Остров в тумане
Детей интересуют боги и чудовища.
Если вы встретили взрослого, кому они тоже интересны, знайте: перед вами ребенок. Даже если у него курчавая борода, морщины на лбу и пудовые кулаки — дитя, право слово. Таким человеком движут два властных, два непобедимых чувства, как колесницу движут два коня: Ужас и Надежда.
Ужас перед могуществом богов и злобой чудовищ. Надежда на то, что первые окажутся к тебе благосклонны, а вторые равнодушны.
Дети не признаются вам в этом. Но это так.
У взрослых тоже по два коня на брата: Надежда и Ужас. Надежда на то, что в твоей жизни никогда не появятся они, боги и чудовища. И ужас от понимания тщеты своих надежд, которым не сбыться. Появятся, не сомневайся. Даже если они будут выглядеть как люди, даже если они будут людьми — ты их сразу опознаешь. Как? Очень просто: они могущественны и злобны. И еще: ничем не отличаются друг от друга.
Молись, чтобы кони вынесли тебя из этой бури.
Эписодий седьмойЗмеиный жезл и старая липа
1«Я не собирался жить вечно»
Он пришел днем.
Весна полыхала на склонах кострами маков и золотом одуванчиков, вскипала волнами молодой зелени, сиреневой пеной гибискуса и колокольчиков. В неумолчный гул моря вплеталось деловитое жужжание первых пчел. Резкие крики чаек взлетали к небесам, им вторил разноголосый щебет и переливчатые трели лесных птиц. Месяц Элафеболион[58] уверенно вступал в свои права.
«Радуйтесь! — возвещала Ауксия, легконогая богиня весны и привратница неба, объявляя свою волю. — Скоро! Уже совсем скоро!»
Она была права. До Истмийских игр оставалось всего-ничего. Священное перемирие было объявлено, хотя каких-то особых войн никто не вел. Приготовления шли полным ходом. Папа отправился смотреть дорожки для колесничных состязаний, во дворце заправлял дедушка Сизиф.
Работа кипела. Рабы, слуги и служанки муравьями сновали туда-сюда. Таскали со складов амфоры с вином, съестные припасы, доски для скамей, полотнища, скатанные в рулоны, плетеные корзины. Захламили двор, не пройти! Теперь жди, пока они унесут все это добро на стадион. Ага, вон тащат циновки для навесов. Солнце еще ласковое, теплое, но к открытию игр с полудня начнет припекать. У нас с братьями выдался перерыв в воинских упражнениях. Потные, разгоряченные, плеснув на себя водой из каменной лохани и кое-как обтеревшись, мы вышли сюда, в суету и гомон.
Зачем я прихватил с собой дротик? Не знаю. Хотел похвастаться успехами? Метнуть без промаха в какую-нибудь цель, чтобы дедушка мной гордился? Он ведь так и не зашел взглянуть на достижения внуков. А скорее, я просто забыл поставить дротик на место — настолько привык ощущать в руке узкое крепкое древко с хищным жалом из выщербленной бронзы.
Воздух за воротами задрожал. Так бывает, только не весной, а в летний зной. Что-то сверкнуло: молния?! Нет, откуда? Ни туч, ни грома. Небо — безмятежная бирюза. Я еще размышлял над странной молнией, когда ворота отворились. Сами, клянусь! У меня даже мурашки по спине побежали.
Я сразу понял, что вижу бога. Настоящего бога. Не дриаду, не речного Асопа — Олимпийца. Он сиял, смотреть на него было больно. У меня заслезились глаза. Ослепну, подумал я. Вот сейчас ослепну. Как же я тогда буду метать дротики?
Что за ерунда лезет в голову, правда?
Бог не шел — шествовал. Весь в золотом сиянии. Высоченный, как… «Как кипарис, тот, что у ворот, — вспомнились давние слова Делиада. — Он тоже ночью заявился. Эниалий, в смысле».
Ночью. Как до того — Танат, бог смерти.
А этот пришел днем.
Это не Танат, решил я. И не Арей Мужеубийца. Смерть и Война приходят по ночам. С другой стороны, боги являются, когда им вздумается. Кто же это? Аполлон? Зевс?! Сам Посейдон?! Зачем он пришел? Хочет открыть игры? Это великая честь, величайшая…
— Сизиф, сын Эола!
Голос рухнул с небес, заполнил весь двор, а может, всю землю, сколько ее ни есть. Гром, камнепад, горный поток, лавина.
— Я здесь, — откликнулся дедушка. — Не кричи.
После божьего возгласа ответ Сизифа должен был прозвучать комариным писком. К моему удивлению, прозвучал он вполне обычно, даже обыденно. Бог обратился, человек отозвался. Что тут такого?
Золотое сияние потускнело. Голос бога, когда он заговорил вновь, звучал величественно, но уже не потрясал, как в первый раз.
— Сизиф, сын Эола! Я, Гермий Душеводитель, сын Зевса, явился за тобой от имени Владыки Аида. О, старый лжец! Ты не оправдал доверия Владыки и его сиятельной супруги Персефоны! Есть ли у тебя что сказать в свое оправдание?
Гермий Душеводитель? Явился забрать дедушку? Как же так?! Нет, я понимал, что рано или поздно дедушке придется вернуться в царство теней. Наверное, я знал это с самого первого дня его возвращения. Но знать — одно, понимать — другое, а столкнуться нос к носу, признать, принять — совсем третье! Время шло, ничего не происходило, дедушка оставался с нами — старый хитрец (старый лжец?!), к которому я привык, которого любил, родной он мне или не родной. И вот, когда «рано или поздно» вдруг превратилось в «сейчас», я совершенно растерялся.
Как же игры? Ведь это дедушка их учредил! В честь Посейдона, моего отца! Неужели дедушке даже не дадут их открыть? Это нечестно! Подло! Как папе родных сыновей подарить, так «прочие моления не услышаны»! А как дедушку к мертвецам забрать, так вот мы здесь, явились не запылились!
— Радуйся, Гермий-Харидот[59], — дедушка спустился на одну ступеньку. — Мне нет оправдания, да я и не собирался оправдываться. Скажу лишь, что во всем виноват я один. Это я запретил жене и сыну приносить мне поминальные жертвы. Это я обманул Владыку Аида и его добродетельную супругу, упросив отпустить меня в мир живых. Это я по возвращении притворялся, что намерен исполнить обещанное Владыке, хотя на деле вовсе не торопился обратно. Я, Сизиф, и никто другой! С другой стороны…
— Что? — заинтересовался бог. — Что ты хочешь сказать?
— Уместно ли приносить поминальные жертвы тому, кто обретается в мире живых? Уместно ли поминать самого себя? Любопытный вышел парадокс, не находишь?
— Правдивость делает тебе честь. Но не избавит от наказания!
— Я смиренно приму приговор, каким бы он ни был.
— Смиренно?
— А что, по мне не видно?
— Не очень.
— Жаль. Я старался, правда.
— А когда ты выдал илистому дурню Асопу моего злопамятного отца, ты тоже старался?
— Еще бы! Можно сказать, перестарался. Позволь встречный вопрос: кто выдал меня Зевсу? У меня есть подозрение, но я не хочу его озвучивать.
— Ах, Сизиф! Ты что, так плохо обо мне думаешь?
— Я думаю о тебе хорошо, сын Майи Плеяды. И знаешь почему? Мы одной породы, скроены по одной мерке. Кто еще донесет, если не Лукавый? Я рассчитывал на тебя и ты не подвел.
Они говорили, как два закадычных приятеля. Так, словно кроме них во дворе никого не было. Золотое сияние померкло, Гермий утратил величие, сделавшись ростом с обычного мужчину. То, что Сизиф по-прежнему стоит на лестнице, выше бога, Душеводителя не смущало.
Прямой нос, ямочки на щеках. Шапка кучерявых волос закрывает уши. Пухлый девичий рот. Было трудно, нет, невозможно представить этого изнеженного красавчика на темных дорогах, ведущих в подземный мир, во главе вереницы душ, только что покинувших тела.
— Владыке о тебе напомнил не я.
— Верю.
— Мне кажется, Аид вообще не спешил забирать тебя. На кой ты ему сдался? Если бы отец не громыхнул с Олимпа…
— Я не собирался жить вечно.
— Неужели? Какое благоразумие!
— В конце концов, я украл у смерти достаточно лишних дней. Пора и честь знать.
— Честь? Хорошее слово, громкое.
2Живой жезл, мертвый человек
Гермий улыбался: юноша в дорожном плаще и шляпе, лихо сбитой на затылок. Лишь пояс и сандалии по-прежнему блестели золотом. В правой руке бог держал жезл, обвитый змеями. Жезл был из серебристого металла, а змеи — живые, настоящие! Обе повернули головы к дедушке, вперили в него холодные взгляды.
Сизиф развел руками:
— Оставим честь в покое. Я готов, а путь далек. Тебе хорошо, у тебя сандалии с крылышками. А мне топать и топать! Скажи напоследок: почему за мной явился ты? Почему не Железносердый[60]?
Гермий скорчил уморительную гримасу:
— Танат отказался. Наотрез, представляешь? После твоей ловушки он к тебе ни ногой. А вдруг у тебя еще какая-то пакость в запасе? Кстати, мне ты ничего не приготовил?
Прищурившись, бог оглядел двор. Рабы попрятались меж штабелями досок и грудами припасов. Большинство пало ниц, оглохло, ослепло. Но кое-кто все же таращился исподтишка на Гермия. Мы с братьями стояли столбами. Пасть ниц мы не сообразили, а теперь уже было поздно.
На ловушку внуки Сизифа Эфирского не тянули.
А жаль.
— Даже жаль, признаюсь, — бог подслушал мои мысли. — Я разочарован. О, тетушка! Радуйся, тетя Меропа! Давно не виделись.
Никто, как всегда, не заметил, в какой момент из дверей вышла бабушка Меропа. Никто, кроме Гермия. Этот, похоже, замечал, как паук тянет паутинку на другом краю света.
— Радуюсь, племянник, — мрачно согласилась бабушка.
Она тихо подошла к мужу, встала сзади, положила руки ему на плечи. Словно хотела удержать, оставить здесь, с собой. Хотела, зная, что не получится.
— Прости, тетушка, — Гермий помрачнел. Змеи тоже сникли, спрятали головы. — Сама понимаешь, не я решаю. А ты, дядя, похоже, теряешь хватку?
Сизиф потерся щекой о руку жены:
— Ловушка? На тебя? Только время зря тратить. Я слишком уважаю тебя, племянник. Ты вывернешься из любой западни.
— Ну так уж и из любой…
Гермий сделал вид, что смущен. Впрочем, было видно, что слова Сизифа — лесть или похвала, не важно — пришлись ему по нраву.
— Рад был бы еще поболтать, — дедушка вздохнул, отстранился от бабушки. — Нам пора, Лукавый. Долгие проводы, лишние слезы. Меропа, передай Главку, что я его люблю. И еще скажи: дети всегда дети. Он поймет.
Все смешалось перед моими глазами, в моем разуме. Сизиф и Гермий. Человек и бог. Дядя и племянник…
Вот Сизиф Эфирский, облаченный в пурпур и золото, входит в ворота. Он вернулся из Аида, он громогласно распекает жену и сына за отсутствие поминальных жертв — так, что и на небесах слышно! Но вскоре он пожимает плечами, сбавляет тон и идет пить вино с гостями, как ни в чем не бывало.
Вот ворота отворяются сами. Возникает величественный бог в золотом сиянии, звучит голос, от которого хочется стать муравьем, забиться в самую дальнюю щель, какая сыщется. Но сияние гаснет, Гермий умаляется в росте — и вот уже он запросто беседует с дедушкой.
Почему мне кажется, что оба раза происходит одно и то же?
— Да, нам пора.
Улыбка исчезла с губ юноши. Лицо сделалось жестким, бесстрастным, как у храмовой статуи. Змеи на жезле с шипением потянулись к Сизифу. Племянник? Дядя? Бог пришел за душой человека. Имя бога не Танат? не Арей?! Это не имеет значения.
За моим дедом пришла смерть.
«…кстати, мне ты ничего не приготовил?»
Уши наполнил далекий гул. Море? Волны? Разум утонул во мгле: соленой, пахнущей водорослями. Пальцы до боли сжали древко, отполированное ладонями. Меч? Лук? Дротик. Это дротик. У Гермия жезл, у меня дротик. Наконечник в щербинах, но еще острый. Очень острый.
«Рехнулся? — орал здравый смысл. — Ты вообще понимаешь, кто это? Пропадешь, дурачина!» Хитрость молчала. Что-то другое, нет, третье — сердце? — толкнуло меня вперед. Не знаю, как я оказался между ними. Как успел.
Не помню.
Выщербленная бронза уставилась богу в горло:
— Не тронь его!
Если Гермий и ожидал ловушки, то не такой. Он даже отступил на шаг от неожиданности.
Бог отступил?
На миг я поверил: получится. Ей-богу, получится!
— Уйди, — севшим голосом выкрикнула бабушка. — Убирайся, дурачок!
Бог рассмеялся. В словах Меропы, дочери Атланта, он услышал что-то смешное, то, чего не слышал никто. Дротик в моих руках шевельнулся. Только что пальцы сжимали твердое и гладкое древко — и вот уже под ними живое, скользкое, холодное.
Я вскрикнул. Хотел отбросить предательское оружие, но дротик прилип к ладоням. Изогнулся, раздвоился, обвил руки.
Не дротик — змея! Две змеи!
Живые струйки песка. Бурые пятна, словно вода пролилась. Головы черные, как ночь. Гермий, Податель Радости, был тот еще весельчак. Неужели он знал, как речной Асоп описывал Сизифу свою дочь, похищенную Зевсом? Подслушивал? Тогда он знал и то, кто на самом деле выдал Асопу похитителя.
Всезнайка играл с жертвой в убийственные игры.
Две пары глаз — желтых, с черными щелями зрачков — уставились на меня. Раздалось шипение, мелькнули раздвоенные языки. Я заорал так, как, наверное, не кричал никогда. Отчаянно замахал руками, пытаясь стряхнуть змей. Увы, отвратительные путы лишь туже стянули мне запястья и локти. Головы змей качались у самого лица.
Сейчас как вцепятся! Отравят ядом…
Две аспидные молнии метнулись вперед. Я задохнулся. Сердце пропустило удар. В голове помутилось, не сразу я понял, что жив, все еще жив, а змеиные головы куда-то исчезли. Я хотел выдохнуть с облегчением — и не смог. Гибкие, сильные тела — корабельными канатами они заскользили по моему собственному телу, обвивая, притягивая руки к бокам.
Бог превращал меня в свой жезл!
Гиппоной? Керикион[61]!
Меня передернуло от ужаса. Я рванулся зайцем, угодившим в силки. Нет, змеиные объятия сделались только крепче. Скользкая петля захлестнула горло: раз, другой. Головы змей вынырнули из-за моей спины, глаза не мигая изучали живую добычу. Казалось, гады растут из плеч, будто крылья. Накорми нас, требовали они. Чем? Да хоть собой!
Я захрипел.
Гермий что-то сказал, но я не расслышал. В ушах гремел рокот моря. Перед глазами сгустился туман. В нем мелькали радужные сполохи: ближе, выше. Умираю, понял я. Было холодно, очень холодно. Я бы дрожал, не стисни меня безжалостные кольца. Было страшно: до одури. Я бы орал, не перехвати глотку живая петля.
Орать? Я и дышать-то не мог.
Радуга сделалась ярче. Надвинулась, превратилась в змею. Вот-вот рухнет с мглистого неба, скрутит меня поверх Гермиевых змей…
Что это? Что со мной?!
Удивительное дело: я обнаружил, что сижу на заднице. Кашляю, хриплю, взрыкиваю от боли в горле. Какое же это счастье: дышать! Кашель — ерунда. Боль — пустяки. Главное — дышать, заталкивать воздух в себя.
