выжал воду. Может показаться, что и соревнование в свисте — только пародия на эпизод вроде поочередного выдувания Змеем и богатырем тока. Но зачем тогда понадобилось превращать дуновение в свист? И дубина — оружие совсем не пародийное. Мифологи считают, что в змееборческих сюжетах дубина (палица, булава) богатыря предшествовала луку или мечу. Так что в пародийной сказочке, на мой взгляд, отразился еще один, весьма архаичный сюжет, в котором, по-видимому, Змей пытался погубить героя свистом, а в ответ получил смертельный удар палицей. Доказать бытование в старину именно такого сюжета трудно, однако на то, что существовал, по крайней мере, такой тип Змея, указывает ряд фактов, в частности, использование литературой Древней Руси образа змия, который «страшен свистани-ем своим» (цитирую «Моление» Даниила Заточника). А от свистящего Змея один шаг до свистящего Соловья-разбойника.
И все же, как бы там ни было, Соловей — фигура уже иного качества. Даже американский славист А. Александер, прямолинейнее всех отстаивающий понимание былинного разбойника как трансформированного Змея, вынужден признавать, что «Соловей являет собой радикальный отход от сказочного прототипа». Например, бросается в глаза следующее. Змей восточнославянского фольклора очень подвижен; к месту схватки с богатырем он прибывает сам. Соловей же разбойник, если взять первую, мифологическую часть сюжета о нем, абсолютно статичен, да и в «историческом» продолжении сюжета он передвигается исключительно по воле Ильи. Можно, конечно, предположить, что Соловей-разбойник лучше, чем змееподобные персонажи нашего фольклора, сохранил древнюю функцию Змея-стража, охранявшего либо границу потустороннего мира, а ею часто бывала река, либо сокровища, и потому достаточно статичного. Но дело, думается, не только в этом. На формирование фигуры Соловья оказали влияние еще какие-то образы и представления.
Многие исследователи, начиная с Ф. И. Буслаева, проводили параллель между Соловьем-разбойником и пресловутым Дивом из «Слова о полку Игореве». Характер этой связи, однако, до сих пор остается непроясненным, а образ Дива — загадочным. Так что у нас есть все причины познакомиться с ним поближе.
Новгород-северский князь Игорь, не вняв грозному предзнаменованию в виде солнечного затмения, шел с войском на полов цеп. Солнце ему тьмою путь заступаше; нощь, стонущи ему грозою, птичь убуди; свист зверин вѣста, зби[ся] Див, кличет врѣху древа, велит послушати земли незнаеме, Влѣзе, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, Тьмутораканьскый блѣван». Без перевода не очень понятно, но и перевод — дело трудное. Из-за неоднократного переписывания текста в нем накопились ошибки, не всегда даже можно быть уверенным в правильной разбивке на слова. Так, в первом издании памятника в цитированном месте была фраза «свист зверин в стазби», и переводчики долго ломали головы, что бы это значило, пока, наконец, большинством голосов не решили, что надо читать «свист зверин вѣста (поднялся)», а «зби» — это усеченная глагольная форма «збися», относящаяся к Диву: «взбился (встрепенулся) Див», и т. д. С учетом этой гипотетической, но на сегодняшний день практически общепринятой поправки постараемся разобраться в сути сообщенного.
Раскаты грома в подступивших сумерках пробудили птиц. Далее упомянут загадочный «свист зверин». Некоторые комментаторы «Слова», например, зоолог Н. В. Шарлемань, полагали, что речь идет о свисте потревоженных сусликов. Мысль остроумная, однако сравнение с былиной делает возможным и другое толкование. Соловей-разбойник ведь не только свистит, но и ревет по-звериному. Не подобное ли многоголосие сжато отражено и в формуле «звериного свиста»? Во всяком случае, контекст позволяет отнести это выражение именно к Диву: «Свист звериный поднялся — [это] взбился Див, кличет на вершине дерева…» Вкупе с предшествующим упоминанием разбуженных птиц получается цельная картина переполоха на верхнем ярусе поэтического ландшафта «Слова».
Клич Дива разносится на огромное расстояние. Он слышан на Волге, на побережье моря (Черного? Азовского?), на притоке Днепра Суле, в крымских городах Корсуне (Херсонесе) и Суроже (Судаке), наконец, в Тмутаракани, знаменитой в ту пору, очевидно, каким-то языческим идолом («болваном»). Смысл этого утверждения «Слова» невозможно понять, не зная реальной обстановки, в которой совершался поход. По летописному рассказу о тех событиях, разведка сообщила Игорю, что напасть на половцев внезапно не удастся, они разъезжают по степи, во всеоружии готовые встретить русских. В поэтической версии событий, созданной автором «Слова», приближение русских воинов выдал крик Дива. Следом за его криком и как бы в ответ ему скрипят («крычат», будто лебеди) телеги половцев, спешащих к Дону.
