Главк умрет бездетным
Умение рассказывать — это у меня от Гермия.
Четыре года подряд во время наших встреч я рассказывал, а он слушал. Вы спросите: чему же я в таком случае научился у него? Да, бог говорил мало. Но каждой своей фразой, каждым словом он направлял мой рассказ. Так умелый колесничий поводьями и окриком направляет упряжку.
Направлять — талант не меньший, а может, больший, чем сила и скорость. Сейчас я направляю себя сам. У меня это выходит хуже, чем у Гермия. С другой стороны, я и не бог.
Смеетесь? Потешаетесь над моим косноязычием?!
Пусть. Главное, слушайте.
Эписодий тринадцатыйКамень и вода
1Бык Посейдона
Это случилось не вовремя, как и все, что случается со мной.
Вы когда-нибудь тонули? Я — никогда. То есть, никогда раньше. А вот сейчас тонул, захлебывался, отчаянно бил руками и ногами, сражаясь за каждый глоток воздуха. Соленый водоворот вертел меня как щепку. Горло драло хуже, чем когтями — от каждого глотка воды, от каждого глотка воздуха, полного горькой водяной пыли. Временами ноги нащупывали опору, но это была галька, мокрая и скользкая. Она лгала, морочила, дарила надежду, чтобы расползтись под пятками в разные стороны, сбежать прочь. Случалось так, что я погружался в гальку и песок едва ли не до колен, падал лицом вперед, стараясь вцепиться в рыхлую кашу. Каша сочилась между пальцами, меня тащило по колючему, острому, выворачивало из шаткой опоры, как ураган выворачивает дерево с корнем. И снова кругом вода, только вода, которой нельзя дышать. Она кипит, словно в котле, забытом на огне, а ты — жалкий пузырек, сейчас ты лопнешь, развеешься прахом, силы на исходе, мышцы вот-вот порвутся от напряжения, и грудь взорвется, взломает клетку ребер, а кругом вода, будь она проклята, вода и еще голос, неотличимый от воды, такой он горький, соленый, такой убийственно сильный:
— Мерзавец! Ах ты мерзавец!..
«Природой ты в нас, морских», — вспомнил я слова Сфено Горгоны. Насмехалась, дрянь! Будь я морским, разве тонул бы сейчас?
— Негодяй! Силой взять думал? Я тебе покажу — силой…
Грозный голос. Девичий голос.
Вы когда-нибудь тонули? Да? Хорошо, я вижу, что выплыли. Про себя я этого сказать не могу, поэтому задам вопрос иначе. Вы когда-нибудь тонули вдалеке от воды? Во дворе отцовского дома?! Поздним вечером?!
Ладно, понял. Лучше по порядку.
Начну с начала.
С Филомелой я уже был три раза. Кто такая Филомела? Мамина новая служанка. Чернявая, носик острый. Сама худенькая, талию ладонями обхватишь. Зато грудь, понимаете ли… Я и не знал, что так бывает. Обычно, если грудь, так и все остальное. Ладно, не отвлекаюсь. Верю вашему опыту. Значит, Филомела. Старше меня на три года, а взрослей раз в десять. Мне шестнадцать, а ей прямо сто шестьдесят. Не на вид, конечно, это если по опыту. Столько всего знает… Наставник Поликрат в оружии разбирался хуже, чем Филомела в парнях вроде меня. Первый раз, когда я с ней лег на берегу, я и не понимал, что делаю, как делаю, куда, зачем. Думал, двигаться не надо. Думал, если стонут, значит, больно. И этого не надо, которое. Ну, вы знаете, о чем я. Я и сейчас не слишком-то понимаю, но уже лучше.
Филомела хвалит, показывает.
Алкимен когда узнал, смеялся. Сказал: «Своих господ все служанки хвалят. А рабыни так вообще в восторге. Можешь не утомляться, красавчик! Она все равно скажет, что ты бык Посейдона!» Мы с ним чуть не подрались. Он убежал, а убегая, продолжал смеяться. Вопил: «Бык! Бычок! Му-у-у!» Я бы погнался за ним, честное слово, да меня держали.