— Это и есть твоя ловушка?
Голос шел с небес. Голос? Шипение.
Отталкиваясь руками от земли, я пополз назад. Какая ловушка? Кого спрашивают? Я должен что-то ответить?! Я посмотрел на бога, ожидая, что бог в свою очередь смотрит на меня. Нет, Водитель Душ глядел на дедушку Сизифа. Время от времени взгляд Гермия перебегал на небо: как мне почудилось, с тайной опаской. Я тоже глянул на небо: ни тумана, ни туч. В далекой голубизне таяли огнистые перья — остатки радуги. Я моргнул, перья расточились. Только небо: чистое, безмятежное. Словно и не было ничего.
Небо. Не было. Небыль.
Что за глупости в голову лезут? Он ведь меня чуть не убил! Почему хотел убить — это я понимаю. Почему не убил?!
Сизиф медлил с ответом.
— Недурная шутка, — Гермий улыбнулся без малейшей тени веселья. — Если бы его…
Кивком он указал на меня:
— Если бы его здесь стало больше, я бы, пожалуй, отступил. А так, знаешь ли, маловато.
Дедушка молчал. Змеи сгинули. Даже те, что обвивали настоящий жезл Гермия, выглядели безобидными, серебряными. Неподалеку валялся дротик, но я даже не сделал попытки до него дотянуться. Горло болело, я с трудом сглатывал слюну. Тело хорошо помнило скользкие объятия. О ком это бог? Обо мне?! «Если бы его здесь стало больше…» Если бы я был большой? Взрослый? Сильный?!
Если бы рядом со мной оказался Посейдон, мой божественный отец?!
Ну да, против своего могучего дяди, владыки морей, Гермий не пошел бы, побоялся. Может, он меня поэтому и пощадил? Месть Черногривого — дело серьезное, кто хочешь испугается.
— Ладно, Сизиф. Ты меня удивил, на этом и закончим.
Мелькнули чешуйчатые плети. Я дернулся, откатился в сторону. Вскочил, готов бежать без оглядки — и все-таки оглянулся. Дедушка лежал на ступенях, левая рука его свесилась вниз. Кончики пальцев касались песка, которым был усыпан двор. Казалось, Сизиф, сын Эола, решил прихватить в царство мертвых горсть родной земли, да вот, не успел.
Над мертвецом встала тень: зыбкая, едва различимая. Змеи подтянули ее к Гермию, вернулись на жезл, замерли. Бог приобнял тень за плечи, направился к воротам. Тень безмолвно шла рядом. Шаг, другой, третий. Я не уследил, в какой момент они исчезли: Гермий и Сизиф. Порыв ветра? Вспышка? Ничего такого. Просто были; просто исчезли.
— Дедушка!!!
Он лежал лицом вверх. Глаза открыты, в глазах — небо.
— Дедушка!
Я подбежал к нему, упал на колени. Ткнулся лбом в быстро холодеющую ладонь. Прости, дедушка! Я пытался. Я не смог. Меня здесь слишком мало. Все, на что я способен — это плакать. Видишь? Слышишь? Я плачу, никого не стыдясь.
Я плакал последний раз в жизни.
3Эвримеда, дочь Ниса
Эта липа старше меня. Старше папы. Я так думаю, что она старше дедушки. Не знаю, кто посадил ее на заднем дворе. Должно быть, сам великий Эллин, сразу после потопа. Эллин — мой прапрадедушка, если что. Мог и посадить, мало ли?
Чем еще заниматься после потопа? Строй дома, сажай деревья. Земля мокрая, жирная, семечко бросил — раз, и проклюнулось.
Я тут часто отдыхаю. Залезу, сяду в развилке и прячусь. Прятаться лучше летом, весной с этим делом труднее. Листья проклюнулись не так давно, но уже пошли в рост: сверху зеленые, блестящие, с тыльной стороны сизые. Если меня никто не ищет, тогда не находят. Если ищут, тогда другое дело: хоть летом, хоть когда. Но мне приятно думать, что я спрятался. Можно поразмыслить о том, о чем обычно не очень-то поразмыслишь.
То времени нет, то желания.
Сначала я размышлял об играх. Истмийские игры закончились, вспоминать их не очень-то и хотелось. Прошли они грустно: за каждым состязанием, за каждым чествованием победителей маячил призрак дедушки Сизифа. Папа перед началом игр хотел посвятить их дедушке. Нет, Посейдону — это само собой, но еще и дедушке.
Жрецы запретили.
За главной площадью, если идти от центра на юго-восток, есть храм Зевса Тройного. Почему Тройного? Возле храма, прямо под открытым небом, стоят три статуи: Зевса Подземного, Зевса Высочайшего и Зевса Безымянного. Три — это ведь лучше, чем одна? И Зевсу приятно. Правда, в этот раз ему не было приятно. Жрецы сказали, что владыка богов и людей возвестил им свою волю. Бог гневается, предупредили жрецы. Дедушку Сизифа наказали, как он и надеялся — в подземном царстве ему велели катить в гору огромный камень. Дедушка катит, камень скатывается. Дедушка катит, камень…
Короче, посвящать игры Сизифу никак нельзя. А то камень свалится — и прямо нам на головы!
Я еще подумал, что камень — это не так уж плохо. Змеи-веревки, сова над ухом орет, вечная жажда, как у Тантала — это, небось, похуже, будет. А камень — ничего, терпимо. Зато дедушка — дедушка, а не беспамятная тень. Я когда умру, к нему приду, помогу катить. У нас двоих, небось, обратно не скатится. Затащим на вершину, чем-нибудь подопрем. Если жердь подсунуть, а лучше две, останется на месте. Должны в Аиде быть жерди? Они везде есть. Дедушка мне скажет: «Радуйся, парень!» Я и обрадуюсь. Надо будет сделать так, чтобы и меня наказали, а то потеряю память — какая тут радость?
Небось, и не узнаю дедушку. Так, катит кто-то камень, и пусть себе.
Я стал прикидывать, что бы такое натворить — ну, для наказания. В голову ничего подходящего не лезло. Взгромоздить гору на гору? Пленить Арея? Выдать Гере проделки ее гулящего мужа?! Ладно, поживу с дедушкино, натворю, небось. Кстати, я на бога с дротиком полез. Оно, если по правде, не очень-то грозно вышло. Змеи меня чуть насмерть не задушили. Но ведь полез? И речному Асопу я про его дочку рассказал, кто ее на самом деле похитил. Дедушка вину взял на себя, но ведь это я, а? Могу и признаться, если что.
Глядишь, сойдет для приличного наказания.
А игры — что игры? Алкимен прибежал третьим. Расстроился, сказал, что ногу перед забегом подвернул. Иначе точно бы пришел первым, как папа. Папа действительно пришел первым — как обычно. Не пришел, разумеется, приехал, даже примчался. Папина колесница — вихрь! Все орали: «Главк! Главк!» Я вот думаю: что они орать будут, когда папа состарится?
«Гип-по-ной! Гип-по-ной!»? Хорошо бы.
Состязания поэтов и музыкантов — скучища. Еле высидел. И вам рассказывать не стану, а то вы заснете, как я. Лучше я вам про маму расскажу, это интереснее.
Я про маму до сих пор ничего не рассказывал. Знаете, почему?
Сейчас узнаете.
Что про нее говорить? Красивая? Очень. Хозяйственная? Даже слишком. Каждый пифос вина, каждая корзина оливок на счету. Дедушка маму для папы сам выбирал: давным-давно, меня тогда еще не было. Хотел не просто знатную да богатую. Плодовитую хотел. Должно быть, учел, что его сын Главк не слишком-то хорош по части деторождения. Мысль о приемных отцах — а как их еще называть? — тоже в дедушкину голову пришла. Ну, я так думаю. Раньше не спрашивал, а теперь поздно.
Мой второй дедушка, который по маме — Нис, басилей города Мегары. Прошлым летом все в Эфире только и говорили, что про флот критян, осадивший Мегары. Нис сражается, Нис шесть месяцев удерживает стены; Нис — истинный сын Арея-Мужеубийцы… Ждали, что дедушка Сизиф пойдет родичу на помощь. Зря, что ли, из Аида вернулся? Не дождались. Мама свекру в ноги падала, умоляла: нет, и все. Я дедушку Ниса никогда не видел. Теперь и не увижу — когда критяне захватили город, дедушка Нис покончил с собой. Сперва бежал, а потом упал на меч. Не вынес, значит, позора. А может, по второй своей дочке горевал — критский ванакт[62] ее за ноги к корабельной корме привязал. Волочил по морю, пока она не утонула. И потом волочил, до самого Крита, уже мертвую. Болтают, что она не умерла, а в птицу превратилась. Врут, точно вам говорю.
Ладно, хватит про них. Я обещал про маму.
Я с мамой никогда не был особенно близок. Да и не особенно — тоже. Мальчиков лет с семи-восьми перестают пускать в гинекей, на женскую половину дома. Пусть растут с мужчинами! А до того — сколько угодно. Я сбежал из гинекея в четыре года. До того жался к материнским коленям, все хотел, чтобы мама меня по голове погладила. Я хотел, она не гладила. Смотрела мимо, будто меня не то что рядом — на белом свете нет. Не обижала. Следила, чтобы в чистом ходил, чтобы поел вовремя, умылся.
Ну и хватит, что еще?
Вместо мамы у меня были братья. Я таскался за ними хвостом, терпел подначки, сносил подзатыльники. Я знал, что такова мальчишеская любовь. Когда другие мальчишки, ошибочно решив, что я в семье — паршивая овца, пытались тоже одарить меня подзатыльником или насмешкой… О, они дорого платили за ошибку! Трудно сказать, кто первым кидался в драку: Алкимен, Делиад или Пирен. Кто стоял ближе к обидчикам, тот и был первым. Другие Главкиды не слишком-то от него отставали. Кулаки работали без устали. А где не требовался кулак, там разил острый язык Алкимена. Неизвестно еще, что бьет больней: удар или оскорбление. По-моему, эфирская детвора предпочитала кулаки — Алкименовы слова ветер разносил так, что до седых волос не отмыться.
К маме я иногда подбегал, стоял рядом. Слушал, как она командует служанками и рабынями, прачками и стряпухами. Настоящий полководец! И убегал, так и не заполучив хоть толику внимания. Случалось, шалил, надеясь на оплеуху или упрек — что угодно, лишь бы не равнодушие.
Шалости прекратились, едва я понял, что это не решение. Наказывали меня другие, не мама. Если в старости меня, как и дедушку Сизифа, накажут — это тоже сделают боги, не мама. Эвримеда, дочь Ниса, жена Главка Эфирского — по отношению ко мне она делала все, что должна была делать для младшего сына, и этим ограничивалась. Долг, не любовь.
Жаль.
— Этот несносный мальчишка! Боюсь, из-за него пострадаем мы все…
Я навострил уши.
4Главный вопрос
Липа росла у задней стены дома. За стеной располагался гинекей, царство женщин. Щель видите? Ага, между верхом стены и карнизом крыши. Ну да, если снизу смотреть, она почти не видна. А если отсюда, с ветки…
Папа все грозится щель заделать. Не сам, конечно, каменщиков позовет.
В щель я видел маму. Она сидела у ткацкого станка, но не работала: руки лежали на коленях. Рядом с мамой стояла Аглая: мамина подруга, доверенная служанка. Аглая раньше была нашей кормилицей. Всех выкормила: меня, Пирена, старших братьев. Грудь — во какая! Два бурдюка с козьим молоком, не вру. Мне Аглая сказала, что я когда сосал, кусался. Дикий звереныш, улыбнулась она.
Ну, не знаю. Это вряд ли.
— Мало нам было свекра? Мне казалось, Сизиф нарочно злит богов. Ночами не спала, думала: зачем? Что за дурные выходки? Хочет призвать зло в наш дом?! Подвести сына под молнию?! Хочет, не иначе…
— Хотел, — поправила Аглая. — Больше не хочет.
— Когда жрецы возвестили о высшем наказании, я вздохнула спокойно. Зевс мудр, он сам отец и дед. Зевс не станет карать всю нашу семью из-за одной паршивой овцы. Камень? В гору? Пусть тащит, это занятие как раз для свекра. Но каков внук? Если бы я не знала, кто он, я бы решила, что этот мальчишка — весь в деда.
Мама избегала называть меня по имени. Этот мальчишка, этот несносный мальчишка… А раньше? Как-то не обращал внимания. Я попытался вспомнить, когда мама в последний раз звала меня Гиппоноем — и вскоре бросил это пустое занятие. Толкать камень в гору — и то легче, честное слово!
Вы удивитесь, но я обрадовался. Несносный мальчишка? Это была та самая оплеуха, о которой я втайне мечтал. В ней пряталось отношение. Все лучше, чем равнодушие.
«Если бы я не знала, кто он, я бы решила, что этот мальчишка — весь в деда». Ну да, конечно. Я — сын Посейдона. Я не могу быть весь в Сизифа, мы не кровная родня. Камень, увидел я. Камень, гора, долгий путь к вершине. Память. Имя. Человек, не тень.
Может, я все-таки могу быть хоть чуточку в дедушку? Самую малость, а?
— На бога с копьем? Безумец!
С дротиком, поправил я. Мама — женщина, ей простительно.
— Убей Гермий его прямо там, во дворе, я сказала бы, что так лучше. Так я хотя бы знала, что бог не озлится на всю нашу семью. Я уже потеряла одного сына. Не хватало еще потерять двух остальных по вине этого сумасброда!
Потеряла одного. Потерять двух остальных. Двух, не трех. По вине этого…
Мне стало холодно.
— Да, госпожа, — согласилась Аглая. — Я тоже терзаюсь опасениями. Что говорит ваш сиятельный муж?
— Ничего! Даже слышать не хочет. А ведь я с самого начала была против! Не надо его брать, кричала я. Пусть несут куда угодно, хоть на край света! Только не в наш дом! Это не ребенок, это беда! Но разве мужчины послушают женщину? Молчи, велел мне Сизиф. Закрой рот. Каково, а?
— А ваш муж?
— Мой муж? Он всю жизнь пел с голоса отца. Даже сейчас, когда отец наконец-то умер так, что не вернется — он говорит, а я слышу Сизифа! Тень свекра ушла в Аид, а упрямство — в сына! Ну да, теперь-то мальчишку не выгонишь. Что скажут люди? Что Главк Эфирский не только мерин, но и осел? Что он разбрасывается сыновьями, словно они ничего не стоят? Они все числятся в сыновьях, и мои, и этот… Если правда откроется, будет только хуже. Не надо было его брать! Теперь поздно, теперь можно только молчать…
— Молчу, — согласилась Аглая. — Как рыба.
Мама ее не слушала:
— Откройся правда, и мы позавидуем свекру. Камнем, небось, не обойдемся. Нам еще при жизни чего похуже отыщут, а после смерти — и подавно. На бога с копьем! Взяли на свою голову, теперь расхлебываем…
Аглая подперла грудь руками:
— Вот-вот, госпожа. Я когда от вас узнала, кто его принес, вся сомлела. Кормлю, а сама думаю: пропадем. Вот ей-богу, пропадем пропадом. Такие люди так просто по ночам не приходят. Да еще с младенчиками… Ваш муж объявил его сыном, а я чую: это неспроста. Боится, как есть боится. Это ваш свекор ничего не боялся, даже смерти. Дохрабрился, герой! Вы со свекровью об этом не говорили?
— С Меропой?
Имя бабушки мама произнесла, как выплюнула.
— Свекровь не человек. Что ей до наших горестей? Я вообще не понимаю, что она в свекре нашла. Выйти за смертного, рожать ему детей… Мало того, она и нас за людей не считает. Слушает, а сама мимо смотрит. Ждешь от нее хоть словечка, ан нет — не дослушает, уйдет. А ты, значит, весь дом держи на себе, хоть упади! Весь дом, как небо! Плечи болят, сердце ноет. Нельзя было его брать, этого мальчишку. А и взяли, так отослали бы: на пастбища или еще куда. Все меньше опасений…
Стараясь не шуметь, я слез на землю. Надо мной шелестела старая липа. «Почему ты не задал мне главный вопрос? — шептала она голосом дедушки Сизифа. — Почему? Тебе следовало спросить, сын ли ты своей матери. Но ты не спросил, а я уже не отвечу».
