок уж нет…

Часто вспоминал артист и услышанные от матери стихи Семена Надсона. Этот поэт, рано умерший от туберкулеза, знаменитый на рубеже XIX и XX веков, а позже почти забытый, был сыном мелкого чиновника-еврея, но вырос в православной семье матери. Он писал в своих заметках: «Когда во мне, ребенке, страдало оскорбленное чувство справедливости, и я, один, беззащитный, в чужой семье, горько и беспомощно плакал, мне говорили “опять начинается жидовская комедия”, с нечеловеческой жестокостью оскорбляя во мне память отца…» Детство Гердта было не таким, как у Надсона, но он тоже вырос на стыке двух народов, двух культур и наверняка глубоко чувствовал строки поэта:

Я рос тебе чужим, отверженный народ,

И не тебе я пел в минуты вдохновенья.

Твоих преданий мир, твоей печали гнет

Мне чужд, как и твои ученья…

На одном из выступлений Гердт вспомнил другое стихотворение Надсона, добавив, что жалеет о том, что его нет в школьной программе:

Тяжелое детство мне пало на долю:

Из прихоти взятый чужою семьей,

По темным углам я наплакался вволю,

Изведав всю тяжесть подачки людской…

Я рос одиноко… я рос позабытым,

Пугливым ребенком, — угрюмый, больной,

С умом, не по-детски печалью развитым,

И с чуткой, болезненно-чуткой душой…

Вряд ли Гердт, воспитанный любящими, хоть и строгими родителями, в детстве перенес такие же испытания, как Надсон. Но слова о «болезненно-чуткой душе» он имел полное право применять к себе. Вся последующая жизнь Зиновия Ефимовича доказала, что он — как и всякий подлинный артист — обладал именно такой душой.

Глава втораяВ Москве

Тот, кто лишен искренних друзей, поистине одинок.

Фрэнсис Бэкон

В конце 1930-х Залман Храпинович официально, по документам превратился в Зиновия Гердта. К тому времени в жизни юноши произошли важные изменения — из захолустного Себежа он перебрался в бурно растущую советскую столицу. Это случилось в 1932 году, сразу после окончания семилетки и за год до смерти отца. Забегая вперед скажем, что Рахиль Исааковна надолго пережила мужа — она умерла 16 января 1949 года и была похоронена в Москве, куда переехала к детям. Гердт попал в столицу, когда ему было 16 лет. В те годы в Москву ехали многие жители бывшей черты оседлости, особенно молодые — те, кого давили скука и узость местечковой жизни, кому хотелось применить свои силы и способности на новом месте. За десять лет после революции еврейское население Москвы выросло с 10 до 130 тысяч человек. Среди этих пришельцев было немало представителей семейства Храпиновичей. Первой в столице обосновалась тетя Полина, младшая сестра матери. Полина (на идише ее имя звучало Перл — «жемчужина»), по воспоминаниям Владимира Скворцова, уехала в Москву в 1922 году: «Вот она-то и была той зацепочкой, которая пер