Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы — страница 6 из 153

— Надо хворост пойти собрать. Тут вон, глядите-ка, какие жерди лежат у избы под снегом. Надо бы их вытащить из-под снега, переломать. Вот тебе и дрова...

Перед ним, удивленно глядя на него, стоял, подогнув одну ногу, Семка Галкин.

Авдей Петрович кивнул на него.

— Вот ты, молодой человек, например, чего стоишь? Сходил бы хворосту принес. Ведь оно для всех, тепло, необходимо. Даже птица, хотя бы воробей, заботится об своем тепле...

— Воробей тут ни при чем, — сказал Семка, растягивая слова. — А у меня, понимаешь ли, какое дело — судорога правой ноги. Наверно, надо так считать, что ревматизм развивается. Меня сейчас палкой гони обратно через тайгу, я ни за что десяти шагов не сделаю...

Он сказал это как бы с сожалением, но и с оттенком гордости. И покосился на Ванюшку Ляйтишева, на племянника Авдея Петровича.

— Так чего ж ты тут находишься? — обеспокоенно спросил Ванюшка. — Тебе в таком случае немедленно надо на курорт ехать, на кислые воды. Разве же тебе можно воевать в таком положении? Ты же тяжелобольной герой об одной ноге...

Все отрадно хохотнули.

— А в чем дело? — покраснел Семка Галкин. — Откуда вы такие явились? Может, я действительно болею...

— Так лезь скорее на печку, — посоветовал Ванюшка. — Лезь, я тебя подсажу...

— Будя, лобанчик, — остановил племянника Авдей Петрович, — не конфузь молодого человека. Он еще сам одумается...

— Да он меня и не оконфузит никогда, — сказал Семка. — Подумаешь... И правда, лобанчик, — усмехнулся он, поглядев на излишне выпуклый лоб Ванюшки, когда тот снял свою лохматую японскую шапку и хлопнул ею об стол:

— Трофейная.

Белобрысый, маленький, курносый, Ванюшка смотрел на людей исподлобья, но не сердито, а весело, озорно.

Скинув полушубок и оправив рубаху под ремнем, он опять повернулся к Семке.

— У нас в Чите жил один такой...

— Ах, вы из Читы? — почему-то удивился Семка.

— Вот именно, — подтвердил Ванюшка. — Так вот, у нас в Чите жил один такой царский генерал Хрубилов. У него вот тоже такая же, как у тебя, болезнь была. Он ходил вот эдак...

И Ванюшка ловко изобразил, как передвигался генерал на развинченных ножках.

Все опять засмеялись.

— Будя! — уже строго крикнул на племянника Авдей Петрович. — Нашел себе занятие! — И спросил Семку: — А ты чего, молодой человек, правда, ходить не можешь?

— Да ну вас! — отмахнулся Семка.

И вышел на улицу в одной рубахе.

Минут через пять он принес охапку хвороста и сердито бросил ее у печки.

Потом другие пошли за хворостом. И скоро у печки выросла гора дров.

— А ты чего за дровами не идешь? — спросил Семка Ванюшку. — Или тебе не положено? Все фокусы показываешь, насмешки строишь. Будто шибко образованный. Не люблю я таких людей...

— Каких? — поинтересовался Ванюшка, прищурившись.

— Вот как ты с дядей, — показал на старика Семка. — Он тоже вон всех поучает, это... как это... экзаменует... А сами-то вы...

— За дядю я ручаться не могу, — улыбнулся Ванюшка, — а меня, если я захочу, ты можешь очень сильно полюбить. Прямо сразу. — И еще хотел что-то сказать, но его отозвал дядя.

Дядя уже растопил плиту, отыскал ведро и послал племянника за водой. А сам пошел во вторую половину избы, к хозяевам, поспрошать, нет ли у них посудины какой-нибудь чай вскипятить.

Хозяева сидели на своей половине, как куры, нахохлившись. Их испугал шум передвижения войска, и они делали вид, что спят. Так лучше всего. Неизвестно ведь, что за люди вошли в деревню. На прошлой неделе тут проходили японцы, ловили гусей, озоровали с девками, одного человека повесили. Потом появились какие-то новые — американцы, что ли, в толстых, шнурованных башмаках, крупные, гладкие, как сытые кони, увели с собой двух женщин, сказали, что накажут за агитацию. А теперь опять вот какие-то люди пришли...

Авдей Петрович разговорился с хозяевами. Они подивились, что такой старик тоже воюет, послушали краткий его рассказ про войну и еще подивились. Оказалось, что по годам он чуть ли не старше хозяйского дедушки, еле живого от древности. А молодых-то мужиков в деревне не осталось. Все воюют. Что ж делать?

В конце концов хозяйка вынесла партизанам несколько кружков мороженого молока, чугун вареной картошки, две буханки хлеба и три копченые рыбины.

Авдей Петрович все это порезал, поколол, поделил. Уселся среди бойцов, во главе стола, у все еще горящей лампы, как председатель.

И вот теперь, когда он скинул полушубок и расстегнул ворот на рубашке, показав свою черно-коричневую шею, всем стало заметно, что он очень старый старичок, совсем старый, что лет ему, на взгляд, может быть, сто, а может, и того больше.

Убеждали в этом особенно его глаза — небольшие, но необыкновенно глубокие, с запрятанным где-то на самом дне все еще живым, озорным огоньком, будто разгоравшимся сейчас, в чахлом свете лампы. Повидали, наверно, эти глаза на своем веку с чертову бездну всякого. И когда он останавливает их на ком-нибудь, кажется, что он знает про этого человека все и хочет еще узнать только какую-нибудь уж вовсе пустячную мелочь.