СтасимВино, просьба и остроумие
— Пришла? — изумился Гефест. — Ко мне?
Афина кивнула:
— Пришла. К тебе.
— Своей волей? Не по приказу?!
— Своей волей.
— Я сейчас, — засуетился бог-кузнец. — Я мигом…
Он хлопнул в ладоши. Золотые слуги-изваяния сорвались с мест. Казалось, под металлом забились сердца, ринулась кровь по жилам. Боятся хозяйского гнева, поняла Афина. Мертвые, рукотворные, а боятся. Ну да, гнев тяжел, а молот тяжелее.
Знаю, пробовала.
Не двигаясь, сама уподобясь статуе, богиня ждала, пока накроют стол и приготовят пиршественные ложа. Втайне она радовалась, что застала Гефеста здесь, в главном зале его подземного дворца, вместо того, чтобы спускаться за ним в кузню. Гефест не пытался поддерживать разговор, за что Афина была ему признательна. Вместо этого он велел принести таз с водой, сбросил кожаный, прожженный во многих местах фартук, который носил не только во время работы, и поковылял к тазу. Две прислужницы подхватили хромого господина под руки. Прислужниц ковали из золота тщательнее других, а в местах, отмеченных особым вниманием мастера, украсили драгоценными камнями в изящных розетках.
Мылся Гефест долго, не смущаясь присутствием Афины. А может, поэтому и мылся дольше обычного — фыркал, пыхтел, обтирался губкой. Обнажившись по пояс, он оставил на себе лишь юбку из жесткой ткани, к ношению которой пристрастился после бегства в Черную Землю. Когда Гефест стоял на месте, колченогость сына Зевса и Геры не так бросалась в глаза. Зато мощью телосложения он мог удивить кого угодно — даже Посейдон, тот еще здоровяк, рядом с племянником выглядел убого.
Афина ждала, не торопила. К счастью, Гефест не вздумал наряжаться по-праздничному. Просто махнул прислужницам рукой, и те задрапировали его могучий торс в легкий гиматий с багряной каймой по краю. Хитоном, надеваемым под плащ, Гефест пренебрег.
— Ты ложись, угощайся…
С красноречием у хозяина было туго.
Афина прилегла, потянулась за чашей, сделала глоток. Слуги заранее наполнили чашу вином: густым, терпким, похожим на сладкую кровь. Нектара и амброзии здесь, под землей, не подавали, в отличие от более привычных Афине олимпийских пиров.
— Хорошее вино, — красный от смущения, Гефест возлег напротив. — Этот афинтитес[63] мне доставляют с Крита. Критяне мне обязаны, я сделал для них Талоса, медного стража. У него гвоздь в пятке. Знаешь, зачем?
— Зачем?
— Если гвоздь вынуть, Талос умрет. Я долго думал, какое место сделать уязвимым. По-моему, пятка — лучший выбор. Какой дурак станет стрелять врагу в пятку? В нее еще поди попади! А сам Талос к своей пятке никого не подпустит… Ты согласна?
Афина кивнула:
— Я согласна. Пятка — отличное решение.
— Ты пей, это вкусно. Я им еще выковал трехголового пса. Золота ушло — страшно вспомнить. А им хоть бы хны! Эти критяне богаче всех. Обещали мне храм поставить, но все откладывают. У них на Крите виноград замачивают в морской воде. Слыхала, чем они осветляют вино?
— Не слыхала, — вежливо ответила Афина, поощряя собеседника.
— Золой и молоком. На Хиосе предпочитают белую глину, но тогда вино горчит. От полыни оно горчит правильно, а от глины — не очень. Почему ты не пьешь?
Афина сделала еще глоток:
— Я пью. Прекрасное вино.
— Полыни не многовато?
— В самый раз.
Ремесленник, подумала Афина. Ни о чем не может говорить, кроме как о ремеслах. Помнит, что я ткачиха; полагает, мне интересен такой разговор. Велел подать афинтитес, желая сделать мне приятное. Я и это вино — тезки. Тонкий намек для такого, как он.
— Ты же пришла не для того, чтобы возлечь? — внезапно спросил Гефест. — Я имею в виду, возлечь со мной? Не для пира?
— Не для того.
Афина решила быть честной. Ложь могла провалить всю затею.
— Жаль, — огорчился Гефест. Ему не надо было решаться на честность. Гранича с простотой, честность была его природой. — Я думал, ты из этих женщин.
— Из каких?
— Которые любят насилие. Для виду сопротивляются, а на деле любят. Потом приходят, просят еще. Я надеялся…
— Кто тебе сказал такую чушь?
— Жена.
— Афродита?! Что она понимает в насилии?
— А что ты понимаешь в любви?
Удар попал в цель. Когда он этого хотел, Гефест бил без промаха.
— Меня дважды сбрасывали с Олимпа, — в бороде кузнеца мелькнула усмешка. Казалось, горный склон, поросший густым лесом, приоткрыл зев черной пещеры. — Оба раза я падал на ноги, а не на голову. Я калека, но ты зря считаешь меня дураком. Тебя зовут Девой, Воительницей, Стражем Городов. А меня? Я Амфигей, Хромой-на-обе-ноги. Киллоподион — Кривоножка. Кандаон — Пылающий. Я не только молотобоец, помнишь? Забыла, да? А вот отец не забыл, нет…
Возбуждение не превратило его в оратора. Но обычное косноязычие куда-то делось.
— Я все-таки бог огня. Любой огонь — я, даже если это Тифонов огонь. Никто другой не сумел бы превратить это пламя в молнии. Говори, чего ты хочешь. Если смогу, я сделаю.
— Почему? — не удержалась Афина. — Ты ведь еще не знаешь, о чем я попрошу. И знаешь, что я не расплачусь за помощь. Той платы, которой ты жаждешь, у меня нет. Я не люблю бессмертных.
Она сама не знала, как вырвалось это признание.
— Я тебе должен, — Гефест взял утку, жареную в меду, с хрустом разорвал пополам. — Ты приходила ко мне. По приказу отца, да. Дралась со мной до утра. Но ты пришла, а остальное неважно. Я и не рассчитывал на большее. Ты не любишь бессмертных? А за что нас любить? Афродита тоже не любит, представляешь? По-моему, она вообще никого не любит. Со всеми спит и никого не любит. Говори, я слушаю.
И он вгрызся в птицу.
— Цепи, — решилась Афина. — Золотые цепи, которыми сковали Зевса. У тебя сохранился обрывок? Ты бережлив, ты не разбрасываешься полезными вещами. Если нет, ты можешь выковать что-то вроде этих цепей?
Гефест ел утку. Афина ждала. Ждать пришлось долго.
— Когда мы бежали от Тифона в Черную Землю, я превратился в быка. Представляешь?
Сказать по правде, Афина надеялась на другой ответ, но пришлось довольствоваться этим. Мудрость подсказывала, что Гефеста лучше не перебивать. Военная стратегия была согласна. Если кого-то, подобного Гефесту, оборвать на середине речи — он начнет с начала и не остановится, пока не дойдет до конца.
— Мне не понравилось. Отцу нравилось быть быком. Дяде нравилось. Мне — нет. Черный бык со светлыми отметинами. Рога, хвост. На спине пятно в виде жука-навозника. Кому понравится? Копытами не удержать молот. Мерзкая судьба, грязная. Я не позволю тебе заново сковать Зевса.
— Зевса?!
— А кого еще ты собираешься пленить моими цепями? Я ковал их для отца. Это была глупость, теперь я понимаю. Преступная глупость. Если придет новый Тифон — или вырвется старый — я опять стану быком в Черной Земле. Или погибну здесь. Бессмертные смертны, тебе это известно лучше других. Нет, пусть отец сидит на троне, в силе и славе, а не в цепях.
— Но я вовсе не посягаю на отца!
— Тогда зачем тебе цепи?
— У тебя есть обрывки? Да или нет?!
— Есть. Отец об этом знает. Если ты донесешь ему на меня, это ни к чему не приведет. Он рассмеется, и только.
— Уже хорошо. Ты можешь выковать из обрывка уздечку?
— Уздечку?!
Гефест пил долго, жадно. Чувствовалось, что мысль об уздечке была для него внове.
— Отец не превращается в коня, — фыркнув как лошадь, заявил бог-кузнец. — Уздечка тебе не пригодится.
— Да при чем тут отец? Я для него же и стараюсь!
— Зевс хочет, чтобы ты его взнуздала?
Мудрость, подумала Афина. Мудрость, где ты? Говорить с Гефестом о любви было вдесятеро проще.
— Уздечка мне нужна для Пегаса. Ты слышал о Пегасе?
Гефест кивнул.
— Так ты можешь или нет?!
— Я слышал о Пегасе, — вслух произнес бог-кузнец, знаком показывая слугам, что время наполнить чашу. — О да, я слышал. Например, я слышал, что ты ловишь его. Хочешь, чтобы он возил мои молнии отцу на Олимп. Отличная идея, не спорю.
Мои молнии, отметила Афина. Мои, не отцовские. Случайная оговорка? «Я все-таки бог огня. Любой огонь — я, даже если это Тифонов огонь…» Любой огонь. Молнии — тоже. Всякое изделие Гефеста — это он, в той или иной степени. Чем рискует отец, соглашаясь на эти молнии?
Чем отец рискует, не согласившись?!
— Ловить не значит поймать, — вновь наполнившись, чаша в мгновение ока опустела наполовину. — Говорят, тебя преследуют неудачи. Ты преследуешь Пегаса, тебя преследуют неудачи. Хо-хо! Отменная шутка! Я умею быть остроумным, не находишь?
Не нахожу, подумала Афина. Днем с огнем.
— Ты бог философов, — она улыбнулась, стараясь, чтобы издевка не выбралась наружу. — Твое остроумие соперничает лишь с твоим умом. Шутки ты куешь лучше, чем треножники. Так что насчет уздечки?
— Треножники я тоже кую неплохо, — Гефест обиделся. — Не одна ты желаешь помочь отцу с доставкой молний. Я думаю над этим днем и ночью. Я даже выковал железного коршуна. Железо дороже золота, да и плавится оно труднее. Ничего не вышло, представляешь? Коршун растекся лужей, едва поднявшись в воздух. Наверное, есть металл, способный нести такой груз. Адамант? У меня нет нужного количества адаманта. Хо-хо!
Хмель, вне сомнений, ударил ему в голову:
— Вряд ли отцу пригодится воробей, способный принести на Олимп жалкий огрызок молнии. Туда-сюда, туда-сюда! Крылышками фыр-фыр-фыр! За десять полетов одна молния наберется…
Афина сцепила зубы. Желчь переполняла богиню: желтая и черная желчь, чистый яд. Гефестов юмор[64] проникал в жилы Афины, доводил ее до белого каления. Казалось, хозяин подземного дворца сунул гостью в пылающий горн и ухватил клещами. Крепись, велела богиня, приказывая той Афине, которая была готова схватиться за копье. Он тебе нужен, сохраняй хладнокровие.
— Если ты найдешь решение первым, я буду только рада.
Наклонившись вперед, она нашла в себе силы похлопать кузнеца по руке. Впечатление было такое, будто хлопаешь по камню.
— А пока что я стану ловить Пегаса.
— О да, — согласился Гефест, сверкнув кривыми зубами. — Будешь ловить, а как же! И убеждать себя, что делаешь это с одной-единственной целью: оказать услугу нашему драгоценному отцу. Ты так убедительна, что убедить себя — для Афины это пустяк.
Афина встала:
— Что ты хочешь этим сказать?
Гефест взял лепешку, макнул в мед.
— Ты не любишь дядю, — тяжелые капли падали на стол, собирались в лужицу, в маленькое янтарное море. — Посейдон ревнует к отцу, к его власти. Тебе это против шерсти. Твоя ненависть к Медузе Горгоне — тоже не секрет. Приспособить их четвероногого, крылатого, непокорного сына на службу Олимпу? Взнуздать Пегаса? Превратить ураган во вьючную лошадь?! Это не только услуга, Дева. Это еще и месть.
Афина ждала, пока он доест лепешку.
— Месть подают на стол холодной, — Гефест смотрел на нее снизу вверх. Могучий, бородатый, он ухмылялся так, будто и впрямь был не ремесленником, а философом. — Я кузнец, это не по мне. Все, что подаю я, пышет жаром. Но я не отвечу тебе отказом, сероокая. Да, я сделаю для тебя уздечку. Узда из золотых цепей, выкованных для бессмертных? Для самого Зевса?! Я дам тебе желаемое — и бегай за Пегасом хоть до скончания веков! Боюсь, уздечка скорее пригодится тебе, чем этому коню. Неутоленная страсть раздирает рот, уж я-то знаю…
Он наклонился вперед:
— Так с чем, говоришь, соперничает мое остроумие?
Эписодий восьмойСильная и попрыгунья
1Кровь в воде
Три шага до дверей.
Их я проделал бы и с закрытыми глазами. Три — это если по прямой. Мне понадобилось пять: три вдоль стены, поворот и еще два. По привычке я обошел ложе брата: то место, где оно стояло раньше. Который год, как Пирена нет, а привычка осталась.
Я закусил губу. Распустил нюни на дорожку? Стыдись! Лучше проверь еще раз, ничего ли не забыл. Котомка с хлебом, сыром и плащом. Фибулы: серебряная, с Пегасом, и две бронзовые на обмен. Мешочек с солью. Мешочек ячменной муки. Огниво и трут. Спасибо табунщикам: огонь я разведу в любую погоду. Нож на поясе.
Вроде, все.
Дверь открылась без скрипа. Коридор я знал как свои пять пальцев. Вот и выход наружу. Я шагнул на задний двор, и перед глазами зарябило. По двору текли лужи лунного молока, соревнуясь в беге с угольными тенями. Ночной Зефир гнал по небу рванье облаков, луна выглядывала из прорех: краешком, целиком, наполовину. Случалось, она исчезала с глаз полностью. Тогда во дворе разверзались черные провалы: добро пожаловать в Аид, глупый мальчишка!
Я мотнул головой, гоня наваждение. Двинулся напрямик, совсем не так, как намеревался раньше: по краю, в тени ограды. Плевать! Никто не увидит, все спят. А и увидят — все равно плевать.
Всем плевать. Значит, и мне тоже.
Дротик лежал там, где я его припрятал: под северной стеной, присыпан прошлогодними прелыми листьями. Здесь, в глухом закутке, рабы подметать ленились: никто сюда не заглядывал, кроме меня. Это был не тот дротик, которым я угрожал Гермию. К тому я больше не притронусь! Я стащил другой, с новеньким блестящим наконечником и крепким ясеневым древком. Да, стащил. И не стыдно.
Ну, может, самую малость.
Задняя калитка запиралась изнутри. Это чтобы кто ни попадя во дворец не шастал. А отсюда наружу, в акрополь — пожалуйста, если надо. Мне было надо. Дубовый брус перекосило в пазах, насилу вытащил. Калитка, открываясь, зашлась мерзким поросячьим визгом — не иначе, вознамерилась перебудить весь дворец. Я замер, по спине потекли ручейки пота.
Тишина. Спят как убитые. Ладно.
Закрылась мерзавка на удивление тихо.
Небо очистилось. Свет луны залил все, до чего смог дотянуться. Резко очерченные стены домов казались девственно-белыми. Днем они выглядели невзрачней. Небесная странница Селена, омыв здания из сверкающего ведра, стерла со стен грязь и пыль, выбелила слоем извести. Говорят, Селена охоча до юношей: крадет их, прячет у себя. Пускай, я еще маленький — авось, не позарится. Вот, иду, ничего во мне хорошего! Тоже мне сокровище, красть его…
Вытертые тысячами ступней, тускло отблескивали плиты главной площади. За храмом Афродиты Черной началась роща: ровные стволы с плоскими кронами. Черное и белое. Белое и черное. Колоннада портика вокруг источника, подарка Асопа.
