— Строен твой стан, как церковные свечи!
В комель удилища я заливал свинец — для равновесия. Ручку вытачивал из пробки, ее использовали мастерские по изготовлению протезов.
Удилище мое в руке «играло» и через кольца, сделанные из простых булавок, я без усилий мог забросить леску с картечиной на двадцать метров.
Плавно размахивая правой и сбрасывая леску с пальцев левой руки, я дирижировал над плесами Днепра и Сожа.
Язи и голавли в серебряных кольчугах, в красных плавниках, как «Слово о полку» и «Сокровенное сказание», плескались у меня в садке — двухведерной корзине с крышкой.
Изысканная снасть и бултыхание язей, понятно, вызывали зависть, и на мое прикормленное место «коллеги» ночью опускали камень, завернутый в пропитанную керосином тряпку.
Утром со дна всплывали металлические пятна. Жалко было реку. Кривой бамбук мстил обожженным пальцам и гармоничному удилищу, посылистому, есть такое слово, не обозначенное в словаре.
Странное дело, прошлое все время впереди.
За удочку мою цеплялась паутина, тонкие нити странствующей седины перелетали Сож, петляющий в лугах и меловых обрывах.
На правом берегу в бору перекликались грибники. Это было еще до Чернобыля.
Теперь там тихо.
*
Часами я смотрю в костер, смотрю на угасающие угли, устроившись в уютной впадине, заросшей серыми сухими мхами, дремлю под монотонный шум порога, подкладываю смоляные сучья, и пламя завораживает взгляд, испепеляя мусорные мысли. И течет бессловесная чистая мысль, рожденная тончайшей огненной энергией. В юности я говорил: «Лучше сгореть, чем сгнить! Смерть это смердь». Страх перед ней «д» переделал в «т», смягчил, но сколько не заискивай, не обойдет.
Олег, сожги меня, когда умру. Не важно, под каким кустом осядет пепел, переходя в ничто, место не выбирают.
Другое дело — здесь, в уютной впадине под елкой.
Смотрю в огонь и что-то бормочу на языке шумеров или инков, не зная смысла слов, прослушиваю темноту и сторожу костер. Мне миллионы лет, хотя в кармане у меня — коробка спичек.
Какой восторг они испытывали, раздобыв огонь! А у меня в кармане — 50 костров…
Марухин и Олег заснули, а я смотрю на пламя. Лиловый жар течет ко мне и обволакивает тело, но я не сплю. Отодвигаю от огня резиновые сапоги Олега, привязываю к елке спиннинги, повалит ветер — и в темноте наступишь на удилище.
Из-за того, что я недосыпаю, они меня облавливают. Вечером моя блесна не долетает до струи, хотя усталости я не чувствую. Блесна не долетает до струи, и все сильней шумит вода в пороге, и эхо отдается в голове, преобразуясь в хоровое пение детского дома № 2 на улице Селянской.
Скрестив ладони, я показываю брату, что надо уходить, он отвечает жестом, что идет за мной.
Обходим валуны, я чувствую лицом тысячелетний холод северных гранитов. В березовом лесу теплей. Спускаемся с холма к стоянке. Я зажигаю спичку, и сухая хвоя трещит, разбрасывая огненные иглы. Марухин и Олег обшаривают лес вокруг костра и волокут упавшие березы, у них неедкий дым, не проникает в телогрейки, в рубахи, в гречневую кашу. Чисто горят, и я смотрю в костер, смотрю из темноты осенней ночи и слушаю, как голосят за лесом лебеди. Готовятся к отлету. И нам пора перебираться в дом. Во сне растрачиваешь слишком много сил, чтобы согреться.
*
Ждать, надо ждать… С тоской недолетевших журавлей. Сколько же в этом слове монотонного шума падающей с неба воды, холодных капель, сползающих с воротника на теплую шею, тоскливой ряби, пробегающей по лужам, намокших сигарет, шипящих спичек, гудения ветра в голове, ветра с Белого моря, его здесь называют боковым, опасным для Ан-2, сильный боковой ветер переворачивает их в воздухе. Лететь от Мезени до Сояны всего 14 минут, а ждешь часами.
Ждешь погоду, ждешь моторную лодку. Ждешь, когда спадет вода в реке, не западая в прозябание, ведь у меня в запасе столько удовольствий, видений на тропе…
Приливы бодрости — в 4 ночи. Все спят, а я не сплю. Один — в своей квартире на Байкальской. Самое время позвонить кому-нибудь «Ты что, ты что? Уже четыре ночи». Таким я не звоню. Я набираю номер телефона Межирова.
— Кто это?
— Гёте!
— Игорь, прекратите.
А в голосе — восторг!
На побережье от Мезени до Архангельска диспетчеры закрыли небо, но ожиданием нас не возьмешь.
Возле стены бревенчатого склада можно устроить похищение Дантеса… И увезти его перед дуэлью на остров Папуа!
Гостеприимные островитяне поджарили змею и разукрасили его татуировками, продели в ноздри золотые запонки (военную добычу). Смотри, какой красавец! Не зря же он понравился Наталье Гончаровой.
Вождь Папуа клянется клятвой на крови не обижать его и хорошо кормить, найти ему упругую жену, но никогда он не покинет остров.
В конце концов его бы приспособили для дела — щекотать папуасок усами, как на балах Санкт-Петербурга.
Да разве ж не было в России похищений, венчаний в захолустной церкви?