Поди вырвись, если наставник Поликрат… Может, вырвусь, когда он состарится, только он что-то не старится.
Ну да, Филомела. Первый раз на берегу, под звездами. Второй раз она не захотела. В смысле, на берегу не захотела. Песок ей натирает, галька впивается. Я прикусил гордость зубами, пошел к Алкимену. Спрашиваю: «Где?» Он старший, он разбирается. Алкимен отмахнулся: «Где угодно, хоть в главном зале! Кому вы нужны? Опять же, подскажут, если что…» И снова убежал, на всякий случай.
Нет, он прав. Никто не стесняется. Где легли, там и ложе. Если каждому отдельные покои дарить, никаких покоев не хватит. Дом придется возводить — до небес! Я Алкимена то тут заставал, то там, и всегда с новой. После пиров чаще обычного. Он, кстати, звал. Два быка, мол, не один бык. Житейская мудрость! И еще: «Братья последним поделятся!» И эти, которые с Алкименом, тоже, случалось, звали. Мол, они последние, согласны делиться.
Я отворачивался, спешил мимо.
Не хочу так с Филомелой. Есть возле конюшни пристройка, там старую упряжь собирают, для починки. Позвал ее туда. Покрывал натащил — кучу малу! Бурдюк с вином. Лепешки, сыр. Она голодная после этого, сама мне говорила. Думал, откажется. В пристройке старой кожей воняет, девушки носы морщат. Нет, согласилась. Хорошо все получилось, просто отлично!
По третьему разу я ее в свою каморку зазвал. Я сплю один — Пирен умер, Делиад умер, Алкимен ночует рядом с папиными покоями. Места у меня немного, но если у папы гости — купцы там, советники, правители окрестных земель — так их сыновей ко мне отправляют на ночлег. Гостей в тот день не было, никого не прислали. А я все равно беспокоился: вдруг пришлют? Вот сейчас войдет кто-нибудь, расхохочется. Скажет: «Два быка — не один бык!» Я же со стыда сгорю! А если Филомела возьмет и согласится? Вдруг нас и правда не за заслуги хвалят, а за высокое родство?
Два быка…
Да, я помню. Про утопление. Уже скоро.
Я просил Филомелу не болтать про нас. Она согласилась. Сказала, что не болтушка. Ее и назвали-то в честь Филомелы из Давлиды, знатной красавицы, которой насильник Терей вырезал язык. Спросила: хочу ли я тоже вырезать ей язык? Она не против, если сперва насилие. Я не захотел. Знаете, какой у нее язык? Она мне с языком больше нравится. Тогда она сказала, что и так все про нас знают. Что у меня на лице написано, как на глиняной табличке. Болтай, не болтай — любой прочитает, даже неграмотный.
Все знают, сказала, и никому не интересно.
Я успокоился. Но в каморку больше не звал. Очень я беспокойный в каморке, все оглядываюсь через плечо. Лучше туда, где упряжь. Она пожала плечами: все равно, мол. Можно и туда. Главное, вина захвати. И чаши — неохота из ладоней пить, как тогда.
Вот теперь вам известно, куда я шел на ночь глядя, рассчитывая на четвертый раз. Я шел, а тут — радуга. Представляете?
Ага, ночью. Опять ночью, как у источника три года назад.
2Я дурак и скотина
Я бы радугу и не заметил.
Все мои мысли были заняты Филомелой, тут не до радуг. Случайно вышло: засвербело в носу, я чихнул. Когда чихаешь, так бывает — сперва резко кивнешь, будто согласился на что-то, а потом голова сама назад запрокидывается. У вас не бывает? Ну, значит, это только у меня.