Мне сюда. У меня дело.
Каменная чаша. Ребристый бортик.
Источник Пирена.
— Я пришел прощаться. С кем, если не с тобой?
Сажусь на край чаши. Опускаю руку, касаюсь прохладной воды. Крохотный фонтанчик бьет рядом, поднимаясь едва ли на ладонь. Здесь всегда бьет эта струя воды. Но сейчас мне кажется, что Пирен слушает меня, что он здесь.
— У меня никого не осталось, только ты и дедушка. Знаешь, почему? Вы мертвые. Вас я унесу с собой, как хлеб и сыр. Живым я не нужен, живые мне чужие. Нет, хуже: это я им чужой. Никто, пустое место. Гиппоной, сын Главка? Это насмешка. Даже мама — вас с братьями она хотя бы рожала! А меня принесли, как сверток ткани, передали на сохранение. Ты знал про это?
Ночь. Луна. Нет ответа.
— Теперь уже все равно. Знал ты, не знал — ты погиб раньше, чем я сам узнал правду. Когда я вспоминаю тебя, Пирен — там, в прошлом, я еще сын Главка и Эвримеды. Когда вспоминаю дедушку — тоже. Не понимаешь? Скажешь, я сошел с ума? Я и сам себя плохо понимаю. Ничего, я скоро уйду.
Рука уходит в воду. Скрываются пальцы, ладонь, запястье.
— Они врали мне. Папа, мама, братья. Может, братья и не врали. Если так, они все равно однажды узнают. Спросят: «А ты кто такой, парень? Ты нам не родня!» Ты не спросишь, Пирен, ты умер. Ты — источник. Здесь ты вода; там, внизу — тень.
Облако закрывает луну. Тень ложится на воду.
— Вот дедушка, он говорил мне правду. Я просто не понимал, что он мне говорит. Глупый был, сопливый. Если бы понял раньше, было бы не так больно.
Колонны уходят в темноту. Лес, настоящий лес.
— Ты пойди к нему, Пирен. Где там у вас гора? Скажи, что я его помню. Все помню, до последнего словечка. Ему будет приятно тебя увидеть. Вы присядете на склоне, дедушка отдохнет от работы. А ты ему станешь рассказывать обо мне. Не можешь? Не пойдешь? Ты пил из Леты, ты лишился памяти? Ничего, я помогу тебе. Хочешь крови? Кровь возвращает мертвым память, я знаю.
Нож покидает ножны. Бронзовая рыбка.
— Я бы привел тебе овцу. Барана, ягненка, хоть кого. Но как? Да и красть нехорошо. Папины овцы — они теперь чужие.
Мне не больно. Нож глубоко рассекает ладонь, но мне совсем не больно. Вчера было больнее, и безо всякого ножа.
— Вот, пей. Это хорошая кровь, честная. Я принес тебе ячменной муки…
Сыплю муку в источник.
— И соли. Ты стоишь своей соли, клянусь! Теперь ты вспомнишь, кто ты. Вспомнишь, кто я. Сходи к дедушке, пока не забыл, а?
Был бы день, я бы увидел, как туманное облачко крови кружится в прозрачной воде. Танцует, растворяется. Был бы день, я бы поверил, что Пирен пьет. Сейчас ночь, сейчас все иначе. Вода темная, кровь темная, не различить. Блики играют в чаше, морочат.
— Я пойду. Я боюсь уходить, вот и тяну время. Напился? Все, прощай. Если не забудешь, оставайся у деда, на его горе́. Аиду, небось, без разницы, где твоя тень бродит. Ты дедушку забудешь, крови надолго не хватит. Только он тебя не забудет, понимаешь? Ты пройдешь мимо, а дедушка скажет: «Вот мой внук Пирен идет. Эй, парень, как дела?» И ему станет легче. Даже если ты не ответишь, не оглянешься — ему станет легче, точно тебе говорю. Ладно, извини. Заболтался я…
Ребристый бортик. Каменная чаша.
Источник Пирена.
2Потерянная тень
Колоннада осталась за спиной. Я выбрался из леса теней, пересек открытое пространство, направляясь к южной стене акрополя. Не выдержал, оглянулся. В лунном свете на плитах темнела прерывистая дорожка из пятнышек. Кровь. Моя кровь.
Порез на ладони не спешил затягиваться.
Так не годится. Кровью я вряд ли истеку, но измараюсь и след оставлю. Я сбросил с плеча котомку, пошарил в ней здоровой рукой. Нашел тряпицу, не стал думать, что в нее было завернуто. Чистая? Сойдет. Кое-как замотал ладонь, зубами затянул узел. Капать перестало — и ладно. Боли я по-прежнему не чувствовал.
Ничего я не чувствовал. Разучился.
Куда я пойду? Куда глаза глядят. Куда они глядят? На юг, по известной дороге, ведущей от Истма к Аргосу. Только дорога — это потом. Сначала — к южной стене акрополя. Наш акрополь — крепость с высоченными стенами, башнями, воротами. В воротах день и ночь стража стоит. Ночью — особенно. Днем-то много кто ходит по делам — торговым или еще каким. А вот после заката…
Не стоит и пытаться.
Я нырнул в лабиринт рыночных пристроек, сараев, складов. Лунный свет в здешние закоулки не проникал, под сандалиями копилась кромешная тьма. Иди, братец, осторожней, не то ноги переломаешь! Когда я выбрался на каменистый склон холма, там было куда светлее. Вот тропинка, она ведет к стене. Хорошо, южный склон пологий — не чета северному, который к морю. Там обрыв на обрыве. Точно убился бы! А тут ничего, идти можно. Место знакомое, я его три года назад разведал…
Продрался сквозь кусты. Пошел вдоль стены, ведя рукой по прохладным ноздреватым камням. Ну, где же ты? Неужели заделали? Или я промахнулся?
Ф-фух, вот ты, красавица!
Дыра в стене была на месте. Раньше она казалась мне больше. Ну да, это я вырос, а не дыра уменьшилась. Пролезу? Пролез. Локоть ободрал. Ерунда, царапина.
Не выходя из тени, я осмотрелся. Склон спускался к нижнему городу. По склону бежали тропинки — в потемках не очень-то разглядишь! — но ни одна не вела к моему тайному лазу. С обеих сторон его скрывали кусты. Взрослый тут не пролезет, я и то с трудом протиснулся.
Прямоугольники крыш, выбеленные луной, перемежались узкими провалами улиц и переулков. Город показался мне плоским, нарисованным. Я моргнул, наваждение сгинуло. Куда идти, я знал. Ну как знал? Знал направление. В нижнем городе я бывал редко, всегда — днем. Так недолго и заблудиться. Буду блуждать, как потерянная тень в Аиде, аж до рассвета. Меня хватятся, поймают и обратно отведут.
Даже если я никому не нужен. Все равно ведь отведут!
Зачем? К кому?!
Отец мне не отец. Мать — не мать. Братья — не братья. Один дед меня любил, и тот умер. Даже два раза умер. Спасал я его, не спасал — какая разница? И Пирен умер, сгорел заживо. Я тогда тоже пытался…
Мать, которая не мать, боится. Говорит, что из-за меня остальные братья погибнут. От меня семье одни беды. Вдруг она права? А даже если нет, кому я тут нужен, раз деда не стало? У матери семья, у отца город. Братья? Переживут как-нибудь.
Забудут обо мне через месяц.
Внизу царила темнота, ни огонька. Нет, вру: над южными воротами горели два факела. А может, масляные фонари, не разобрать. В смутных бликах я различил человеческие силуэты. Бронзовые отблески на груди — стражники.
Как быть? В городе я тайных троп не знаю, дыр в стенах — тем более. Через стену? А что? Эфирские стены я помнил. Одно название! Это вам не акрополь. Перелезу, решил я. Дам крюка, чтобы от ворот не увидели, выйду на дорогу — и вперед, через Аргос и Тегею до самого Пилоса. Или лучше через Микены? Ладно, там видно будет.
Я начал спуск. Время от времени из-под сандалий вылетали камешки, с шуршанием катились вниз. Поначалу я всякий раз замирал, но вскоре перестал. Никто не услышит, спят все. А до ворот со стражей далеко.
К счастью, темень оказалась не такой непроглядной, как это казалось сверху. Переулками я протискивался в намеченную сторону. Волнами накатывали запахи: сушеная рыба, пряности, отхожее место, кислое вино, замоченные кожи, конский навоз. Знай я город получше — чутьем бы определил, где нахожусь. А толку? Вот я миновал кожевенную мастерскую, справа — лавка торговца рыбой, слева — постоялый двор. Как это поможет мне добраться до стены?
Никак.
Может, я хожу по кругу, а?
На постоялом дворе фыркнула, всхрапнула во сне лошадь. Отозвалась собака: лениво гавкнула, умолкла. Я старался двигаться как можно тише, но подошвы сандалий предательски щелкали на камнях, шлепали, чавкали, если под ногами оказывалась грязь. Эхо отражалось от стен, разносилось отсюда до островов Заката.
Только глухой не услышит!
В Эфире, похоже, жили одни глухие. Никто не проснулся, не вышел посмотреть, кто это шастает по улицам глубоко за полночь. Здесь на меня тоже было всем плевать.
Когда передо мной внезапно выросла стена, я поначалу решил, что забрел в тупик. Сунулся вправо, влево. «Да это же городская стена, — с опозданием дошло до меня. — К ней я и шел!» Перебросив дротик на ту сторону, я принялся карабкаться по камням, вкривь и вкось выступавшим из кладки. Раз-два — и мы уже наверху. Теперь свесимся на руках…
Прыжок!
Земля чувствительно толкнулась в пятки. Я не удержался на ногах, упал. Рука нащупала дротик. Хорошо еще, не напоролся, Посейдонов сын! Сын? Владыки морей?! Ха!
Табунщики наплели, дураки подхватили. А я, самый главный дурак, поверил! Ну, лошадник. И что с того? Главк Эфирский тоже лошадник, а сам сын Сизифа. Кто-то поет, кто-то на кифаре мастак. Я вот — с лошадьми. Если Эвримеда мне не мать, о Посейдоне можно забыть. Был бы Посейдон мне отец, помог бы с Химерой, с Гермием, встал бы за меня горой, девятым валом…
И вообще.
Я никто, я ничей. Уйду и гнев богов от семьи уведу. От семьи, которая мне не семья.
Оглядевшись, я двинул напрямик, срезая путь. Ну как — напрямик? Спотыкался о камни, обходил валуны, когда они без предупреждения вырастали передо мной, прикидываясь спящими чудовищами. Налетишь, разбудишь — тут-то тебе и конец! Один раз все-таки налетел, рассадил коленку, зашипел и потопал дальше. Забрел в заросли: хорошо, миртовые, судя по аромату. Угоди я в кусты можжевельника, так бы легко не отделался. Я все шел и шел, а дороги все не было и не было.
Что это? Тропа?
Идти стало легче. Тропа — хорошо, но где дорога? Промахнулся, заплутал? Развиднеется, заберусь повыше, высмотрю, что да как. Делов-то!
Подвернулась нога. Упал. Встал.
Заморгал, как спросонья. Протер глаза. Ныл ушибленный палец. Спросонья?! Это я что же, на ходу сплю? Вокруг — заросли. Луна серебрила ветви и листву деревьев, свет увязал в густом подлеске, не в силах пробиться дальше. Вокруг слышались подозрительные шорохи, шелест, писк. Стрекотало, трещало, ухало. Филин? Захлопали крылья; умолкли. До боли в пальцах я сжал дротик. Вперед! Несмотря на усталость, я едва сдерживался, чтоб не припустить по тропе бегом. Когда выдохся, пошел медленней.
А лес все не кончался.
Наконец деревья поредели. Я выбрался на гребень холма. Светало: так, самую малость. Все было серым, зыбким — ничего не разглядишь, хуже чем ночью! Мутный кисель затопил мир. В нем тонули низины и кусты. Кроны деревьев выступали из мглы призрачными островками.
Глаза отчаянно слипались. Встанет солнце, тогда и осмотрюсь. От Эфиры я далеко ушел, не найдут. Спешить некуда.
Дерево. Буря сломала, выворотила. Под узловатыми, торчащими к небу корнями — нора, устланная сухой древесной трухой. Она показалось мне уютнее, чем постель во дворце. Пристроив рядом дротик, я улегся. Подтянул под себя ноги, сунул озябшие ладони под мышки.
Заснул мгновенно.
3Внезапная встреча
По лицу кто-то полз.
С воплем я подскочил, смахнул тварь со щеки. Змея?! Гусеница: толстая, бледно-зеленая. Тьфу, пакость! Но главное — не змея. Не змея!
Нежно-розовое, будто спросонья, солнце поднималось на востоке. Туман редел под его лучами. Мир стремительно наполнялся красками и жизнью. Проснулись птицы, в воздухе мелькали стрекозы, потрескивали слюдяными крыльями.
Комары тоже проснулись.
А может, и не ложились. Руки, ноги, левая щека — все, что не было ночью прижато к земле или прикрыто хитоном, отчаянно чесалось и зудело. Тело как деревянное. Ныли спина и ноги. Я начал прыгать и махать руками, чтобы разогнать кровь и согреться.
Разогнал. Согрелся.
Пару раз метнул дротик шагов на двадцать, в замшелый пень. Оба раза попал в шишковатый нарост. Меткость моя, хвала богам, никуда не делась. Туман истаял, с холма я разглядел дорогу на Аргос. Далековато она отсюда! Круто я в темноте к востоку забрал!
Ладно, не страшно. Зато теперь знаю, куда идти.
В животе заурчало. Лепешки, вспомнил я. Овечий сыр. Нет, сперва выберусь на дорогу.
Идти напрямик не получалось, как и вчера. Я угодил в непролазный бурелом, едва не скатился с предательской осыпи. Двигался вдоль дороги, видневшейся вдалеке, но приблизиться к ней не получалось. Заколдованная, что ли?! А может, меня боги прокляли?! Так я до Пилоса и к старости не доберусь.
В Пилосе я надеялся отыскать Кимона. Помните странника? Упрошу взять меня в спутники, будем бродить по свету. Земли опишем сверху донизу. Грамоте я обучен, костер разведу, дротик бросать мастак. Кто ж откажется от такого спутника? Глядишь, у Кимона про моих настоящих родителей что-нибудь разузнаю. А не у Кимона, так по пути…
Пологий склон весь зарос буйным весенним разнотравьем. Ну наконец-то! Вниз что-то порскнуло с громким шорохом. Я аж подскочил. Тьфу ты! Олененок. Огненно-рыжий, в светлых пятнах. Не знаю, кто кого больше напугал. Я по крайней мере на месте остался, а бедолага рванул, будто за ним гонятся. Вот уже и не видно его. Откуда и взялся? Когда у оленей гон? Или этот не в сезон родился?
Говорят, бывает такое, хоть и редко.
Рычание пригвоздило меня к месту. Низкое, утробное — я чувствовал его всем телом. Казалось, кишки в животе дрожат, шевелятся. Сейчас наружу полезут. Медленно — очень медленно! — я повернулся.
До нее было шагов пятнадцать. Она стояла, смотрела на меня. Как будто исподлобья, хмурясь. Глаза светились хищным янтарем. Грязно-желтая — заляжет на песчаном склоне, не заметишь. Стояла, смотрела, рычала.
Львица.
Раньше я их только мертвых видел. Охотники трофеи привозили. Живьем — в первый раз. Похоже, в последний. Дротик? С одного броска львицу не убьешь. Разъяришь только. Может, не бросится? Сытая? Кого о спасении молить надо? Артемиду-охотницу? Гермия-Куротрофоса[65]?
