— А ну-ка, напрягите их, — приказала она.
— Я… я не могу, — промямлил он. — Эх! У-у! Вот самое большее, на что я способен.
Напряжение, которое ему удалось сделать, было и в самом деле очень невелико.
— Ты же видишь, я обрюзг, у меня размягчение тканей от старости.
— Напрягите крепче! — крикнула она, на этот раз топнув ногой.
Константин, сдавшись, подчинился, и по мере того как бицепсы надувались под ее рукой, румянец восхищения заливал ее лицо.
— Как сталь, — прошептала она. — Но только живая сталь. Просто великолепно. Вы дико сильны. Я бы погибла, если бы вы обрушили всю эту силищу на меня.
— Тебе следует об этом помнить, — ответил он, — и ценить то, что в пору, когда ты была крохой, даже если отвратительно вела себя, я никогда тебя не шлепал.
— Ах, дядя, а разве вы поступали так не потому, что ваши нравственные убеждения были против шлепков?
— Верно, а если кто-нибудь и колебал эти убеждения, так это ты, и, между прочим, довольно часто, особенно в возрасте от трех до шести лет. Груня, дорогая, мне не хочется наносить оскорбления твоим чувствам, но любовь к правде принуждает меня сказать, что в ту пору ты была варваром, дикаркой, троглодиткой, зверушкой из джунглей, настоящим дьяволенком, волчонком, не признавала никакой морали и не умела себя вести…
Угрожающе поднятая подушка заставила его замолчать и торопливо прикрыть руками голову.
— Осторожно! — вскрикнул он. — Судя по твоим действиям, теперь я замечаю одно-единственное различие — ты превратилась в зрелую волчицу. Тебе двадцать два, да? И, почувствовав свою силу, ты начинаешь пробовать ее на мне. Но еще не все потеряно. В другой раз, когда ты попытаешься меня бить, я тебя отшлепаю, и не посмотрю, что ты стала взрослой леди, заметно раздобревшей взрослой леди.
— Ах вы чудовище! Да нет же! — она вытянула руку. — Посмотрите. Пощупайте. Это же мускулы. Я вешу сто двадцать восемь фунтов. Вы заберете свои слова обратно?
Вновь поднялась и обрушилась на него подушка. Остановилась Груня в самый разгар оборонительной битвы, смеха и отфыркиваний, уверток и отражения ударов, только тогда, когда вошла девушка с самоваром и ей нужно было накрывать на стол.
— Одна из питомиц твоего детсада? — спросил он, когда служанка вышла из комнаты.
Груня кивнула.
— Она выглядит вполне прилично, — заметил он. — Лицо у нее действительно чистенькое.
— Я запрещаю вам дразнить меня моей работой в колонии, — ответила она, с ласковой улыбкой передавая ему чай. — Я сама разработала план собственного воспитания, вот и все. Вы забыли, чем сами занимались в двадцать лет.
Константин покачал головой.
— Возможно, я был только мечтатель, — прибавил он задумчиво.
— Вы занимались чтением и учением, а для улучшения социальных условий абсолютно ничего не сделали. Вы и пальцем не пошевельнули.
— Да, я не пошевельнул и пальцем, — повторил он печально, и в этот момент его взгляд упал на заголовки газеты с объявлением о смерти Мак-Даффи, он с трудом подавил усмешку, появившуюся на его губах.
— Это в русском духе, — воскликнула Груня. — Изучение, детальные обследования и самоанализ, все, что угодно, кроме дел и действий. А я… — ее молодой голос звучал гордо. — Я принадлежу к новому поколению, первому американскому поколению…
— Ты родилась в России, — вставил он сухо.
— Но воспитана в Америке. Я же была совсем крошкой. Не знаю я другой страны, кроме этой страны действий. А вы, дядя Сергей, если бы вы только оставили свое дело, ой, какой бы силой могли вы стать!
— А все то, что ты там делаешь, — ответил он. — Не забывай, именно благодаря моему делу ты можешь заниматься своим. Видишь, я творю добро через… — Он замялся, вспомнив слабохарактерного террориста Хаусмана. — Я творю добро через доверенного. Вот так. Ты мой доверенный.
— Я это знаю, и мне неудобно об этом говорить! — воскликнула она в порыве великодушия. — Вы балуете меня. Я совершенно ничего не знаю о своем отце, поэтому не будет никакого предательства с моей стороны признаться, как я рада, что именно вы заменили мне отца. Мой отец… да, даже отец… не мог бы быть так… так необычайно добр.
И вместо подушек на белого бесцветного господина со стальными мускулами, сидевшего развалясь на кушетке, на этот раз щедро посыпались поцелуи.
— Что происходит с твоим анархизмом? — спросил он лукаво, главным образом для того, чтобы скрыть некоторую растерянность и радость, вызванные ее словами. — Одно время, несколько лет назад, все выглядело так, словно из тебя вырастет настоящий красный, извергающий смерть и разрушение на всех защитников существующего порядка.
— Я… я в самом деле симпатизировала такому пути, — неохотно согласилась она.