Никто не выдерживает долго его взгляда. Все или отворачиваются, или опускают глаза. И всем почему-то неловко при этом, чего-то стыдно, хотя он никого прямо не осуждает. Он спокойно пьет из блюдечка жидкий морковный чай и говорит:

— Служил я верой и правдой двум российским государям. Был даже унтер-офицером драгунского его сиятельства графа Голенищева-Кутузова полка. Вот как. На конях, значит, ездил. Конный солдат был. Как говорится, драгун. А теперь я окончательно пеший. Вот какое дело. И ничего...

Выпив кружку чая и наливая себе новую, он опять говорит:

— Зубы у меня, слава богу, целые. Ноги еще тоже хорошо ходят. Бог даст, и эту войну отвоюю. А там видать будет, что будет. Помирать пока неохота. Не вижу пока надобности помирать...

Старик Захарычев томится от желания тоже что-нибудь такое сказать. Но долго ему не удается перебить Икринцева. Наконец он улучает такую возможность, когда Икринцев закуривает.

— Ноги — это действительно значение имеют, — многозначительно поднимает палец Захарычев. — А зубы... Я, например, свои зубы на кондитерском товаре съел. Я кондитером служил. И теперь у меня своих собственных зубов осталось восемь штук. Но я об них не тужу. Зубы завсегда можно новые вставить. Допустим, золотые. Даже красивше. Вот я три штуки вставил еще в шестнадцатом году. — И Захарычев оскаливается, чтобы все могли увидеть, какие у него зубы.

Должно быть, ему хочется хоть в чем-нибудь проявить свое превосходство над этим старичком Икринцевым, который вдруг не только завладел всеобщим вниманием, но и как будто приобретает власть над людьми.

— А теперь уж, как белых разобьем, я остальные вставлю, — продолжает Захарычев. — Тоже обязательно золотые. Такая у меня мечта...

— Не богатая мечта, — замечает Икринцев и прячет в жиденьких усах усмешку. — Ну что ж, каждый сам в свою силу мечтает. — И, подкручивая фитиль у лампы, смотрит, щуря выцветшие глаза, на племянника. — Ты бы, лобанчик, сходил на деревню, поспрошал керосинчику. Может, у кого найдется. У наших хозяев, вон видишь, я испытывал — нету.

Лампа, на удивление, все еще горела, но все хуже и хуже.

Ванюшка Ляйтишев оделся и вышел на улицу.

Захарычев, скрыв обиду, снова заговорил о преимуществах золотых зубов над костяными, настоящими. Но его никто не слушал. Да и он, видимо, понял, что тема эта не ахти какая важная. И замолчал.

Вскоре лампа потухла.

Впотьмах люди опять сидели угрюмые, разобщенные. Семка Галкин снова залез на печку и, повозившись недолго, кажется, задремал.

Старик Захарычев в углу стал тихо читать молитву, готовясь ко сну.

Остальные продолжали сидеть за столом, хотя чай давно был допит. Сидели и молчали.

Авдей Петрович вспомнил:

— У меня, ребята, есть книга хорошая. Братья Гримм. Сказка. Я ее постоянно с собой ношу. Вот бы почитали сейчас!

Авдей Петрович вынул книжку из сумки. Она была аккуратно завернута в клеенку. Он развернул ее. Но читать было невозможно — темно.

Авдей Петрович вздохнул. И за ним вздохнули все. И Семка Галкин вздохнул на печке. И старик Захарычев. Хотя каждый вздохнул, может быть, по своему поводу.

В это время дверь, неплотно закрытая, отворилась, и в темноту опасливо вошла девушка, укутанная в шаль.

— Здравствуйте, солдатики, — сказала девушка голосом нежным и доверчивым.

Из темноты, однако, никто не отозвался.

— Не «солдатики», — наконец медленно проговорил Семка Галкин с печки, а «товарищи военные». Надо знать...

— Ну, военные, — поправилась девушка и уселась на табуретку, которая была ближе к двери. — Я к вам зашла на минутку. Может, вы мне чего присоветуете?

Человек пять сразу окружили девушку, разглядывали ее. Но она сидела не шевелясь и не раскутываясь, робкая, должно быть очень молодая.

— Я к брату сюда приехала, — несмело рассказывала она. — А брата нету. Он, говорят, к партизанам ушел. А я сама из города Красноярска приехала. Я там модисткой работаю. Ну куда мне теперь деваться?

Девушка склонила голову, пошевелила шаль. Похоже, утерла или смахнула слезу.

Суровые сердца дрогнули.

Семка Галкин поспешно слез с печки.

Старик Захарычев предложил девушке:

— Да ты раздевайся, чего же... Можешь пока остаться у нас. Погреешься. Покушаешь вот, чего у нас тут есть, — показал он на стол.

— Боюсь я, товарищи военные, — жалобно сказала девушка.

— Кого же ты боишься?

— Вас боюсь, товарищи военные. Вдруг вы меня обескуражите...

— Ну уж, обескуражим! — возмутился старик Захарычев. — Что мы, звери какие-нибудь, что ли?

И Авдей Петрович вмешался в разговор:

— Ты, девушка, не опасайся. Мы ведь не японцы какие и не кто-нибудь. Мы есть красные бойцы, партизаны. Разве мы можем себе такую глупость позволить?

— Вы-то, видать, старичок, — ответила девушка тоненьким голоском. Вас-то я нисколечко не боюсь. А вот эти, которые помоложе...