— Рука горит!
— Горит?
Олег беззвучно сморщился от смеха. На мокрых валунах блестит Луна, небесный холод колет прямо в мозг. Споласкиваю задубевшую клеенку.
Олег укладывает в полиэтиленовый мешок метровую, облепленную солью рыбу. Пусть постоят в тепле, быстрей просолятся.
Молоки мы сейчас поджарим и съедим, для бодрости.
Какое удовольствие! — вернуться в теплый дом, напиться чая, снять резиновые сапоги и отсыревший свитер, лечь на кровать и слушать, как постреливают в печке еловые дрова.
Обрывки мыслей… Синяя вода… Во сне я вскрикиваю… Красные осины, горнист и барабанщик в алых галстуках, в пилотках и трусах — застыли возле Колизея.
Вытряхиваю их из головы и до утра сознание мое отсутствует, но интересно, есть ли у меня живое прошлое до моего рождения, отмеченного в паспорте? Бессмертие души не после смерти, а до возникновения моей телесной оболочки?
Если я был в промежутке живого отсутствия длиною в миллионы лет, я буду и в промежутке № 2, вода и воздух сохранят меня, мой закодированный образ, невидимый, но мало ли невидимых реальностей. Разве мы видим музыку? Разве мы видим запахи цветов и мысли?
Не усложняя призрачную жизнь (особенности нашей памяти), мы сохраняем смутное воспоминание о своем существовании до появления из чрева. И запахи воды напоминают нам о живом отсутствии… Жизнь после смерти — утешение для тех, кто целует крест и ставит свечки. Жизнь до рождения — вот упоительная тайна моего присутствия!
Третий и тридцать третий мне неинтересны, они из чрева матери, меня волнуют первый и второй… Они откуда?
*
Иду песчаной полосой вечернего отлива.
Под ногами она сырая, серая, а впереди блестит.
Мне хочется пойти по золотой блестящей полосе, но между нами — серый промежуток, я не могу его переступить.
Иду по серому песку, а золотой все время впереди, и я иду туда, полуслепой от блеска, и смеюсь, смеюсь бессильным смехом — затянуло!
Магия недосягаемости уже ведет меня, лишь несколько побочных мыслей неясно возникают на ходу и белые зигзаги чайки сопутствуют как ангел здравомыслия.
Иду на блеск, но чувствую, что появился страх и контролирует пределы отрешенности…
Я сел на камень, закурил и стал смотреть в другую сторону. В глазах еще сверкала золотая полоса, заманивая в бесконечность.
В тоскливой тишине пустого берега я нехотя поднялся и пошел к причалу, где живут биологи.
Хотелось есть и голод становился все острее. Желание дойти до пристани и возвратиться с теплым белым хлебом — стало целью, но уже доступной. Сосредоточившись на ней, я обманул недосягаемость…
Перехитрил ее обычной целью и снова стал счастливым рыболовом.
Во вторник и в четверг сюда приходит катер из Чупы и я боялся опоздать.
*
— Как интересно ты сказал…
— Что я сказал?
— Движения не исчезают.
— Ни одного! Я накопил их миллионы — с детства, когда махал удилищем и наклонялся под свисающими ветками. Сегодня я — миллионер движений. Они — мой золотой запас, мой тайный капитал. Они спасут меня от жалкой участи смешного старика, не попадающего в рукава руками, не чувствующего на подбородке крошку от печенья, пожалуй, это стоит записать, до вечера забуду.
Их тайна в том, что их пронизывали чувства — восторг, азарт. Только они не исчезают.
Марухин говорит:
— Олег, возьми ведро и с чувством принеси воды!
— А ты с восторгом подмети полы!
Выходим на тропу и продираемся сквозь сухостойный ельник. Естественная иглотерапия…
Олег отводит ветку и открывает впереди реку. Марухин на ходу срезает подосиновик.
— Движения не исчезают!
*
Вечером я отошел от дома налегке — набрать на ужин подосиновиков и оказался перед незнакомым озером. Меня насторожила тишина. До этого я слышал шум порога, но грибы заманивают…
Вечер был тихий, серый, затаенный, и я не знал, где солнце. Пошел назад к реке и не нашел реку. Вернулся к озеру, но озеро исчезло. Я заблудился!
До темноты остался час, не больше, и жутковатый холодок проник в меня, на севере можно идти неделю и никуда не выйдешь. Ни людей, ни огней, только мои следы.
Только мои следы… А это значит, что корни срезанных грибов — мои следы! По ним я раскручу обратную дорогу.
По ним я раскручу… И никогда я так не радовался боровикам и подосиновикам, как срезанным корням!
В темнеющем лесу я вскрикивал, увидев почерневший корень, а вот и белый, хорошо заметный, и снова темно-фиолетовый… Слух, обостренный страхом, уловил далекий шум порога. Я раскрутил свои круги и наконец увидел сквозь кусты реку, но сразу не узнал ее.
Я вышел к Малому порогу. Вот куда завернуло меня! Километров на пять. Лес водит человека, и грибники не замечают, что идут по кругу, повторяя незаметно для себя движения планет и звезд. К тому же правая нога сильнее левой, и нас заносит влево, против хода циферблатных стрелок.
Я вышел на тропу, петляющую вдоль реки, тропа дорогу знает! И впереди — окно, сияние окна. И теплый дом.