— Симпатизировала! — воскликнул он. — Ты чуть все жилы из меня не вытянула, пытаясь убедить отказаться от бизнеса и посвятить себя делу человечества. И ты всегда писала «дело» заглавными буквами, если помнишь. Потом ты увлеклась этой работой в трущобах, фактически придя к соглашению с врагом, ставя заплаты на прорехи презираемой тобой системы…
Протестуя, она подняла руку.
— Как еще это назовешь? — настаивал он. — Твои клубы мальчиков, твои клубы маленьких матерей. А эти дневные ясли, организованные для работниц, зачем? Чтобы, заботясь о детях во время их работы, дать возможность хозяевам еще основательнее эксплуатировать их матерей, — вот к чему это ведет.
— Но я переросла программу дневных ясель, дядя, вы же это знаете.
Константин кивнул головой:
— И несколько прочих программ. Ты становишься по-настоящему консервативной… э… похожей на социалистов. Не из такого материала сделаны революционеры.
— Дядя, дорогой, я еще не настолько революционерка. Я еще расту. Социальное развитие протекает медленно и мучительно. В нем нет коротких путей. Нужно идти шаг за шагом. О, я все еще являюсь философским анархистом. Каждый умный человек — обязательно социалист. Но с каждым днем я все больше убеждаюсь в том, что идеальная свобода анархического государства может быть достигнута только…
— Как его зовут? — внезапно спросил Константин.
— Кого?.. Что?.. — волна румянца залила девичьи щеки.
Константин спокойно отхлебнул чаю и ждал. Груня оправилась от смущения и серьезно посмотрела на него.
— Я вам скажу, — сказала она, — в субботу вечером в Эдж-Мур. Он… он из коротковолосых.
— Тот гость, которого ты привезешь?
Она кивнула:
— До этого я вам ничего сказать не могу.
— Он уже говорил?
— Да… и нет. Не в его правилах начинать что-либо, не будучи совершенно уверенным. Подождите до встречи с ним. Он вам понравится, дядя Сергей, уверена, понравится. И вы с уважением отнесетесь к его образу мыслей. Это… его я жду в четыре часа. Оставайтесь, и вы познакомитесь с ним. Ну пожалуйста, если хотите.
Но дядя Сергиус Константин, он же Иван Драгомилов, взглянул на часы и быстро встал.
— Нет, Груня, привози его в субботу в Эдж-Мур, и я постараюсь, чтобы он мне понравился. Так мне будет удобнее. Ведь я целую неделю собираюсь бездельничать. Если все это так серьезно, как тебе кажется, попроси его задержаться на неделю.
— Он так занят, — последовал ответ. — Все, что я могла, это уговорить его на уик-энд.
— Дело?
— Что-то в этом роде. Но, конечно, не бизнес. Знаете, он богат. Заботы по улучшению социальных условий — вот, пожалуй, как лучше назвать то, чем он занимается. Но вас восхитят его взгляды, дядя, и вы тоже проникнетесь к ним уважением.
— Я не сомневаюсь, дорогая… все будет так, как ты хочешь, — сказал Константин, когда они, прощаясь, обнялись у порога.
Глава III
Винтера Холла принимала уже другая — сдержанная молодая женщина. Дядя ее ушел несколько минут назад. Груня была подчеркнуто серьезна, пока подавала чай и болтала с ним, если можно назвать болтовней разговор, который касается всего — от последней книги Горького и самых свежих известий о революции в России до Дома Хала[1] и забастовки белошвеек.
Оценивая новый вариант ее планов улучшения условий, Винтер Холл покачал головой.
— Возьмите, например, Дом Халла, — сказал он. — Он был только средством маскировки ужасающих чикагских трущоб. И до сих пор он, собственно, остается ничем иным, как средством маскировки. Ужасающие трущобы начинают разрастаться, проникать в соседние районы. В наши дни порок, нищета и разложение разрослись в Чикаго до невиданных размеров в сравнении с тем, что было, когда основали Дом Халла. Затем Дом Халла провалился, как и все прочие благотворительные проекты. Протекающий корабль не спасти ковшом, который вычерпывает воды меньше, чем ее туда поступает.
— Знаю, знаю, — недовольно проворчала Груня.
— Возьмите историю с внутренними комнатами[2], — продолжал Холл. — По окончании гражданской войны в Нью-Йорке было шестьдесят тысяч внутренних комнат. С тех пор борьба против внутренних комнат велась беспрерывно. Много людей посвятило свои жизни именно этой борьбе. Тысячи, десятки тысяч граждан с развитым чувством общественной ответственности вкладывают свои силы и средства. Целые кварталы были срыты и переделаны в парки и спортивные площадки. Это великая и страшная борьба. А каков результат? Сегодня, в 1911 году, в Нью-Йорке — более трехсот тысяч внутренних комнат.
Он пожал плечами и отхлебнул чаю.
— Вы все более и более убеждаете меня в двух вещах, — призналась Груня. — Во-первых, в том, что свободы, не ограниченной созданными человеком законами, нельзя добиться, минуя фазу созданного человеком социального устройства, которое основано на чрезвычайных законах… Что касается меня, мне бы не хотелось жить в социалистическом государстве.
Это меня бы раздражало.
— Вы предпочитаете дикую, мишурную и жестокую красоту современного коммерческого индивидуализма? — спросил он спокойно.