Нет, только не Гермия!
Я стал шепотом взывать к Артемиде, едва заметно шевеля губами. Отступил на один шаг: нет, не бросилась. Благодарю тебя, божественная заступница! Если жив останусь, принесу тебе жертву, какую пожелаешь! А ну, еще шажок. Не бросилась, но вся подобралась.
У меня задрожали колени.
Я ее завтрака лишил! Спугнул олененка, теперь сам — олененок. Справедливо? В Тартар такую справедливость! Я жить хочу! Ну почему я не остался дома, а? Свои, чужие — мне что, не все равно?!
Рычание сделалось громче. Хвост львицы зажил отдельной жизнью, хлестнул по бокам: раз, другой. Бросится. Точно, бросится.
Бежать!
Ноги отказались мне повиноваться. Руки были храбрее ног: правая занесла дротик для броска, левая легла на рукоятку ножа. В небе разгоралась заря: златоперстая Эос торопилась полюбоваться на забаву. Какая заря?! Солнце давно взошло! Вон, к зениту подбирается.
Не заря. Радуга.
Огненная, буйная, она полыхала в полнеба. Выгибалась из-за горизонта, спешила. Куда? Ко мне?!
Львица не стала это выяснять. Первым прыжком она покрыла больше трети расстояния между нами. Я заорал, метнул дротик что было сил. Попал, только это ее не остановило. С оглушительным ревом львица прыгнула снова. Дротик трепетал, торча из плеча зверя. Я качнулся назад, споткнулся, опрокинулся на спину.
Выхватил нож.
Все, конец. Нож не спасет, сейчас меня будут есть.
Клыки щелкнули у самого лица.
4Хрисаор Золотой Лук
Клыки щелкнули у самого лица.
Зазубренные когти, отлитые из чистейшей меди, впились в плечи. Скользнули поперек груди, прочертили по телу кровавые борозды. Снова вцепились, держат. Хватка усилилась, спиной меня ударили о скалу: раз, другой. Досталось и затылку. Каким-то чудом я удержался, не рухнул в беспамятство. Перед глазами все поплыло, закачалось на багровых волнах.
Я болтался в чужой хватке, как крыса в пасти охотничьего пса.
Львица? Чудовище!
Чудовище было высоченным: страсть! В два, а может, в три раза выше табунщика Фотия. А уж Фотий вымахал — всем на зависть! Чтобы встать со мной лицом к лицу, ему — чудовищу, не табунщику! — пришлось бы опуститься на колени, да еще согнуться в три погибели. На колени? Перед жалким ничтожным Гиппоноем?! Вряд ли такое решение пришлось бы чудовищу по нраву. Оно поступило проще: вздернуло меня вверх, словно пушинку, и распластало по утесу.
— Что? Опоздал, дурила?
Насмешка прогремела как гром. Я чуть не оглох.
— Пустил на берег? А я знала, я ждала…
Зрение вернулось, но лучше бы я остался слепым. Лик, страшней которого не представишь и в ночном кошмаре, заслонил целый мир. Кривились губы, похожие на мазки свежей крови. Над гладким, белым как алебастр, лбом клубились, извивались, шипели разозленные змеи. Вот-вот укусят!
Ненавижу змей. Вечно боги меня всякими гадами травят!
— Не тронь! Убери руки!
Знать бы еще, как вырвалось:
— Убью!
Это, наверное, меня и спасло. Безумцев щадят.
— Ты? — лязгнули клыки. — Меня?
— Да!
Я вспомнил, что уже обещал это Химере, и залился краской стыда. Чудовище, должно быть, решило, что я покраснел от гнева, и расхохоталось, хлопая крыльями. Солнце играло на золотых перьях, швыряло блики мне в лицо.
— Каков наглец, а? Мог бы, уже убил бы!
— Давай, вырастай! — поддержали откуда-то. — Мы на твердой земле, не над волнами. На твоей земле! Вот потеха! А ведь ты, небось, уже считал эту землю своей, да? Каждый камень обнюхал, каждую песчинку облюбовал. Пропустил на берег, теперь не жалуйся! Вырастай, дерись!
Пропустил? Я?! Кого, куда?!
— Я вырасту, — пообещал я. — Вот я вырасту и всем вам задам! Я знаешь каким вырасту?
— Ну?
— Что — ну?
— Почему не растешь? На жалость взять хочешь?
— Дура! Я так быстро расти не умею. Мне время нужно.
— Сколько? Год?
Издевается, тварь. Нет чтобы просто съесть, надо еще и унизить.
— Лет десять, может, больше. Обождете, а?
Я, если надо, тоже насмешничать умею. Сам погибай, а врага оскорбляй!
— Десять лет? Эвриала, он смеется над нами!
Надо же, догадалась!
— Поставь меня! А ну быстро поставь меня на землю!
Чего я не ожидал, так это того, что меня послушаются. Ноги коснулись земли. Колени подогнулись, но я устоял. Спасибо утесу, было на что опереться. Чудовище, которое преграждало мне путь к морю, быстро пятилось прочь. Нет! Оно не пятилось, оно оставалось на месте — просто уменьшалось в размерах, а казалось, что пятится, удаляется. Втягивалась в кожу чешуя, крепкая и блестящая как бляшки доспеха. Поверх нарастала одежда: обычный женский пеплос, длинный, до пят.
Так же одевалась моя мама. Я вспомнил, что она мне не мама, и загрустил. Лучше бы чудовище меня убило! Ушел бы в царство мертвых, встретился с Пиреном, с дедушкой…
Змеи стали волосами: черные, вьющиеся локоны. Когти — ногтями. Расточились, сгинули крылья. Львиные клыки, острые как ножи, сделались не больше человеческих. Спрятались за губами: по-прежнему ярко-красными, но уже не похожими на кровь.
Женщина. Высокая, сильная.
А вон и вторая.
Их обычность испугала меня больше чудовищности. Ноги подкосились, я сполз по камню. Сел на землю. Мелкие камешки впились мне в ягодицы.
Море?
Почему здесь море? Откуда?!
— Ты не думай, — предупредила вторая, которую первая звала Эвриалой. — Если что, я прыгаю быстрее кошки. Раз, и я уже на другом конце острова. А тут до тебя рукой подать. Схватишься за оружие, разорву. Понял?
Я кивнул. Что тут непонятного? Попрыгунья и есть[66].
— Что ты с ним, как с ребенком? — вмешалась первая. — Все он понимает, не маленький. Девять лет скоро, большой уже. Видишь, сообразил, уменьшился. Убрал боевую ипостась. Как тебя зовут, щенок?
Девять лет скоро… Она что, знает меня?!
— Гиппоной.
— Врать вздумал? Какой ты Гиппоной?
— Какой есть, — я обиделся. — Кто же я, по-твоему?
— Хрисаор. Хрисаор Золотой Лук[67]. У тебя имя на лбу написано. Пахнет от тебя этим именем. Ты что, умом тронутый? Такие, как мы, не могут укрыться друг от друга. Мы друг друга видим насквозь: имя, природа, возраст. Вот ты — ты видишь меня насквозь? Какая я?
— Сильная, — признался я. — Очень.
— Вот! Я Сфено, Сфено Ужасная[68]. А это Эвриала Грозная.
— Вы сестры?
— Молодец, угадал. Я же сказала: все ты видишь…
Что тут было видеть? Они же близнецы! А я, значит, Хрисаор. Лучше не спорить: схватит, тряхнет, рявкнет. Буду Хрисаором, мне без разницы. Если выживу, так точно без разницы.
— Я Хрисаор, — вслух повторил я. — А что я тут делаю?
— Какой умный мальчик, — буркнула Эвриала. — Просто сама рассудительность. Вот и мы хотим знать: что ты здесь делаешь? Что ты, Кербер тебя раздери, делаешь здесь вот уже девять лет?!
— Почти, — напомнила Сфено. — Девяти еще нет.
Пользуясь моментом, я огляделся. Берег как берег. Скалы до неба. Тропинка наверх. Галька кругом, ракушки. Водоросли. Дальше — море. Еще дальше — туман. Горизонта не видно, все тонет во мгле.
…мгла забурлила, вскипела. В ней обозначились смутные фигуры. Две женщины проступили из тумана. Вознеслись над морем. Хлопнули орлиными крыльями, расплескав вокруг себя золотые отблески.
Они не просто приближались. Росли, раздавались ввысь и вширь. Блестела чешуя, из пальцев выдвинулись острые когти. Оскалились рты, сверкнув львиными клыками…
— Я вас знаю! — закричал я. — Я вас видел!
— Где?
— Во сне!
— Убью, — пообещала Сфено. Совсем как я ей обещал, только убедительней. — Толком говори, дурила!
— Я толком! Я меч взял, тут смотрю: вы! Вы обе! А он на берегу…
…в ответ великан взмахнул мечом. Он не рубил, он угрожал. Клинок взвихрил мглу, заставил в страхе шарахнуться прочь. Львицы, орлицы, чудовища — женщины замедлили полет, не решаясь перейти опасную черту…
Я им все рассказал. Как во дворе мечи пробовал. Как взял аор. Как увидел великана, Сфено, Эвриалу. Войну их увидел. Очнулся на ложе, весь больной. С самого начала до конца рассказал.
Они слушали. Не перебивали.
— Он не врет, — пробормотала Эвриала, когда я замолчал. — Сфено, он говорит правду. Может, он действительно Гиппоной? Гиппоной из Эфиры?!
— Пахнет, — возразила Сфено. — Пахнет Хрисаором. Я что, нюх утратила?
— Насквозь, — напомнил я. — Вы видите меня насквозь.
Дикая идея пришла мне в голову. Надо было хватать коня за гриву, пока есть такая возможность.
— Если да, кто мои родители?
Сфено пожала плечами:
— Понятия не имею. Имя, природа, возраст — помнишь? Природой ты в нас, морских. Скоро девять лет стукнет. Зовут Хрисаором. Гиппоной? Ну, не знаю. Может, немножко и Гиппоной. Особенно сейчас. А родители… Это же не ты, правда? Это совсем другое дело. Откуда нам знать?!
— Ладно, — вздохнул я. — Пускай. Тогда скажи, как я здесь появился? Это хоть тебе известно?
Эвриала отвесила мне подзатыльник. В боевой ипостаси пришибла бы, как комара. А так ничего, только голова закружилась.
— Он еще спрашивает! — громыхнула Попрыгунья. — Мы гостили у сестер-гесперид[69], на Счастливых Островах. Ели яблоки, сплетничали…
— Где?!
— Дальше на Запад. Медуза осталась здесь. Она ходила на сносях, никуда не хотела…
— Кто?!
— Медуза, наша третья сестра.
— Медуза Горгона?!
— Разумеется, Горгона. Кто же еще?
СтасимИмя, природа, возраст
— А почему она не превратила вас в камень?
— Сфено, ты ему что, все соображение отбила?
— Нет, ну почему? Взглядом, а?
— Ты, баран безмозглый! С чего бы ей нас в камень превращать? Родных сестер?! Вот тебя бы она точно превратила: не в камень, так в кучу дерьма. Говорю тебе: мы у гесперид были. Не ждали ничего дурного. Если что, она бы и сама родила без нашей помощи.
— Надо было остаться, — хрипло бросила Сфено, сжимая кулаки. — Ты говорила, я не послушала. Никогда себе не прощу.
Старшая из Горгон — по праву рождения и признанию сестер — Сфено Ужасная сама себя не узнавала. Для этого ей не надо было глядеться в воду залива. По-хорошему следовало трясти щенка, пока из него не посыплется правда вперемешку с рыданиями. Не выдержит? Кинется в боевую ипостась? Убить, убить сразу, пока не набрал полной силы. Даже если он бессмертен — здесь, в мире мертвой жизни, бессмертное гибнет едва ли не быстрее всего остального. Сколько таких ссыльных прекратило свое жалкое существование? Сколько родившихся здесь предпочли небытие прозябанию?! Умереть от когтей и клыков лучше, благороднее, чем гнить заживо, утратив счет времени, вспоминать былое величие, словно старуха, скорбящая по былой красоте.
От мальчишки несло Хрисаором. И все же… Зная лукавство себе подобных, видя подвох в любом пустяке, Сфено не могла отделаться от мысли, что щенок не притворяется. Он действительно ничего не понимал. Наивный как ягненок. Беззащитный как ягненок. Храбрый как лев. Как великан в доспехе, с мечом в руках.
— Не прощу, — повторила Сфено. — Никогда.
Она в мелочах помнила тот день — страшнейший даже в сравнении с днем, когда обе Горгоны приняли решение отправиться в ссылку вслед за младшей сестрой. Можно было оспаривать приговор Олимпа, воззвав к тем, кто стоял при творении мира. Можно было унизиться, пасть в ноги Зевсу, умолять о милости сероокую Деву, мстительную тварь, известную своей безжалостностью. Что взамен? Шанс остаться в итоге там, дома, в обжитом кольце Океана, где живые живут бок о бок с себе подобными. Жизнь — слово, которое хочется повторять вечно. Горгоны приняли иное решение, о чем временами сожалели: втайне, пряча оскорбительное сожаление от Медузы. День ссылки снился им по ночам, пока не уступил место иному кошмару.
Теперь им снился другой день.
Криков Медузы они не слышали: слишком далеко, туман глушил звуки. Ели яблоки, не подозревали худого. Видели белую молнию: кто-то унесся на восток. Кто? Какая разница?! Если у беглеца есть право покинуть эти гиблые острова — Олимп позволит. Если нет, если он сам наделил себя этим правом — пусть на себя и пеняет. Видели огнистую радугу; вернее, радужный столб, дугу такой ошеломительной крутизны, что ее начало и конец вряд ли отстояли друг от друга дальше, чем на пять сотен шагов. Защемило сердце, в душе поселилось беспокойство. Олимпийцы? Нет, этим путь сюда заказан. Олимпиец-изгнанник, нарушивший клятву Стиксом? Тогда почему молния? почему радуга?! Смертный? Не бывало такого доселе. Да и какой вред от жалкого смертного?!
«Возвращаемся?» — спросила Сфено.
Геспериды убедили их задержаться еще ненадолго. Будь проклято ваше гостеприимство, нимфы!
Когда Горгоны вернулись, они не застали сестры на прежнем месте. Перерыли весь остров — тщетно. Медуза исчезла, как не бывало. Зато на северной оконечности острова, в бухте, огороженной неприступными скалами, объявился новый жилец — великан, вооруженный до зубов. Он был ребенком; он был Хрисаором. Золотой меч в его руках оборачивался луком, лук — мечом, в зависимости от желания хозяина.
«Мы друг друга видим насквозь: имя, природа, возраст…»
Увы, ни возраст, ни имя, ни явное родство — природа морского происхождения — не могли помочь Сфено в главном: узнать, куда делась Медуза и откуда взялся Хрисаор. Эвриала, та и знать ничего не хотела. Убить, требовала Попрыгунья. Отомстить за Медузу! Простая в решениях, Эвриала была уверена, что с младшей сестрой стряслась беда. Что же еще, если не беда? Беду Попрыгунья намертво связала с упрямым великаном.
Родство? При том безумном количестве родни, которое было у Горгон, дочерей Пучины и Морского Старца, общее происхождение никогда не мешало самой яростной войне.
Убить, соглашалась Сфено. Но сперва допросить.
«Да что он может знать?!»
Он мог знать что угодно. Что-то, что пролило бы свет на исчезновение Медузы. Младенчество — не помеха. Те, в чьих жилах течет божественный ихор, с рождения способны на многое. Иные так и рождаются — старцами, хитрецами, завоевателями. Золотой лук? Сфено взлетела на третий день — крылья, чешуя, клыки, когти. Чем не доспех?