И окажись я там с Панковым и Крапивиным…
— Пассажиров, улетающих рейсом «Долгощелье — Сояна», просят пройти к самолету…
На зеркале воды я вижу наши отражения, отчетливая нереальность нашего присутствия…
Вода уже очистила мое сознание от мусора вчерашних дел и пригласила в чистое пространство.
От свежести меня знобит. Я что-то бормочу, не понимая слов.
Блесна перелетела Сояну. Удар передается в руку.
Леска поет! И нервы стали яблоней на огороде у Олега, просвистанной скворцами.
Обратный путь — с тяжелой семгой за спиной. Веревка пережала руку, но идти осталось ничего. Я убыстряю шаг и вижу свет в окне. Из трубы подымается белая линия дыма.
Рот пересох, но рядом — теплый дом и чайник на столе. И неужели… счастливыми бывают только смертные?
Такое удивление приходит мне на ум недалеко от дома.
*
— Тебе всегда везло.
— Ты думаешь, везло?
— Не думаю, а знаю.
Нанизываем на березовые прутья подосиновики.
— Вы за грибами выходили ночью?
— Да, ночью, и пока дойдешь, — светает.
— А я уже был там! И ночевал в стогах, но выставлял из сена мокрые колени.
— Зачем?
— А чтобы не проспать боровики. Они ведь вскакивают на обочинах, все на виду, и я был раньше вас. Мои несчастные колени… Во сне я втягивал их под стог, но становилось слишком хорошо, я просыпался и кричал: «Измена!». И выталкивал их из тепла. Представляешь, ночью под стогом я кричал: «Измена!».
— Ужас…
— Зато какие белые стояли вдоль проселков! Не тонконогие, березовые, а еловые. Классические. Под темной шляпой — толстый белый корень, и шляпа снизу — белая.
— Да, у березовых боровиков и у сосновых шляпа снизу бархатно-зеленая. И вес у них не тот.
— Но запах тоньше и сильнее.
— Да, у сушеных запах тоньше.
Примерно так мы разговариваем, занимаясь делом, а где — не помню. Людям свойственно запоминать мгновения и забывать года.
*
Как щемило в душе, когда под темными березами светил фонарик и прилетал из детства запах керосина.
— Осторожно!
Я открываю дверь, Марухин вносит свет и ставит лампу на деревянный круг.
В углу мерцают спиннинги. Мы долго моем руки и вода скрипит, такая здесь вода.
Протираю стекло керосиновой лампы. Свет от нее добрее электрического. Керосиновый свет не уличает, не тычет лучами в заплаты. Я это знаю с детства.
Подрезаю фитиль, чтобы светлей горел. Беру ведро и выхожу из дома, зачерпываю из ручья.
Луч фонаря, заполненный тончайшей влагой, выхватывает куст, березу и уходит в небо.
Взгляд человека ночью удлиняется на миллионы километров…
Неужели нигде во Вселенной нет ни души? На расстояниях уму непостижимых, в пространствах за пределами сознания… Без славы Цезаря и без его микроскопических завоеваний.
Однако ночью холодно стоять в одной рубахе. Стряхнув озноб, я возвращаюсь в теплый дом и забываю, что за дверью небо.
В доме еще «идет» осадка бревен, придавленные крышей по ночам они поскрипывают, а куда деваться?
*
Солнце светит в окно. В приемнике звучат виолончели. Холодный блеск заветренной реки и звуки «Итальянского каприччио», лучи играют на стаканах, на металлических тарелках, на серебристой чешуе… Это — осень на Сояне и вереницы гусей…
День и год не имеют значения, и я не помню их, они остались в памяти, как отраженные в реке осины, — вода течет сквозь них…
*
Иду и разговариваю сам с собой, придумываю разные истории. Кого хочу, того и вовлекаю в них. Как говорил лесник из Баркалабова:
— Тоской нас не возьмешь!
В распахнутую дверь входила туча, голоса густели и в ушах звенело, но от грозы и радиации — проверенное средство, старобинский, тройного перегона, прозрачный, как слеза, и сало с чесноком и тмином.
— Ешь, Олег, не бойся. В сале она не держится. Проверено. У нас она ушла в песок.
— Преимущество песчаной почвы.
— Олег! Слухай меня, пойдешь в сосновый бор.
— Там нет грибов.
— Все так, но ты иди. Там в середине бора стоит березовая рощица. В ней — все твое.
— Никому не рассказывал и на тебе! — удивляется хозяйка.
— Так я пойду сейчас.
— Иди.
— А мне куда?
— Ты сам найдешь.
Под лавкой в коридоре стоят резиновые сапоги хозяина. Он заметил, что я изучаю подошвы.
— Не стерлись?
— На каблуках отчетливый рисунок.
— Тогда найдешь.
*
Ищешь одно, а находишь другое… Лучи на чердаке, погашенные светом, благодаря стараниям домоуправа… Стоп! Что же ты сказал? Погашенные светом?
Включаешь свет, и исчезают золотые нити, протянутые из отверстий от гвоздей к сиянию на медной пряжке чемодана. Но тайна не в лучах, а в том, что ты сказал и Пушкин подмигнул со спичечного коробка, похожий на Державина.
Ищешь одно, а находишь другое.
На Сояне, на Умбе, на Днепре я повторяю это утешение.
В невзрачном ельнике, на выходе из леса, брат заприметил толстый белый корень под кофейной шляпой.