[2] и карабкалась по холмам вокруг Дейрэль-Бахри. На протяжении всей жизни я искала следы. В детстве меня за уши было не оттащить от обоев с непостижимыми узорами. Я могла завороженно замереть над отпечатком птичьей лапы на мокром песке, над этими загадочными линиями, особенно если несколько птиц прошлись по следам друг друга. Когда я впервые увидела клинопись ассирийцев, меня переполнила радость узнавания. Это были тайные буквы птиц, не иначе.
Когда учительница хотела поругать кого-то из моих одноклассников за почерк, она говорила, что те пишут «как курица лапой». Никогда не понимала, почему эта характеристика казалась ей негативной.
Когда мама брала меня с собой в магазин покупать новую обувь, подошвы интересовали меня не в пример больше ботинок. Каким получится след? Став взрослой, я иной раз замечала следы, рисунки на свежем снегу, наполнявшие меня предвкушением. Вот только при встрече с владельцем ботинок лицом к лицу я неизменно испытываю разочарование.
Отчего я такая? Не знаю. Правда, не знаю.
Однажды летом дедушка красил пол на веранде, а заодно и уличную лестницу. Дверь в гостиную стояла открытой. Кот Рамзес прокрался внутрь с веранды.
Красные пятнышки краски на полу, восхитительный узор лап уводил в кухню. Я пошла по следу и дошла до плиты, где остывал целый поднос сдобных булочек. С тех пор мне всегда казалось, что таким письмо и должно быть: красной нитью, ведущей тебя к чему-то хорошему.
К его комнате.
И тем не менее – когда это случилось, я не могла поверить в реальность того, что видела перед собой. Я искала сравнения. Мне вспомнился день, когда я долго сидела и всматривалась в узоры света и тени мягких песчаных дюн к западу от Каира… Или когда я рисовала акварели известняковых гор Гуйлинь, сидя в лодке на реке Гуйцзян, – караван сказочных животных, исчезающих друг за другом в утренней дымке. Или то ослепляющее впечатление от встречи с бесконечными снежными просторами Антарктики. Но ничто не могло сравниться с ним – с тем, кто в белесом свете стылого зимнего дня спал на матрасе под незанавешенным окном в городе Осло; намек на спинные позвонки в ямке между лопатками, линия от бедра до лодыжек. Золотистый отсвет кожи. Я многое повидала в мире, но к этому не была готова.
II
Кем он был? Второе, что я узнала о нем, было тоже о руках и пальцах. О прикосновениях.
Суббота. Канун Рождества. Снега намело необычайно много. Все казалось незнакомым, новым, светлым. Большинство улиц еще не успели расчистить, и Осло излучал атмосферу зимы, чрезмерную белизну, какую редко застанешь в столице. Все устремились за подарками. Из-за непроходимых улиц и наледи центру города грозил опасный хаос.
Пишу «хаос» и вижу, что слово передает состояние разлома, разлёта во все стороны. Не вижу смысла извиняться. Оно честно отражает мое состояние. Тем не менее есть здесь и некий парадокс: мне – писателю, которого и критики, и читатели некогда хвалили сверх всякой меры, – не удается придать истории ту форму, ту убедительность, коей она заслуживает. Несколько месяцев назад я бы справилась. Все, что я писала тогда, гарантированно читали; никто глаз не мог оторвать от текста. Никто. Я – мастер, который необъяснимым образом лишился своих способностей. В самое неподходящее время.
Мне было необходимо посетить монастырь. Я зову его монастырем. Ora et labora[3]. Именно такое наставление мне сейчас требуется. Молись и трудись. Я испытываю почти болезненную потребность резюмировать и подытоживать. Как и потребность убедиться в том, что я еще в своем уме. Сижу в дорожной одежде. Для кругосветного путешествия. Чемодан стоит наготове в углу. Я пакую его каждое утро, чтобы сорваться в любой момент. Чемодан наполовину пуст. У меня нет ничего, что имело бы значение. Только история, которую я сейчас пишу. Пытаюсь писать. Припоминаю рассказ о китайском мудреце, который по пути на Запад оказался на приграничном посту. Прежде чем получить дозволение пересечь границу, ему надлежало записать свои мысли. Чувствую себя почти как он.
Сегодня ночью мне тоже не спалось, но последний приступ головокружения миновал два дня назад. Руки больше не дрожат. Звук соприкосновения перьевой ручки с бумагой успокаивает нервы. Я буду рассказывать, свидетельствовать, о страннейшем годе моей жизни, и шестое чувство подсказывает, что следует поторопиться. Не столько потому, что я нетерпелива, но потому, что я боюсь. Может, стоило бы сначала помолиться. Я видела отблеск другой любви. Я видела новую «А».
В ту предрождественскую субботу, когда я поздним вечером шла домой от автобусной остановки, по-прежнему порошил легкий снег. Внезапно все стихло; темные улицы обезлюдели. Помню, что испытывала усталость. В то время я часто уставала. Обессилевала. И мерзла. Никто больше не засиживался в офисе так подолгу. Я, несомненно, слишком много работала. Так было всегда. И то время наверняка не было исключением: требовалось замаскировать то, что я занималась незначительными вещами, попусту растрачивала силы на незначительных людей. И к тому же слишком мало ела. Почти ничего. Измождение, тем не менее, не объясняет мою невнимательность тем вечером. Быть может, я задумалась о любви. Мне тогда казалось, что с ней покончено. Звучит напыщенно, но моя любовь в буквальном смысле обратилась в пепел. Если вдуматься, то меня скорее отвлекло воспоминание о золотой «А». Кольцо оживило амбиции, которые, как я тогда думала, были давно мертвы и похоронены. Возможно, мне даже хотелось их похоронить. Надежда на другой алфавит. Мечта о новой «А». О новой «L». До сих пор ни одна из начертанных мной «L» не могла меня удовлетворить.