Для убийства или допроса требовалась сущая безделица. К сожалению, проникнуть в бухту, облюбованную великаном, Горгонам не удавалось. Год за годом, попытка за попыткой. Перелет через скалы — великан встречал их стрелами. Атака с моря — великан встречал их мечом. Он никогда не спал до конца. Чуял приближение заранее, был начеку. Над великаном сияла радуга — верная собака, доносчица, уведомлявшая хозяина о приближении врага. Сфено, недаром носившая имя Сильной, была способна оценить чужую силу. В полете или над волнами им великана не одолеть. А высадиться на сушу Хрисаор не позволял. Высадка грозила обернуться тяжким ранением или даже гибелью одной из Горгон. Слишком высокая цена для допроса; слишком высокая даже для мести.
И вот — мальчишка. Заветный миг.
Зачем ты ему все это рассказываешь, Сфено Ужасная? Почему не выбиваешь правду? Почему не отдаешь в руки Эвриале?!
— Так вы не знаете? Ничего не знаете, да?
— Чего мы не знаем?
— Медузу убили. Это у нас каждый ребенок знает.
— Убили? — взвыла Эвриала. — Я чувствовала!
Сфено вцепилась в сестру, не позволяя ей растерзать парня:
— Стой! Пусть говорит!
— Я предупреждала!
— Остановись! Ты, сопляк — как убили? Когда?!
Я похожа на него, ужаснулась Горгона. Задаю те же вопросы.
— На мой день рождения. Так говорили в Эфире…
— Где убили?!
Сфено не раз пеняла младшей сестре, что та тайком возвращается в мир жизни живой. Это было запретно; это было опасно. Зевс не терпел ослушания, изгнание могло смениться куда более суровой карой. В последнем случае Зевса вряд ли бы удовлетворило наказание одной только Медузы.
Удрала, холодея, поняла Сфено. Улетела, там ее и прикончили. Пока мы были у гесперид, она решила оставить остров. В тягости? Это бы Медузу не остановило. Отправила нас к гесперидам, а сама туда, к любовнику. А может, хотела родить в мире живой жизни, под солнцем. Там ее и нашла молния — на Крите, близ Аргоса, Фив, Микен. Какая разница, где? И Посейдон не вступился. Он и насчет ссылки, помнится, промолчал, не захотел спорить со вспыльчивым братом.
— Где-то здесь, — мальчишка отпрянул, но не замолчал. Отваги ему было не занимать, у кого другого язык примерз бы к зубам. — Может, прямо здесь.
— Тут, на острове?
— Ага. Медузу убил герой Персей, сын Зевса. У него крылатые сандалии, шлем-невидимка… Ему сама Афина помогала. Мы ее славим за это.
— Афина! Будь ты проклята!
От вопля Эвриалы вздрогнули скалы.
— Значит, убили, — Сфено еле сдерживалась, чтобы не дать волю отчаянию и гневу. — Значит, здесь. Каждый ребенок знает, об этом Афина позаботилась. Каждый ребенок, только не мы, сестры. Ты жестока, Дева, кто бы спорил?
— Великан, — напомнил мальчишка. Похоже, история Хрисаора и Горгон интересовала парня куда больше истории Медузы и Персея, которая успела ему приесться. — Он вас не пускает, так?
Сфено кивнула, думая о своем. Горе качало ее на соленых волнах.
— А вы к нему как являетесь?
— То есть? — рявкнула Эвриала.
— Ну, как ко мне? Когти, крылья, да? Клыки опять же. В боевой гиппо…
— Ипостаси.
— Ну да, в боевой ипостасии. Правильно?
Сфено кивнула еще раз.
— Я бы вас тоже не пустил, — с уверенностью произнес мальчишка. — Махал бы мечом до последнего. Этакие страшилища лезут, кто же вас пустит? Добром, а? Вы бы пришли, как сейчас, сказали бы: «Радуйся!» Он, может, и обрадовался бы. Я бы точно обрадовался. Одному тут в бухте — скучища, небось! Тоска зеленая…
Радуга ударила в него, не дав закончить. Сфено едва успела отпрянуть, чтобы не зацепило. Дальний конец радуги прятался далеко на востоке — Аргос, Фивы, Микены, какая разница? Ближний стоял столбом прямо здесь, утопив в своем сиянии малолетнего собеседника Горгон. Огнистая дуга вынулась луком из мира жизни мертвой в мир жизни живой, соединяя их воедино, делая невозможную связь возможной.
Сфено не знала, что станет делать, когда радуга погаснет. Когти, крылья? Клыки?! Вся природа Горгоны кричала: готовься к бою! Вся природа, и кто бы с ней спорил? Только глупый молокосос.
«Вы бы пришли, как сейчас, сказали бы: „Радуйся!“ Он, может, и обрадовался бы. Я бы точно обрадовался…»
Радуга погасла.
— Радуйся! — сказала Сфено Ужасная.
Эписодий девятыйБьют как родного
1Великан под корягой
Они мне не поверили.
Я бежал всю дорогу. Откуда и силы взялись? Увидел ворота Эфиры, тут силы кончились. Сел — упал! — на обочину. Сидел бы не знаю сколько, но люди наскочили. Подхватили под руки, повели. Я им рассказывал, кричал, так они не слушали. Сами орали наперебой. Я только и понял: их послал правитель. Зачем? Меня искать.
Их послал, еще много кого.
Кто-то ринулся вперед: сообщить басилею. Когда меня привели, отец ждал на лестнице, на верхней ступеньке. Увидел блудного сына — и я, честное слово, услышал грохот. У Главка Эфирского гора с плеч свалилась! Тяжеленная, с Олимп величиной.
Тут папа и громыхнул: куда там Зевсу! Да что Зевс? Куда там дедушке, когда он родню во дворе распекал! Я думал, меня по двору размажет. Молчал, глядел под ноги. Неблагодарная я, значит, свинья. Все, значит, с ног сбились. Мать в обмороке, лекарь травами отпаивает. Отец себе места не находит. Братья на поиски рвутся, хоть связывай их. А я, такой-растакой…
Хватились меня после рассвета. Отец вызвал к себе Алкимена с Делиадом, но те клялись, что ни сном, ни духом. Допросил слуг, служанок, стражу. Наставник Поликрат недосчитался дротика. Кто-то увидел дорожку из подсохшей крови: от источника к южной стене. Отец выслал поисковые отряды — пешие и колесничные. На север, в Аттику. На юг, вдоль Пелопоннеса…
Но это все потом. В смысле, я узнал потом. Сейчас-то я ничего не знал. Я просто кричал, срывая глотку. Плевать, что весь дворец собрался. Плевать, что басилея перебивать нельзя. Львица, объяснял я. Бросилась! Я ее дротиком! А тут радуга! Остров! Горгоны! Крылья, клыки. Когти! Хрисаор! У меня, сказали, на лбу написано. Хрисаор Золотой Лук. Золотой Меч. Ничего я не путаю! Я его во сне видел. Всех видел! Я им… А они мне! А я… Радуга! Дротик сломался. Прости, наставник Поликрат. Без спросу взял, да еще и сломал. Виноват…
Говорю же, они не поверили.
— …из-за дедовой смерти переживает…
— …его самого Гермий убивал!
— Змеями душил…
— …рассудком повредился.
— …боги покарали…
— Пошлите за лекарем!
— Если боги, какой тут лекарь?
— Жреца зовите…
— Не надо лекаря! — орал я благим матом. — Не надо жреца! Я вам чистую правду! А вы, вы!..
Порывался бежать обратно. Схватили. Я дрался. Вопил: правда! Львица! Радуга! Я вам покажу! Сами увидите! Ушам не поверил, когда отец приказал запрягать. Четыре колесницы. Нет, пять. Или шесть. Пеший отряд собрать, да побыстрее. Дюжины хватит. Выдвигаемся. Да, сейчас, пока не стемнело. Ты едешь со мной. Покажешь дорогу.
— Да, отец, — только и смог сказать я.
Все слова у меня кончились.
Уже по дороге, когда мы выехали за ворота, я испугался. А вдруг мы ничего не найдем? Вдруг это — божья кара? Боги лишили меня разума, я вижу то, чего нет? Что тогда?
Пока ехали, я грыз ногти. До мяса сгрыз.
Приехали к закату. Гелиос был багров, гневался на меня, дурака. Пожар полыхал в полнеба. Вспомнилась Химера: как она жгла храм, людей…
Сделалось зябко.
— Здесь, — сказал я отцу.
Он кивнул. Поднял руку, подавая знак тем, кто ехал позади. Остановил упряжку.
— Там! — я указал на склон.
Хорошо, что склон был западным. Кровавые лучи били прямо в него. Надо торопиться, подумал я. Пока солнце не зашло. Хотел бежать вперед, но отец крепко, до боли, ухватил меня за плечо. Мы поднялись по склону вместе. Впереди всех.
— Вот!
Торжествуя, я указал рукой.
Не привиделось! Они тоже видели: отец и остальные. Вмятина в земле. Оргий[70] пять в длину, точно вам говорю! Пару локтей в глубину. На дне, в середине — кровавая каша. Кишки выдавлены, расплющены. Обрывки грязно-желтой шкуры. Обломки костей. Все, что осталось от грозной львицы.
Три старых ясеня, росшие по краям ямы, были сломаны.
Кашу тучей обсели мухи. Клубились, жужжали. Пировали. Вонь стояла, хоть нос затыкай. Падалью несло. Я закашлялся. Стоял, смотрел. Все стояли и смотрели.
Молчали.
Растоптал. Он ее растоптал. Просто наступил, и все. Даже мечом рубить не стал. Что ему львица? Мышь, ей-богу. Он и дворец растопчет, если наступит. Что ему…
— …кто?
— Циклоп?
— Циклоп на Истме? Рехнулся?!
— Чудовище?
— Какое?
— Не знаю.
— Может, и правда великан?
— Откуда он взялся?
— А откуда в Аркадии Аргус? Родился.
— Когда? Вчера?! Мы бы знали.
— Куда делся?
Люди с опаской оглядывались по сторонам. Один даже под корягу заглянул. Будто великан мог там спрятаться, а! Великан — под корягой! Умора! Умора же, правда?
Я зашелся диким смехом.
Хохотал и хохотал, остановиться не мог. В животе больно, слезы из глаз, дышать невмоготу. А все хохочу. Когда мне ожгло щеку, я упал и подавился смехом. Это отец пощечину дал. Спасибо, папа. Все хорошо. Теперь ты мне веришь?
Верю, сказал отец. Или не сказал? Я и так понял?!
Не знаю. Не помню.
— О том, что видели — не болтать.
Главк Эфирский обвел собравшихся тяжелым взглядом. Припечатал к земле, как Хрисаор — львицу:
— Всем ясно? Едем обратно. Не на что здесь смотреть.
Всю дорогу он молчал. Я тоже.
2Что такое страх?
Я лежал на животе.
Старался лишний раз не ворочаться. Лежать на спине, а тем более сидеть на заднице было решительно невозможно. Теперь я знал, какое наказание ждет меня в Аиде, когда я проживу свой век и натворю побольше, чем дедушка Сизиф. В царстве мертвых меня станут пороть каждый день, а потом укладывать на спину до следующей порки.
В царстве живых меня выпорол отец. Вожжами, между прочим.
К ложу я дошел своими ногами. Ну как дошел? Большей частью ноги волочились по земле, а я кулем висел на плечах Делиада и Алкимена. Те несли молча, сопели, хмурились. Я был признателен им за сочувствие, а за молчание — втройне. Представляю, что они могли бы сейчас сказать!
Делиад остался рядом: вдруг я воды попрошу? Алкимен сбегал за оливковым маслом. Натер мне спину, разукрашенную папой. Когда он еще только предложил масло в качестве лекарства, я подумал, что это одна из его шуточек. Отказался бы, да сил не осталось. Нет, не шуточка: полегчало. Похоже, Алкимен знал толк в этих делах.
Бережный, можно сказать, нежный Алкимен. Тихий Делиад. Вот что мне запомнится из этого сумасшедшего дня. Спина пройдет, а чудо останется.
Кажется, я задремал. Снилась львица. Она меня съела, я был рад. Честное слово, лучше чем так. Потом я ее съел, львицу. Потом Сфено прилетела, крыльями хлопнула. Потом радуга. Потом папа пришел.
И я сразу проснулся. А кто бы не проснулся?
— Кыш отсюда! — велел папа братьям.
В смысле, сыновьям.
Мы остались наедине. С папой был раб, он поставил для папы складной дифрос — табурет с сиденьем из перекрещенных ремней и ножками в виде львиных лап. Когда раб ушел, а папа сел, я обрадовался. Смотреть на ремни было больно. На львиные лапы — тоже. Отвернуться?
Папа обидится.
— Что ты понял? — спросил он.
— Сбегать из дома нельзя, — ответил я.
— Что важнее: сбегать — или из дома?
Я вздохнул:
— Из дома.
— Где твой дом?
— Здесь.
— Что еще ты понял?
— Больно, когда лупят. Очень.
Делиад тихий, Алкимен бережный. А я честный.
— Что еще?
— Ты бил меня как родного, — сказал я.
— Уже лучше. Теперь мы можем поговорить. Как?
— Как отец с сыном? — предположил я.
— Как мужчина с мужчиной. Это значит: начистоту. Я знаю, почему ты сбежал.
— Не знаешь, — возразил я. — Не можешь знать.
— Липа, — Главк был серьезен. Лишь в уголках глаз собрались лукавые морщинки. — Старая липа на заднем дворе. Тебя видели на ветке.
— Кто?
— Раб-прибиральщик. Дальше: щель. Щель между крышей и стеной гинекея. Я все собираюсь ее заделать. Теперь заделаю, не сомневайся. Наглухо! Дальше: мать. Твоя мать наговорила лишнего.
— Она призналась? — ахнул я. — Тебе?
— Аглая призналась. Мне даже не пришлось грозить ей. Едва узнала, что ты пропал… Ей еще тогда показалось, что она видит твои наглые, твои блестящие глазенки. Щель, если ты забыл, открыта с обеих сторон. Аглая заподозрила, что ты там, но было поздно. Говорит, приметила тебя, когда ты уже слезал на землю. Если бы раньше, и сама молчала бы, и госпоже намекнула… Ты знаешь, что было с матерью, когда выяснилось, что ты удрал?
— Что? — бросил я со злостью, которой сам не ожидал. — Обрадовалась?
— Кинулась за ворота. Босиком, простоволосая. Искать тебя, дурака. Прощения просить. Когда ее схватили, билась в истерии[71]. Женщины, они такие. Им на слово верить нельзя. На словах они тебя убить готовы, а на деле за тебя кого хочешь убьют. И наоборот…
Папа вздохнул:
— Учись, сынок, понимать женщин. Дело бесполезное, все равно что сажать оливы на море. Но развивает терпеливость. Все равно ведь не научишься…
— Кто меня принес? — спросил я.
Он все понял. Все-все, клянусь.
— Не знаю.
— Врешь!
— Сынок, я сейчас не поленюсь, схожу за вожжами. С отцом так не говорят, а с правителем — тем более. Правда, не знаю.
— Как такое может быть?
— Очень просто. В те дни Эфирой правил Сизиф, мой отец. Помнишь дедушку? Он похож на человека, который будет советоваться с сыном? С кем угодно?! Тебя принесли ночью. Мужчина и женщина, оба закутанные в плащи. Женщина высокая, мужчина не очень. Я их не видел, мне привратник рассказал. Спросили Сизифа Эфирского, привратник доложил. Твой дед вышел. Мужчина что-то сказал ему, привратник не расслышал, что именно. Твой дед пригласил их в дом, они отказались. Привратника выгнали за ворота. В дом твой дед вернулся с тобой на руках. Мужчина с женщиной ушли. Вроде бы на юг, точно не скажу.
— Ушли?!
— Не улетели. Не расточились. Не обернулись птицами. Ушли своими ногами, за это поручусь. Ты огорчен? Твой дед разбудил меня. Сказал: вот твой четвертый сын. Мама узнала утром, ночью за тобой смотрела Аглая. Боялась, что ты будешь вопить как резаный. Нет, ты проспал до утра. Ты вообще рос спокойным ребенком.