Слышимый от Волги до Тмутаракани голос Дива тоже заставляет вспомнить звуковое оружие Соловья-разбойника, обладавшее, как сказали бы военные, большим радиусом поражения. Тут, правда, нужно принять во внимание особенности художественной манеры автора «Слова». Например, он говорит про деда Игоря, воинственного князя Олега, стяжавшего себе горькую славу усобицами с другими русскими князьями: когда Олег вступал «в злат стремень в граде Тьмуторокане», от звона стремени его соперник Владимир Мономах «уши закладаше (затыкал) в Чернигове». Голос Ярославны, плачущей по Игорю в Путивле, слышен на далеком Дунае; и наоборот, по возвращении Игоря из половецкого плена «девици поют на Дунай, вьются голоси чрез море до Киева». Было бы странным думать, будто автор допускал такую слышимость звуков на деле. Конечно, для него это лишь условные, поэтические формулы быстрого распространения худой или доброй вести, общей радости или печали. Выходит, и «предупреждение» Дива далеким городам и землям следует понимать как поэтическую условность, а зычность его голоса не стоит оценивать буквально по тексту. Все же отметим для себя, что из всех звуков, раздававшихся в ночи, — а в том же эпизоде упомянуты и голоса волков, и орлиный клекот, и лай лисиц, — автор «Слова» выбрал для гиперболизации именно крик Дива. Для этого должны были быть какие-то основания в характере самого персонажа.
Мы вплотную уперлись в вопрос, кто же такой этот Див. От ответов, предлагавшихся исследователями и переводчиками «Слова», пестрит в глазах. Ранние комментаторы считали Дива обыкновенной птицей — филином или удодом, крик которых навевает страх и кажется недоброй приметой. Другие видели в нем сидящего на дереве разведчика (к этому относились цитированные ранее слова Н. М. Павлова-Бицына о «дозорцах» на дубах) или некий «маяк» с трещоткой, установленный половцами для сигнализации о передвижениях русских. Не было недостатка и в мифологических истолкованиях Дива, от обтекаемых («зловещая мифическая птица») до вполне конкретных: леший, грифон. Его отождествляли даже с реликтовым гоминоидом, то бишь «снежным человеком»… Разброс мнений понятен. В сущности автор «Слова» загадал исследователям загадку: «Что такое — сидит на дереве и кличет?» Отгадки могут выглядеть более или менее подходящими, но при том мизере информации, который выдает о Диве текст памятника, принципиально допустимо множество ответов, и окончательный выбор между ними, опираясь только на эти сведения, сделать невозможно.
Определенный просвет появляется при рассмотрении лингвистического аспекта. Дело в том, что имя Див с несомненностью восходит к индоевропейскому обозначению сначала неба, затем небесного божества и бога вообще (ср. древнеиндийское «дева», латинское «дивус» и т. п.). В балтской мифологии, близкородственной мифологии славян, верховным богом числился Диевас. О вероятном существовании славянского аналога, помимо общих соображений, говорит и то, что церковная литература средневековья, бичующая пережитки язычества, кроме почитания в народе известных богов древнерусского пантеона — Перуна, Хорса, Мокоши, — отмечает и поклонение какой-то Диве.
Вместе с тем, Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, видные специалисты в области мифологии, на выводы которых я здесь опираюсь, обоснованно предполагают постепенный переход Дива или Дивы с высших уровней мифологической системы на более низкие, попросту говоря, переход из разряда богов в разряд демонов, духов природы. Параллельно этот персонаж мог приобретать все более негативную окраску. Нечто похожее произошло в иранской мифологии, где «дэвы» или «дивы», некогда почитавшиеся в качестве богов, выступают как злые духи, борьбе с которыми уделяют много сил эпические герои. Замечу, что понижение статуса славянского Дива могло сопровождаться его снижением в прямом, пространственном смысле. Вершина дерева вместо неба — естественная «промежуточная» обитель существа, эволюционирующего от бога, скажем, к лесному духу.
Итак, сравнительный анализ склоняет к пониманию Дива как мифологического персонажа. Правда, его конкретный облик и сюжетные функции от этого не стали яснее. Но ведь Див в «Слове о полку Игоревс» упоминается еще один раз. Может быть, это второе упоминание прольет больше света на загадочный образ?
Обстановка после первого его выхода на сцену круто изменилась. Войско Игоря разбито, сам он, раненный, в плену, воодушевленные победой половцы ринулись на Русь. Эта ситуация охарактеризована следующими словами: «Уже снесеся хула на хвалу; уже тресну нужда на волю; уже врѣжеса Дивь на землю». Две фразы ясны и соответствуют ситуации: бесчестие одолело славу, а насилие — волю. Но при чем тут сообщение, что Див, по разным переводам, бросился, низвергся, низринулся, спустился и т. п. на землю? Как могло такое «событие» символизировать беды, обрушившиеся на Русь? Этот пункт для интерпретаций образа Дива оказался особенно сложным.
Представляется, что и тут ближе других к истине Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, видящие в данной фразе отголосок индоевропейского мотива падения на землю небесного божества. Вероятно, для восточнославянского Дива — добавлю от себя — подразумевалось уже падение с дерева. Само же выражение с давних пор могло служить иносказательной, «пословичной» характеристикой нарушения привычного миропорядка, наступления плохих времен. Все это очень гадательно, но более твердых выводов из имеющегося материала, боюсь, и не сделать.