Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы — страница 119 из 153

Наконец женщина останавливается над люком.

Михась вытягивает ноги, ложится. На всякий случай лучше, пожалуй, прикинуться мертвым. Он закрывает глаза. Но и в закрытые веки бьет яркий дневной свет, когда женщина подымает крышку люка.

Михась не видит, но слышит, как она спускается по лесенке, и догадывается, что женщина — крупная и молодая.

— Бубочка мой, — говорит она, оставив крышку открытой.

Все подполье теперь наполнено светом и свежим воздухом, отчего острее пахнет плесенью и слежавшейся сухой землей.

— Бубочка ты мой веселый...

Михасю даже смешно, что женщина, должно быть, его называет бубочкой. Но он лежит с закрытыми глазами.

— Живой. Хороший. Сердечко бьется. Все будет хорошо. Сейчас тебя опять буду чайком поить. И водочкой оботру.

Значит, она уже поила его чайком. Когда же это было?

— Ну, открой глазки, открой, мой хороший, — кладет она ему на лоб прохладную и неожиданно душистую руку.

Отчего у нее рука такая душистая? Наверно, от мыла душистого или от свежести ее здорового молодого тела, которое чувствует Михась, когда она наклоняется над ним, касаясь грудью его лица.

— Ну открой же глазки, я прошу тебя. Поговори со мной...

Михась не решается открыть глаза. Ему мучительно стыдно, что он обманывает эту добрую женщину. Но открыть глаза все-таки не решается.

Она ощупывает подстилку под ним — ватное одеяло, расстеленное не просто на земле, а на соломе, — и спрашивает:

— Ты не мокрый?

Как ребенка спрашивает. Как только что спрашивала кошку Феклушу, не напачкала ли она где-нибудь в отсутствие хозяев. Это уж черт знает что.

Михась краснеет, не открывая глаз.

— Батюшки, — сокрушается женщина, продолжая ощупывать его, — да ты коленки себе опять раскровенил. Значит, ворочался, хотел встать. Ну, это хорошо. Значит, хочешь жить. Я тебя сейчас помажу, забинтую. И чайку опять попьем.

Женщина отходит, подымается по лесенке.

Михась приоткрывает глаза. Видит ее белые ноги без чулок в домашних тапочках. И тапочки не такие, как у всех — с вырезанным задником, на ремешках. Михась еще не видел таких тапочек.

— Подыши, подыши получше, — говорит женщина. — Свежий воздух. Солнышко...

Подполье остается открытым.

Михась лежит с закрытыми глазами. Дневной свет кажется слишком резким.

Наверху в доме что-то сильно шипит, как паяльная лампа. Пахнет керосином.

Дверь опять скрипуче открывается.

— Ну что, вернулась? Холодно там? Ну посиди здесь, — говорит женщина, должно быть, кошке. — Нету, нету. Ничего у меня нету. Ешь вон суп, я тебе налила. Я сама еще ничего не ела.

Вскоре Михась снова видит на лесенке ноги женщины и край голубоватого платья. Она спускается в подполье. Михась смотрит на нее не мигая.

— Какой хороший, — говорит она. — Открыл глазки. Здравствуй.

«Здравствуйте», — хочет сказать Михась, но это у него не получается.

— Как себя чувствуешь?

— Хо-хо...

— Хорошо? — помогает женщина.

— Хорошо, — с некоторым напряжением подтверждает Михась. И делает попытку встать.

— Нет, нет! Лежи! Тебе еще надо лежать. Я сейчас приведу тебя в порядок.

В руках у женщины бутыль и вата.

— Не надо. Я, я... я встану, — упирается в пол руками Михась.

— Нельзя, нельзя! Подожди.

Но он встает. Голова его теперь возвышается над люком.

— Молодец какой! Действительно встал. Неужели ты можешь стоять?

— Могу.

Михась оглядывает большую комнату, оклеенную пестрыми обоями, увешанную множеством фотографий. Кажется, что где-то когда-то он уже видел точно такое помещение. Но где, когда — вспомнить не может.

— Ну вылезай, если хватит силенок, — ласково гладит его по спине женщина.

Он встает на ступеньки лесенки. Женщина чуть поддерживает его. Он наваливается животом на кромку Пола и — вылезает.

14

Как хочется жить, когда светит солнце, — пусть осеннее, не очень яркое, но все-таки — солнце.

Михась встает на колени, преодолевая режущую боль, хватается за край стола и подымается во весь рост. У него кружится голова, слегка подташнивает. Как бы он не упал. Но женщина, уже вылезшая из подполья, подставляет ему табуретку и трогает его за плечо:

— Садись.

Она необыкновенно красивая, эта женщина. Или это только кажется Михасю. Нет, она в самом деле красивая в каждом движении — высокая, гибкая, полногрудая, с белокурой взбитой прической, в голубоватом, с крапинками платье.

И у нее удивительные глаза — синие-синие, как нарисованные на фарфоровом блюдце.

Даже люди очень взрослые, душевно сильные, давно привыкшие с настойчивостью и суровостью управлять собственной судьбой, порой впадают в такое состояние, когда им хочется, чтобы кто-то иной подумал о том, что будет с ними хотя бы через день или час, даже в том случае, если этот день или этот час будет грозить им серьезными неприятностями. Это усталость. Она может быть длительной или краткой, как болезнь. И нет ничего странного в том, что Михась, как ребенок, доверчиво отдался заботам этой женщины, еще не сообразив, кто она, и не особенно стараясь сообразить это.