Я увидел это воочию. Мужчина и женщина. Женщина высокая, мужчина не очень. Сверток на руках. Ночь на подходе. Разговор с дедушкой. Кто же это был, если Сизиф Эфирский после краткой беседы с незнакомцами принес чужого ребенка домой? Нарек внуком?!
Посейдон, подумал я, задыхаясь. А вдруг?
— И еще, — папа встал, собираясь уйти. — Привратник сказал мне, что чуть не обмочился.
— С чего бы?
— От страха. Гости были самые обычные. Но стоять рядом с ними… Страшно, сказал привратник. Так страшно, что дышать нечем. В прошлом — колесничный воин, ветеран, участник многих битв, он ничего в жизни так не боялся, как этих людей. Они ему не грозили, просто спросили Сизифа. И тем не менее у привратника тряслись поджилки. Тебе не кажется это странным? Мне вот показалось.
— А дедушка?
— Что — дедушка?
— У него не тряслись поджилки? Он не испугался?
Главк кликнул раба. Подождал, пока тот унесет табурет, двинулся следом.
— Твой дед, — папа задержался на пороге. — Полагаешь, он знал, что такое страх?
3Соринка в глазу
Вепрь ломился через сухой валежник.
Да, никакого вепря, вы правы. Никакого валежника. Площадка для упражнений. На площадке — мы с Делиадом. А треску как от вепря. Хоть уши затыкай!
Уши заткнуть нечем: обе руки заняты. На одной щит, в другой меч. Деревянный, учебный. Рубимся почем зря, как в последний раз: только щепки летят! Ну, это я — почем зря. У Делиада вовсе не зря выходит, получше моего. Не вели наставник Поликрат ему защищаться и только, он бы меня давно зарезал, как мясник свинью. К великому Делиадову сожалению, нападать Поликрат велел мне.
Нападаю как могу. А как я могу? Не очень. Делиад мои удары принимает на щит. Меч опустил, издевается.
— Не молоти его, не на току́.
Это наставник:
— Двигайся, иди в обход! И коли, не руби.
Ага, как же! Делиад тоже не дурак: я в обход, а он разворачивается. И опять передо мной щит, куда ни сунься!
— Коли! Не руби, коли. Ищи щель!
А если так? Сверху, снизу! Справа, слева… Нет, слева неудобно. Ноги, голова, ноги! Тычок справа. Голова, голова — ноги! Тычок…
Ну никак!
Обливаюсь потом, пыхчу, кряхчу. Без толку. Что там кричит наставник? Не слышу, в ушах кровь стучит боевым барабаном. Лоб в лоб! Бросаюсь на Делиада: щит в щит. Сомну, опрокину, добью!
Ага, разогнался! То есть я таки разогнался — и как на стену налетел. Делиад старше, тяжелее. На ногах стоит крепко. Зря это я…
Хорошо быть умным. Плохо быть умным задним числом. А с размаху сесть на задницу и отчаянно махать мечом, отбиваясь от наседающего Делиада — хуже некуда! Брату надоело защищаться. Прет на меня, не дает встать, молотит почище, чем я его! Закрываюсь щитом. Сунулся подсечь Делиаду ноги — огреб сверху, в плечо, через щит.
И еще раз.
— Убит!
— Ранен!
— Хватит.
Делиад послушался, отступил. Я махнул вслед мечом, не достал.
Поднялся на ноги.
— Перерыв, — велел наставник Поликрат. — Ополоснитесь, переведите дух. Делиад — хорошо. Нельзя все время защищаться, убьют. Гиппоной — плохо. Почему тебя убили?
— Потому, — буркнул я. — Он жирный, тяжелый. Зря я в лоб полез.
— Только это? Ладно, иди умывайся.
— Сам ты жирный, — шепнул мне Делиад. — И тупой.
Мы разделись, умылись над лоханью. Сейчас бы на море: искупаться, поплавать. Помню, как не мог дождаться, когда же мне разрешат с оружием упражняться. Вот, дождался. И что?
Теперь на море хочу.
Я натянул хитон на мокрое тело. Дольше сохнуть буду, по сегодняшней жаре — самое то. Вернулся на площадку. Наставник Поликрат куда-то запропастился. Делиад сидел в тенечке, ухмылялся. Остальные бились на копьях. Мне копья не давали, даже близко не подпускали. Боялись: кину и в кого-нибудь попаду. Я взял пращу, назначил соломенное чучело изменником и стал побивать его камнями. С двадцати шагов. С тридцати. С пятидесяти.
На семидесяти площадка кончилась. Позади высилась стена.
Я и со ста попаду. После позорного проигрыша Делиаду меня мучило желание отыграться. На чучеле? Да хоть на ком! Праща, лук, дротики — вот это мое! Я Беллерофонт, Метатель-Убийца! Камни, метательные ножи… Нет, ножей не напасешься. Дорогие они, чтобы ими расшвыриваться. И дротиков сотню не потаскаешь. Даже полсотни. Зато камней везде навалом!
Бац! — в голову. Бац! — в грудь. В ногу, в плечо. Ага, с семидесяти шагов. Говорю же: и со ста могу…
— Какой смысл упражняться в том, в чем ты мастак? Пустая трата времени. Трудись над тем, что не получается. Вот, держи меч.
Что это?
Должно быть, соринка в глаз попала. Щиплет, колется.
Я заморгал. Смотрю, понимаешь, на наставника Поликрата, а вижу гарпии знают кого! Вроде наставник, а вроде и нет. Помолодел, что ли? Похудел. Выше стал. Руки тонкие, гладкие. Ой! Что это у него в руках?! Тоже мерещится?!
Нет, не мерещится. Меч, в отличие от наставника, я видел ясно.
— Мне запретили…
— Я запретил. Я и разрешаю. Бери, пробуй.
Он протягивал мне аор!
Остров. Великан с мечом. Горгоны.
Ноги подкашиваются. Темнота.
Тревога на лицах братьев. Острый запах уксуса…
— Нет!
Я попятился.
— Я-то думал, ты храбрец. Бери, не бойся.
Голос! Я слышал в нем вкрадчивое шипение змей.
— Ты не наставник! Ты не Поликрат!
Я визжал как резаный. Краем глаза заметил: копейщики оборачиваются в нашу сторону. Почему они оборачиваются так медленно?! Не люди, водоросли в стоячей воде.
— Кто же я?
Улыбка. Фальшь. Притворство. Медяшку выдают за золото. Такую обманку мне однажды подсунул Алкимен, надраив медь до блеска.
— Я тебя знаю. Ты бог, Гермий-Олимпиец.
— Да?
Он был удивлен. Даже изумлен.
— Ты видишь, кто я? Под личиной?!
— Имя, возраст, природа, — я повторил слова Сфено Ужасной. Я видел только имя, но мне казалось, что так, в тени Горгоны, я выгляжу грознее. — Ты вернулся, чтобы добить меня?
Брови Гермия поползли на лоб:
— Вот даже как? Любопытно, крайне любопытно…
Бог говорил сам с собой. Но он быстро вспомнил обо мне. Лучше б не вспоминал!
— Добить? Не смеши меня. Хотел бы, так уже провожал бы тебя в Аид.
Я ему не верил. По спине тек холодный пот.
— Тогда зачем ты пришел? Зачем притворился наставником?!
— Хочу потолковать с тобой. Ты парень умный, я тоже не дурак. Предлагаю честный обмен: правду за правду.
Честный обмен?! С богом-обманщиком? С тем, кто душил меня змеями?! С другой стороны, разве у меня есть выбор? Откажусь — точно убьет. А так хоть поживу подольше.
— Не здесь, — подмигнул Гермий. От меня не ждали ответа, племянник моей бабушки Меропы и так все знал заранее. — Есть место получше.
Бог повел рукой, воздух потек зыбким маревом. Я помнил, как это было за воротами, когда Гермий явился за дедушкой. Место получше? Должно быть, царство мертвых. Последнее, что я увидел — копейщиков, застывших подобно храмовым статуям. Повернуться в нашу сторону, выяснить, что происходит, вмешаться или склонить колени — ничего они не успели, ничего.
Меня толкнули в грудь. Я упал навзничь.
4Вестники и радуги
— Где мы? Что это?
— Гора Киллена.
Я встал. Дрожа всем телом, огляделся. Мы действительно стояли на склоне горы. Ниже нас склон зарос миртом, вереском и дикими маслинами. Реши я удрать, для спуска там не было никакой возможности. Выше росли буки и молодые дубки. Ветви деревьев и кустов щеголяли молодой клейкой листвой. В ближней дубраве паслись лани, ничуть не встревоженные нашим внезапным появлением. В лучах солнца рога самцов отблескивали золотом, а копытца медью. Шкурки ланей потеряли зимнюю, темно-пепельную окраску, но еще не набрали настоящей летней пятнистости.
Живых ланей я раньше не видел, даже у табунщиков. Только мертвых, убитых на охоте, когда их приносили во дворец.
— Киллена? Где это?
— В Аркадии, — Гермий рассмеялся. Мой испуг его забавлял. — В счастливой Аркадии. Разве ты не счастлив, а? Дыши глубже, тебе понравится.
И добавил, уж не знаю зачем:
— Я здесь родился.
— В Аркадии?
— В пещере. Видишь?
Да, я видел. Рядом с нами распахнулся черный зев пещеры, не сказать чтоб слишком гостеприимный.
— Здесь жила Майя, моя мать, — Гермий указал рукой вглубь пещеры. — Здесь она родила меня. Отсюда я сбежал, чтобы обокрасть Аполлона. Отсюда Аполлон утащил меня на Олимп для суда. Глупец, он не понимал, что уже проиграл!
Я пристально смотрел на его руки. Нет, змеиного жезла не было. За поясом тоже. Подлизывается? Прикидывается добрячком?!
— Ты меня убьешь?
— Нет, — он снова засмеялся. — Во всяком случае, не здесь и сейчас. Но если ты умрешь от страха, я провожу тебя в Аид. По дороге могу спеть песенку. У меня отвратительный голос, так что не умирай, не советую.
— Зачем ты приволок меня сюда? Для суда, что ли?
— Какого суда, дурачок?
— Ну, не знаю. Аполлон для суда притащил тебя на Олимп. А ты меня — на Киллену. С меня и этой горы хватит, правда? По-моему, все складывается.
Он присел на камень у входа. Юноша, на вид лет шестнадцати. Шапка кудрявых волос. Нежное, девичье телосложение. Похож на Алкимена, только Алкимен покрепче будет. Оба — насмешники. Увы, все насмешки Алкимена — ласковый летний дождик в сравнении с шутками вечно юного бога.
— Я тебе не судья, — Гермий стал серьезен. — Я хочу поговорить.
— Со мной?
— С тобой. Знаю, ты мал и глуп. И все-таки… Побеседуем наедине, с глазу на глаз? Если ты будешь честен со мной, я вознагражу тебя.
— Как? Чем?
Волшебный меч, подумал я. Шлем-невидимка.
— Своим покровительством. Это много, очень много. Больше, чем ты в силах представить. Твой куцый детский умишко лопнет, а не сможет. Ты только не пытайся мне угрожать, а то разговор свернет в опасное русло.
— Да ну? — я дерзко подбоченился. — Это еще почему?
Сейчас, решил я, холодея от предчувствия. Нет дротика? Ничего, возьму камень. Заслужу наказание и пойду к дедушке Сизифу в Аид, другой камень таскать, большой. При куцем детском умишке и трезвой памяти. Под плащом моей дерзости прятался страх. Я ни за что не признал бы это вслух, но от самого себя правды не скрыть. Такой страх, что я согласен был умереть, напав на бога, лишь бы перестать бояться.
— Я слабейший из Олимпийской Дюжины, — он изучал меня, как гончар изучает кусок глины, прежде чем взять в работу. — Отец, дяди-тети, братья и сестры — все они сильнее меня. Кроме разве что тетки Гестии. Полагаю, она скоро покинет Олимп, уступит место кому-то сильнейшему. Но это дела семейные, тебя они не касаются. Для тебя я — бог, понимаешь?
Я кивнул.
— Нет, не понимаешь. Ты смертный, я бог. Такова наша природа. Что она значит? Если ты, смертный, мне угрожаешь, я, бессмертный, тебя убиваю. Убиваю так, как это свойственно моей природе. Аполлон разит стрелой, чаще — моровой. Зевс — молнией. Афина…
— Копьем! — догадался я.
— Бывает, что и копьем. Но чаще она превращает тебя в какую-нибудь гадость. В паука, например. Хочешь быть пауком? Сплетешь паутинку, скушаешь муху…
Я содрогнулся.
— Природа Афины тоньше, чем честный удар копьем. В любом случае, мы — такие как я — не терпим соперничества. Стань мне соперником, только намекни на это, и я покончу с тобой. Даже если я чего-то от тебя хочу, если ты мне полезней живой, если твоя смерть невыгодна для меня — обо всех этих доводах я вспомню потом. Я буду сожалеть. Но в момент соперничества… Я прикончу тебя весело, затейливо, хохоча и наслаждаясь. Такова моя природа, не испытывай меня.
Он говорил со мной, как со взрослым. Я не до конца понял, о чем он. Какое там! Я и десятой доли не понял. С годами понимание сделается полней, пропитается горечью жизненного опыта. Но сейчас я был мальчишкой на пороге девятилетия. Ребенком, с которым говорят по-взрослому. Никакие драгоценности не купили бы меня вернее, чем этот подход. Я имел дело с богом, ведающим путями, в том числе и путями к сердцу собеседника.
— Я буду осторожен, — сказал я. — Почтителен.
— Добавь: «Я постараюсь».
— Я постараюсь. А какова моя природа?
— Ты голоден? — он встал. — У меня есть сыр, лепешки и мед.
Все мои благие намерения пошли прахом:
— Сыр? Лепешки? Ты что, пастух?! Ты же бог! Сотвори фиги с миндалем! Белый хлеб! Свинину с тимьяном и уксусом! Бараний горох с чесноком! Жаворонков, набитых маслинами…
— Сыр, — терпеливо повторил Гермий. — Лепешки.
— Молоко?
— Вода.
— Ладно, — вздохнул я. — Давай лепешку.
— В пещере или здесь?
— Здесь. В пещере, небось, сыро.
Опомнившись, я добавил нараспев:
— Я, Гиппоной из Эфиры, взываю к тебе, Благодетельный! Услышь меня, будь милостив ко мне! О малом молю тебя, бог…
— Заткнись, — буркнул Гермий. — Вот же на мою голову…
И скрылся в пещере.
Я надеялся, что еда хотя бы прилетит ко мне на подносе с крылышками. Увы, Гермий вынес все своими руками, в корзинке из ивовых прутьев. Поставил на камень поменьше, первым взял лепешку, разломил. Я ждал, что он предложит мне кусок, как хозяин гостю. Не предложил. Бесстрашная лань подбежала к Подателю Радости, ткнулась носом в плечо, потянулась губами к лакомству. Гермий взял из корзинки щепоть соли, хорошенько присолил лепешку — и только потом отдал лани.
Я пригляделся и ахнул. Копыта хрупкой лани и впрямь были из меди, а рога из червонного золота.
— Встретишь в лесу, — предупредил Гермий, провожая лань взглядом, — не вздумай поохотиться. Природа моей сестры Артемиды более жестока, чем моя. Затравит псами, нашлет вепря, принудит броситься в огонь. Ты слышишь меня?
Я кивнул.
— Считай это первым знаком моего покровительства. Ешь, это второй знак. Ешь и слушай. Я буду перечислять, что знаю. Не перебивай, я разрешу тебе говорить потом. Итак, я собирался тебя убить — там, во дворе вашего дома…
К сожалению, я успел откусить от лепешки. Горло сжалось, кусок застрял. Я закашлялся, схватил плошку с водой. Глоток, другой, и кашель унялся. Неужели Гермий сочтет, что я его перебил?