Марухин говорит: — А вот и ты! — отодвигая в угол собранный рюкзак. И младший брат уже надел резиновые сапоги. И на столе, как в детстве, — керосиновая лампа…
— Ну и страху же я натерпелся!
— А мы? — сказал Олег.
*
На Сояне и на Мегре всего важнее слух. Пока увидишь, десять раз услышишь.
Марухин поворачивает голову и смотрит на меня. Летит Ан-2, и я рукой показываю в небо. Волнение и зеркало воды преобразует колебания и к вечеру, когда я устаю, во мне играет музыка, я слышу голоса детдомовского хора на улице Селянской в Могилеве.
Аберрация… Причуды внутреннего слуха и совесть памяти.
В словах «Церера», «цензор» Брут после убийства слышал: — Цезарь, Цезарь… Ведь совесть есть у всех. И у преступников есть совесть.
Игрок «Луна» сказал мне в академии, так называли биллиардную ЦПКиО:
— Никто из них свое не прожил, непойманные все равно свое не прожили.
— Стоять! — крик за спиной, и сердце обрывается ведром в колодец.
Да это же сосед: «Стоять! Сидеть!» — командует своей собаке. А сердце полетело вниз… Ну их всех к черту!
Марухин чувствует меня затылком и поворачивает голову.
Скрестив ладони, я показываю, что пора идти домой, пока светло.
Осенней ночью тихий стук в окно, охрипший голос:
— Игорь…
Откроешь дверь в сверкающее небо, — тело сжимает холод. Звук буквой «у» летает в темноте.
У-у-у-у-у — это плач, связующий с Луной, и у китов преобладает «у» — бездонный звук океанических глубин.
С чего бы вдруг я написал об этом?
Утром перечитаю. Оставлю или выброшу. Утром приговоренному к смертной казни иногда зачитывают помилование. Всю ночь он превращался в гусеницу, прятался в дырке от гвоздя, мотыльком пролетал сквозь решетку и становился воем с буквой «у» — в бесконечной тоске расстояний.
*
До темноты ловили на Большом пороге. Ничего не поймали. К ночи заморосило. Хотели сократить дорогу, сделали круг и вернулись к реке. Надо было идти по тропе. Кусты, трава — все было мокрое. Ватник на плечах набух. Ноги цеплялись за траву. Я спрятал спички на груди, пустой рюкзак прикрывал мою спину, но рукава набухли по швам. Оставалось пройти шесть километров. Дождь уже хлестал по спине. Под елкой развели костер, но даже елка протекала.
Блеснула молния и я увидел на поляне стог, от костра побежали к нему. С подветренной стороны подрыли сено и забились в норы. Вода подтекала под бок, я стал раздергивать траву, чтобы согреться.
Лежали молча, слушали, как небо падало на землю. В ознобе я вдыхал его тоскливый свежий запах, вспоминая юность и Елену.
Шел дождь, она стояла на перроне в мокром синем платье, и я хотел, чтобы она уехала, мне нужно было потерять ее, чтобы любить всегда. Еще я вспомнил, и сдавило горло — невыразимое, навеянное запахом дождя. В темном сквере перед кинотеатром «Родина» над нами шумели березы. Что-то еще там было, какой-то призрак прошлого с античными колоннами, как отражение домов, которых нет…
Измученные и промокшие, мы курим на крыльце и медлим, не открываем дверь. Стоим и наслаждаемся возможностью войти через минуту. Брат улыбается потрескавшимися губами. Двенадцать километров превратились в метры, и то, что в двух шагах за дверью — тепло, уют, сухая чистая одежда и чайник на плите — доставляет нам больше удовольствия, чем возвращение без этих нескольких минут стояния на холоде.
Какие вкусные! — засохшие баранки и завалявшиеся в рюкзаке фруктовые конфеты «Слива».
Сегодня я обнаружил их, и вот мы наслаждаемся вечерним чаепитием.
Тихий ужин в лучах керосиновой лампы, легкое радостное тело…
— Скоро старость! — весело сказал Марухин и на лету поймал стальную ложку, выскользнувшую из пальцев.
— Пока она летела, я подумал, что придется ее помыть, ну уж нет! От стола до пола — меньше метра. Время падения — о… секунды. Но я ее
поймал! Сколько же мне сейчас? По паспорту или по сообразности движений?
Напившись чая, мы чувствуем приливы сил и спать не хочется, как в юности. Сияния из приоткрытой дверцы дрожат на стенах, на полу. Можно лежать, мечтать и слушать ветер, завывающий над нами, хоралы Баха, соло для печной трубы, многоголосие чердачных песнопений. И чем они тоскливей, тем уютней в доме.
Марухин движется легко, почти неслышно, не помню, чтобы он упал или споткнулся, позовешь — мгновенно просыпается.
Легко несет два рюкзака, не укоряя взглядом. Седые волосы облагородили его лицо. Отзывчивость и деликатность стали тоньше. Однажды я читал ему стихи — капля неба согрелась на лбу, — он молча показал мне руку, покрытую мурашками.
Одни с годами потеряли свою порывистость и стройность, их лица превратились в сморщенные старые грибы, а Марухин набрал.
Думаю, что незаметно для себя он стал подражать своему отражению и в мыслях появилось соответствие внешнему облику.
Раньше он был идейно правильным и осторожным, но похороны старых режиссеров и бедных кинооператоров, крамольные слова у гроба, поминки с неожиданными откровениями — свели его с намеченной дороги на тропу, засыпанную золотыми листьями. Она ведь никуда не уведет, только к реке.