В некотором отдалении от него у стены — шкаф с зеркалом, вделанным в дверцу.

Михась невольно вытягивает голову.

— Хочешь посмотреться в зеркало? — улыбается женщина. — Нет, нет, погоди, я сначала приведу тебя в порядок. Обстригу. Ты зарос просто кошмарно. Потом вымою голову.

В руках женщины над ухом Михася уже щелкает машинка для стрижки волос.

— Не... не надо, — чуть отодвигается Михась. — Не надо совсем обстригать...

— Только подстричь? Подумайте, какой франт! — улыбается женщина. — Ну, как хочешь. Только подстричь хорошо я, пожалуй, не сумею. Но попробую...

Машинка, щелкая, скользит по затылку Михася. Он наклоняет голову.

— Если будет больно, скажи. Не могу понять — у тебя, кажется, ссадины на голове? Была кровь.

Михась не думает о ссадинах, не чувствует боли ни в коленях, ни в боку. Он думает о том, как красива и необыкновенна эта ласкающая его молодая женщина.

Таких он никогда еще не видел. Такие женщины бывают разве что в кино. Но там они далеко, неправдоподобно далеко.

А тут он непрерывно чувствует ее присутствие и сладко щурится и от солнца, остановившегося как раз против окна, и, просто скажем, от счастья.

Вероятно, людей, перенесших душевное и физическое потрясение, можно лечить не только лекарствами, не только травами, но и красотой, но и чувственным удивлением, вдруг подымающим из глубин человеческого существа такие силы, которые могут противостоять почти любым недугам вопреки предположению самых опытных докторов.

Женщину эту он, конечно, никогда не видел. Но она ведет себя с ним как давняя, очень близкая его знакомая. Она даже знает, как его зовут.

— Минуточку, Михась. Сейчас кончаю. Еще одна минуточка. Потерпи, пожалуйста...

А он готов так просидеть сколько угодно. Только бы она касалась его своим платьем, своими удивительно душистыми и прохладными руками.

Михась сидит как загипнотизированный. И женщина, щелкающая машинкой, а потом действующая длинными ножницами и расческой, может быть не подозревая об этом, конечно, не подозревая, наполняет все еще дремлющую его душу невыразимым трепетом, жадным желанием жить.

Нет, у него больше ничего не болит. Даже колени не болят. Во всяком случае, он этого не чувствует. Он сидит не двигаясь, почему-то даже не решаясь хоть чуточку пошевелиться.

Наконец она говорит:

— Все! Раздевайся. Сейчас буду тебя мыть. Снимай рубашку. Дай я тебе помогу.

— Не надо, — не очень решительно двигает рукой Михась, невольно нечаянно касаясь ее бедра, и сам пугается этого движения. — Не надо. Зачем?

Женщина как бы удивляется, просияв печальной улыбкой:

— Михась, ты что, меня стесняешься? Доктора же ты не стесняешься. А я сейчас была бы доктор, если б не война. Я никогда не думала, что ты такой...

— Я не стесняюсь. Но зачем?

— Затем, что надо помыться. И пока никого нет, я тебя тщательно осмотрю. Я должна тебя тщательно осмотреть. У тебя могут быть серьезные травмы, ну ушибы...

— Нету у меня ничего.

— Ну-ну, не разговаривай. Давай снимем хотя бы рубашку. Надо снять. И спорить не о чем...

И она действует так, что он как бы теряет способность к сопротивлению. Хотя ему стыдно. Если б была какая-нибудь другая женщина — не такая красивая, не такая нарядная.

— У меня сегодня день рождения, — говорит она. — И ты сделал мне большой подарок — открыл глаза, зашевелился. Я очень боялась за тебя. Ты сначала даже не реагировал на уколы...

Это неверно. Он, конечно, реагировал. Но ему причудилось в глубоком обмороке, что это сестренка Антонина щиплет его, маленького, под столом. Ему много чего причудилось, когда он лежал в подполье.

— Я два раза открывала продух, чтобы освежить тебя воздухом.

А Михасю казалось, когда его обдувало из продуха, что он облысел и как будто от этого стынет голова.

— Ну вот теперь хорошо. Молодец! Пойдем за печку. Брюки снимешь потом.

Это очень торжественное слово для того, что женщина называет брюками. Михась только теперь заметил, что штаны сильно разорваны. Или это кто-то их изрезал.

За печкой стоит жестяная ванночка, в которой обычно купают ребят и стирают пеленки. Она стоит на полу. А рядом ведро с горячей водой — на примусе. Вот что шипело, когда Михась сидел в подполье. И тут же мешок Михася. Конечно, это его мешок. Откуда он взялся?

— У тебя там, я видела, зубная щетка и порошок. Почисти зубы. Можешь почистить зубы?

— Могу. Только мне надо... только мне надо... выйти.

— Выйти? Ну что же, выйди. Это очень хорошо. Только на улицу выходить сейчас нельзя. Выйди в сени. Там — ведро. Иди, не стесняйся. Ну что ты какой странный? Я же все понимаю. Я сейчас была бы доктор. Странный какой. А я тебя так уважаю. Даже люблю...

Уж лучше бы она его не любила. И не говорила все это. И не была бы такой красивой. Откуда она достала его мешок?