— Я собирался тебя убить, — повторил бог. — Тебе уже известно почему. Я развлекался, глядя, как змеи душат тебя. Я собирался продлить развлечение, иначе ты умер бы сразу.
— Такова твоя природа.
Ну почему, почему мой дурацкий язык бежит впереди здравого смысла? Он же велел помалкивать!
— Такова моя природа, — согласился бессмертный юноша. — Арей убил бы сразу. Я должен быть благодарен своей природе за это промедление. Пока ты задыхался, в небе проступила радуга. Я знаток радуг, тебе это известно?
С набитым ртом я замотал головой: неизвестно, мол!
— Я вестник моего великого отца. Когда я лечу с поручением, мой полет отмечает радуга. Златокрылая Ирида, сестра гарпий — вестница богов. Она летает с быстротой ветра, а за ней…
— Радуга! — догадался я.
Замечу, что ел я как не в себя. И воду хлебал: любо-дорого посмотреть! Не от голода, нет, и не от жажды. Бог угостил меня, принял как гостя, у себя дома. Значит, закон гостеприимства на моей стороне. Зевс, отец Гермия, на моей стороне! Захоти Гермий теперь обидеть меня, и закон гостеприимства ему не позволит. От такого не очистят даже бога, мне дедушка говорил.
Уверен, Гермий это тоже знал. Иначе не предложил бы еду.
— Да. Наши радуги похожи, но любой бессмертный, имеющий острый взор, сразу скажет: вот летит Гермий, а вот Ирида. Не спутает, понял? Радуга Ириды облачная[72], моя же обычная.
Я кивнул. Облачную радугу над рекой мне показывал табунщик Фотий. Он только не сказал, что это летит Ирида.
По малолетству я не мог понять, зачем Гермий рассказывает мне про вестников и радуги. Надо вырасти, хлебнуть горя, чтобы узнать: такие, как этот бог, не рассказывают — они размышляют вслух. Говорят с тобой и не с тобой; укладывают свои знания, домыслы, предположения стройными рядами, камень к камню. Собеседник для них — инструмент, с помощью которого они думают.
— Тритон, сын Посейдона — вестник глубин. Когда он трубит в рог, возвещая волю своего отца, над ним тоже вспыхивает радуга. Эта радуга — отраженная, ее рождает морская гладь.
Сын Посейдона? Вестник отца? Я чуть не заплакал. Вестник! Не то что я, неудачник. Нет, стойте! «Пока ты задыхался, в небе проступила радуга…» Пока я задыхался? Мне что, надо умереть, чтобы прославиться?!
— Лунные радуги оставляют вестницы Гекаты, Владычицы теней. Твоя радуга иная, ты знаешь.
Он подождал. Ну да, я должен был крикнуть, спросить: «Какая?» Я промолчал. Кажется. Гермию это понравилось. Хотя, имея дело с ним, я ни в чем не был уверен.
— Твоя радуга огнистая. У нее есть хвост и грива. Я ничего не слышал о вестниках, чей путь отмечала бы огнистая радуга. А ты?
Неужели он рассчитывал, что я отвечу?!
«Победу в битве приносят не только сила и храбрость. Ум и хитрость не менее важны. Это так же верно для богов, как и для людей. Ум и хитрость! Запомни это, парень, и слушай дальше…» Я слушаю, дедушка. Я слышу твой голос. Да, я не так умен, как ты, мне не заковать смерть в золотые цепи. Но каждый из нас катит в гору свой камень. Ты рядом, Сизиф, сын Эола. Толкаешь, держишь, подставляешь плечо.
«Какой смысл упражняться в том, в чем ты мастак? Пустая трата времени. Трудись над тем, что не получается…»
Не знаю точно, кто это сказал мне: Гермий, Водитель душ, или наставник Поликрат. Но я больше не хочу: лоб в лоб, щит в щит. Мне не взять всего сразу, нахрапом. Так я могу только потерять. Значит, будем брать по частям, отчаянно выторговывая каждую кроху.
«Запомни это, парень…»
СтасимПравда, ложь, правда
Гермий надеялся, что мальчишка ответит.
Нет, жевал, моргал. Даже не подавился. Откуда, мол, нам знать про такие чудеса? Это смущало бога. На месте парня Гермий вел бы себя так же — из притворства. Скрывал бы за личиной простака, что знает кое-что. Скрывает? Или и впрямь простак?! Мастер на хитрости, Лукавый всегда терялся, встречая простоту.
Не мог поверить.
Столкновение во дворе эфирского дворца не давало Гермию покоя. Являясь за Сизифом, бог не ждал подвоха. Родство, причем не кровное, по матери Гермия и жене Сизифа, не имело значения. Сам хитрец, Сизиф прекрасно понимал, что его время вышло. Гермий даже втайне надеялся на ловушку, хотел сразиться с Сизифом Эфирским тем оружием, которым отменно владел. Когда мальчишка полез на него с дротиком, Лукавый сник от разочарования — так глупо, так по-детски это было.
«Не тронь его!»
Он бы простил дурака. Но вся природа Гермия, о которой он только что поведал Гиппоною, требовала наказания для дерзкого. Против естества не попрешь, особенно если ты один из Олимпийской Дюжины. Все это знали, даже Зевс.
— Пока ты задыхался, — повторил Гермий, — в небе проступила радуга. С хвостом и гривой из пламени. Тебе это что-то говорит?
Мальчишка замотал головой.
— Я тебе верю.
Верил ли Гермий? Он и сам не понимал.
— Ты еще помнишь: имя, возраст, природа?
Мальчишка закивал.
— До радуги твоя природа была такая же, как у любого смертного. С приходом радуги она не изменилась: смертный, и все.
Разочарование сверкнуло во взгляде парня. Он-то ждал!
— Но у твоей природы появилась тень. Тебя как бы стало больше. Ты можешь объяснить мне это?
Мальчишка пожал плечами.
Болтун превратился в молчуна. Внезапная перемена смущала Гермия. Сегодня мальчишка разглядел сущность бога под личиной. Он даже проболтался: имя, возраст, природа. Будь внук Сизифа бессмертным или хотя бы провидцем… Может, все-таки провидец? Дар в зародыше, не развился полностью?
Смертность ребенка была для бога очевидной. Ошибка исключалась.
— Что ты умеешь? — сменил тактику Гермий. — Лучше, чем другие?
— Управляться с лошадьми.
— Гиппоной-Лошадник, сын Главка-Лошадника? Это объяснимо.
— Я ему неродной.
— Главку? Всем известно, откуда у Главка Эфирянина дети. Родной, неродной — талант к лошадям не передается по праву рождения. Отец превосходно обучил тебя. Хотя… Тебе известно, чей ты сын? На самом деле?!
Рот парня превратился в шрам — так плотно он сжал губы.
— Не хочешь говорить?
— Не знаю. Правда, не знаю.
— Попей водички. Здесь прекрасные ключи.
Парень пил долго. Тянул время.
Время, думал Гермий. Что за время на дворе! Афина помешалась, охотится на Пегаса. Ничего больше не заботит Деву, словно ей передалась ловчая природа Артемиды. Зевс помешался на молниях — на своих новых молниях, вышедших из-под молота Гефеста. Ни о чем больше отец говорить не хочет. Ах, нет — временами он говорит, что неплохо было бы иметь под рукой человека-молнию. Героя из героев, Мусорщика-Одиночку, способного разить чудовищ без помощи Олимпа. Куда его пошлешь, туда он пойдет и победит. Безумная идея, безумная и опасная, но Гермий не рискнул бы сказать об этом отцу. Природа, помните?
Зевс скор на гнев и расправу.
Кто еще? Химера помешалась на мести: прилетает из Ликии, жжет храмы. Вызывает Зевесово потомство на бой. Это она зря, честное слово. Никто не хочет ответить на вызов дочери Тифона. Делают вид, что ничего не замечают, что это ниже их достоинства.
Какая-то Химера? Пусть жжет.
В мутной воде хорошо ловить рыбку. В суматохе никто не обратит внимания, чем занялся Лукавый, мелкий пройдоха. Радуга? Умора! Да, умора. Моя находка, улыбнулся Гермий. Мое сокровище. А если я рою на пустом месте — тоже ладно.
Никто не станет смеяться надо мной.
— Ты будешь смеяться, — он повернулся к мальчишке, — но я видел радугу не только над вашим двором. Огнистую? С хвостом и гривой? Я видел ее буквально на днях. Один конец ее упирался в холм южней Эфиры. Другой был далеко, так далеко, что я даже смутился. Тебе говорили, что я любопытен?
Парень напрягся. Уставился в землю.
— К дальнему концу я не пошел. Не уверен, что я сумел бы до него добраться. Тебе известно, куда не добраться такому, как я?
— Нет, — хрипло откликнулся мальчишка. — Неизвестно.
— Я пришел к ближнему концу. Там была яма. Яма и мертвая львица. Я никогда не слышал, чтобы львиц убивали таким необычным способом. А ты?
— И я не слышал, — согласился мальчишка.
— Позже на холм приехал ты. С отцом и его людьми. Твой отец велел вам помалкивать. Здравомыслящий человек этот Главк! Не удивлюсь, если он доживет до глубокой старости. Так кто же убил львицу, Гиппоной-Лошадник? Неужели ты?
— Великан.
— Какой великан? Ты его видел?!
— Нет.
— Имя? Природа? Возраст?
Парень заскрипел зубами.
— Если ты скажешь мне правду, — Гермий наклонился к мальчишке, — я не только возьму тебя под покровительство. Я сделаю кое-что большее.
— Что?!
— Я отнесу бурдючок вина твоему деду в Аид. Когда трудишься, как проклятый, хорошее красное вино очень кстати. Не знал? Никто не сделает этого, кроме меня. Я стану носить вино Сизифу раз в тридцать дней.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Поклянись!
Гермий похолодел.
«Сейчас он заставит меня поклясться Стиксом! Черные воды Стикса, клятва — и я буду ходить к Сизифу до скончания веков. Попробуй я пропустить хоть одну ходку…»
— Клянусь пещерой, в которой родился!
— И пусть тебя засыплет в ней, если ты меня обманешь, — добавил скверный мальчишка. — Но если ты найдешь себе замену, я не буду против. Лишь бы у дедушки было вино…
— Имя? — закричал Гермий. — Природа? Возраст?
Парень все понял верно:
— Хрисаор. Хрисаор Золотой Лук. Природу не знаю. Сказали, морская.
— Кто сказал?
— Тетя Горгона.
— Кто?!
— Тетя Горгона. Ну, Сфено Ужасная.
Тартар тебя забери, ужаснулся Гермий. Горгона? Бог ожидал всего, но не этого.
— Где вы виделись со Сфено?
— Наверное, во сне. Львица прыгнула, я упал. Лишился чувств. Мне снились Горгоны. Проснулся, а тут яма. Говорю же, великана не видел.
Сон, отметил Гермий. Надо повидаться с Гипносом, сны по его части. А что по моей части? В мальчишке видна природа: смутная, трудноуловимая. Как она проявляется? Опознал меня под личиной. Ловок с лошадьми. Лезет на рожон. Делается невменяем, если держит в руках аор. Дворцовые сплетники так и болтали: невменяем. Что еще? Видит во сне Горгон. Хрисаор? Кто бы это мог быть? Выдумка? Ладно, возьмем на заметку.
Аор. Хрисаор. Совпадение?
Парень не удивился, попав сюда, на Киллену. Спросил: «Где мы? Что это?» Не спросил: «Как мы тут оказались?» Дромосы, тайные коридоры мироздания — пути богов. Редким смертным открыты секреты этих дорог. Парень хаживал Дромосами? Ему не впервой? Ерунда, может, он просто слишком мал. Не понял, отмахнулся, списал на божественное могущество…
Радуга?
«Радуга появилась, когда я убивал парня. Радуга появилась, когда парня убивала львица. Парень смертен, в том нет сомнений. Радуга появляется, когда ему угрожает смерть? Это легко проверить…»
Нет, понял Гермий. Нелегко.
Очень даже нелегко.
— Ты решаешь, убивать меня или нет, — тихо произнес мальчишка. Все-таки он был не так прост, как казался. — Ты думаешь, что если начать меня убивать — появится радуга. Радуга и великан. Может, ты прав. Ты справишься с великаном?
— Справлялся, — ответил бог. — Веришь?
Он повел рукой. Воздух задрожал, пошел рябью. Парень отшатнулся, предполагая, что сейчас проявится Дромос, что их зашвырнет на другой край света. Но нет, это был не коридор — окно. В дрожании воздуха проявилась ночь, полная звезд. Звезды? Глаза. Многоглазый великан сидел у костра, привалясь спиной к стене. Напротив великана сидел пастушок, играл на дудочке. Тягучая, как мед, мелодия текла по пещере, вила кольца, опутывала, чаровала. Гасли звезды, глаза великана закрывались один за другим.
Десять огней. Три. Два.
Ни одного.
Пастушок встал. Дудочка играла без него, не нуждаясь в теплом дыхании. В руках пастушка сверкнул змеиный жезл, превратился в меч. Когда лезвие вспороло плоть спящего, великан даже не вздрогнул. Власть дудочки была сильнее боли.
— Аргус, — Гермий закрыл окно. — Здесь, в Аркадии. Я убил его, Гиппоной-Лошадник. Он стал не нужен и я убил его. Ты не сомневайся, я прикончил Аргуса без шуток, по-настоящему. Великаны смертны, они просто большие. Когда я провожаю их в царство мертвых, им приходится наклонять голову. Под землей не очень-то выпрямишься в полный рост.
Парень молчал, катал желваки на скулах. Сжимал кулаки, не замечая этого. Под глазами мальчишки залегли тени.
— Тогда попробуй, — наконец предложил он. — Начни меня убивать. Дождись радуги, явления великана. Сыграй ему на дудочке. Проводи в Аид, прикажи наклонить голову.
— А если он не явится? Если я просто убью тебя?
— Чем же я могу тебе помешать? Если каждый раз, когда меня убивают, я стану надеяться на великана… Так я умру еще раньше. Тебе нельзя убивать меня понарошку, нельзя притворяться. Так тебе радуги не дождаться. А всерьез, без шуток, по-настоящему…
Он повторил слова Гермия, подражая интонациям бога.
— Великан может и не прийти, да? Я умру навсегда. Второй попытки у тебя не будет, Податель Радости. Кроме того, ты обещал не убивать меня, а взять под покровительство.
Природа, сказал себе Гермий. Здесь, на Киллене, я родился. Здесь, выбравшись из пеленок, обворовал Аполлона, угнав его стадо. Здесь я вынудил его притащить меня на суд отца, тем самым подтвердив мою победу, победу бога над богом — вора над лучником, хитреца над гневливцем. Суд не имел значения. Я вернул стадо; я взошел на Олимп. Природу не обмануть. Однажды она проявит себя и у Гиппоноя. Надо запастись терпением, дождаться удачного стечения обстоятельств…
Гермий простер руку:
— Я, Гермий, сын Зевса и Майи Плеяды, беру тебя, Гиппоной, приемный сын Главка и Эвримеды, под свое покровительство. Хочешь о чем-то попросить?
— Подари моему отцу сына, — парень вскочил. Глаза его сияли. — Настоящего сына, родного! Ты же можешь, да?
И взгляд угас, когда прозвучало:
— Нет. Я обещал покровительство тебе, а не твоему отцу. Главк умрет бездетным. Это решил не я, не мне и отменять.
— Тогда, — мальчишка вздохнул, — сделай хотя бы так, чтобы меня не выпороли. Вернусь, точно выпорют.
— За что?
— За отсутствие. Скажут: опять сбежал, дайте сюда вожжи…
Гермий взял кусок сыра.
— Не бойся, — пообещал он. — Никто и не заметит, что тебя не было. Бог я или кто?
Парень задумался.
— Бог, — согласился мелкий паршивец. — Может, и не заметят.