В старопрежние времена в некоторых засушливых землях жила-была дикая кошка по имени «ларгодилл», с длинной шеей и короткими лапами. Рассказывают, будто создатели письменности одного из племен, проходивших по Синайской пустыне, позаимствовали форму этого зверя для одного знака. Со временем тот, не без помощи финикийцев, превратился в букву L. А его изображение на скалах и вовсе появилось не раньше, чем ларгодиллы исчезли с лица Земли.
Авария случилась, когда я собиралась переходить небольшую, но оживленную улицу возле парка в паре кварталов от дома. Я зябла. Шла и размышляла о моей «L», полусердито, полувзвинченно гадала, а не была ли она просто «Е» минус две горизонтальные черточки, или все же самостоятельным знаком. И насколько длинной следовало проводить горизонтальную линию – в половину высоты или короче? В одном окошке висела необычно яркая рождественская звезда. Я шагнула на дорогу, когда для автомобилей загорелся желтый. Я не видела ни машин, ни людей.
Не заметила даже машину, которая меня сбила, почувствовала только, что меня подбросило в воздух, как крошечную искру из фейерверка, и что мой путь может завершиться где угодно. Я ничего не весила. И когда я была в воздухе, эти несколько секунд, будто под аккомпанемент тягучего звука бамбуковой флейты, когда думала, ощущала, что, наверное, умру, я увидела отсвет, отсвет чего-то сокрытого, невыразимого и столь же узнаваемого – того, за чем я так долго остервенело охотилась, так отчаянно искала, но оттеснила на второй план и забыла. Увидела и поклялась, что начну сызнова, что не брошу мечту своей жизни, если выживу. Как я приземлилась, не помню.
Я была не здесь. В замкнутом пространстве.
В младшей школе орава мальчишек заперла меня в небольшой кладовке, мы звали ее «каморкой с картами». Они взялись за дело после уроков – ума не приложу, где раздобыли ключ. Кладовка находилась на последнем этаже, по соседству с нашим учебным классом, и, хотя я поначалу вопила что есть мочи, я знала, что никто меня не услышит.
Окон там не было – только узкий стеклянный прямоугольник над дверью. Я зажгла свет и огляделась. Белые стены. Некоторые карты висели на крючках, некоторые стояли по углам, подобно еврейским свиткам. Я оказалась наедине со всем миром – и все же он был для меня слишком мал.
На одной полке лежали коробки карандашей и тетрадки, но были там и фломастеры. Я взяла красный и принялась выводить одно и то же предложение на белой стене, раз за разом: «Хочу наружу. Хочу наружу.
Хочу наружу». Дедушка мне однажды рассказывал о персидском каллиграфе, который пытался сделать нечто подобное. Я писала медленно, корпела над каждой мельчайшей черточкой, сосредоточенно вырисовывала каждую из десяти букв, чтобы она обрела максимальную мощь. Меня поразило, до чего же они были непохожи, какой странной «о» была относительно «х» и «ч». Я почувствовала головокружение, будто знаки действовали на вестибулярный аппарат. Постепенно красными словами заполнилась вся стена. Вскарабкавшись на табурет, я добралась до самого потолка. Затем отступила на шаг назад. Поверхность походила на карту, на пейзаж. На мир, которого не было ни на одной из карт в комнате.
Как мало нужно, чтобы сотворить чудо?..
Взяв новый фломастер, я перебралась на следующую стену и продолжила заполнять все поверхности буквами. Вышло красиво. Я поняла, что слова – уже не слова. Отныне они цветные обои, орнамент. Фломастер убаюкивающе пах спиртом. Все вокруг покраснело. Я впала в этакий транс, будто и впрямь собиралась вписать себя в новое измерение. Или выписать.
Поздно вечером здание школы открыл охранник. «Интуиция, поди, сработала», – признался он потом. Он меня и нашел. Я дремала в углу. Всегда с тех пор думала, что его призвали мои письмена. Все еще помню его мягкий голос, взволнованные ладони, которые обняли меня, как только я, давясь рыданиями, бросилась ему в объятия. Я ощущала себя слабой. Как никогда слабой. Как будто потеряла много крови.
Сколько я провалялась на спине в сугробе? Все вокруг было красным и пронзительно тихим. Я испытывала глубокое умиротворение. Никакой боли. Хотелось спать. Светящийся силуэт? Кто-то присел передо мной на корточки. Помню отчаянный голос. Мелодичный, мужской. Аромат свежего хлеба. Ясно помню, что кто-то трогал меня, проверял, нет ли переломов. Жива ли я. Кончики пальцев, что гладили меня. Мама в детстве: «Люблю тебя, сокровище мое». Теплые пальцы. Рука счистила с меня снег, пальцы тронули лицо так, как меня однажды трогал слепой настройщик фортепиано. Или по-другому. Незнакомец ласкал меня. Мягко, как дедушкина кисть для сусального золота. Рисовал ли он что-то у м