Запрокинулась голова, вижу: радуга. Огнистая, с хвостом и гривой. Яркая-то какая! Луна рядом с ней — бледная простушка. Звезды, те вообще погасли. И сразу дурацкие мысли лезут: если радуга, значит, меня убивают. Огляделся: нет, не убивают. Стою во дворе, в одной руке бурдюк, в другой пара чаш: дорогих, оловянных. Не бурдюк же меня убивает, в самом деле?
Но радуга…
Может, меня Филомела убьет? Залюбит до смерти?!
Нет, чепуха. Вот когда до смерти, тогда и радуга, в самый последний момент. Раз, и вместо меня — великан. То-то Филомеле достанется! Пожалеет, что смерти моей желала!
Говорю же, дурацкие мысли. Алкимен смеялся: мол, я когда с Филомелой, не головой думаю. Шутил, конечно. Все люди головой думают, больше нечем. Вот и я сперва подумал головой, а потом больше не думал, хоть головой, хоть чем-то другим, потому что мне радуга на голову свалилась.
Горит все вокруг, переливается. Звенит. Свистит. И тащит меня, тащит. Бык Посейдона — в носу кольцо, в кольце веревка, а кто за веревку тянет, этого мне не видно.
А потом — плюх! И сразу — с головой.
Кругом вода, вода, вода. Вертит, крутит: где верх, где низ?! Хочу дышать — куда там! Рот открыл не то для вдоха, не то для крика. В глотку вода хлещет пополам с песком. На миг вынырнул, глотнул-таки воздуха. Так и он пополам с водой! А хуже всего голос: девичий, яростный. Был бы Зевс девицей, гремел бы точно так же. Катит крик волнами, уши пробками забил:
— Грязная твоя душонка!
За что?! Хотел спросить, чуть не захлебнулся.
— Утоплю!
И ведь утопит.
— Скотина! Похотливая скотина! Проси прощения!
Воздух! Воздух! Дышать!
Дышу, кашляю. Главное — дышу! Брызги в лицо. Брызги — ерунда. Лишь бы не на дно, рыб кормить! А она опять за свое:
— Что, скукожился? Охолостился со страху?! Будешь знать!
Уже. Уже знаю.
— Проси прощения! Клянусь папиной бородой, утоплю!
— Прости! Виноват!
Тишина. Или это я оглох? Водой уши залило? Нет, плеск слышу. Не гневное клокотанье — плеск. А в нем что? Растерянность? Удивление?! Видать, башкой об дно приложился, вот и мерещится.
— Повтори.
— Прости!
— Еще раз! Повтори, что ты сказал!
— Я дурак! Я скотина! Похотливая!
— Еще!
— Виноват я! Виноват! Прощай уже, хватит мучить…
Молчание. Волны. Просто волны. Не топят, не швыряют, как щепку. Ко дну не тянут. Качают. Ласковые — жуть. У меня от этой ласки поджилки трясутся — хуже, чем в шторм. Сейчас брякну что-нибудь, дернусь невпопад — тогда уж точно конец!
Осторожничаю. Нащупываю ногами дно. Встаю по грудь в воде. Перед глазами все плывет. Ну да, вода, потому и плывет. Была б земля, бежало бы. Моргаю: раз, другой.
Вижу. Вижу ее.
Она — вода. Или вода — она? Морская вода решила принять форму… Очень, знаете ли. Ну просто очень. Это я про форму. В целом, тощенькая, вроде Филомелы, но грудь… Куда там Филомелиным статям! В паху горячо, тяжело. Вода — не та, которая она, а та, которая вода! — мое горячо ни капельки не остужает. И тяжело не облегчает, напротив. Афродита Пеннорожденная! Умоляю, сделай так, чтобы она не заметила!
Но какая все-таки грудь!
— Ах ты мерзавец!
Опять она за свое.
— Думаешь, извинился, так и пялиться можно?!
Сердится. Не сердится? Не могу понять.
— Если нельзя, я не буду.
— Не будет он! Нет, вы послушайте! Он не будет!
— Прости еще раз. Ты только скажи, я отвернусь.
Она колеблется. Как? Очень просто. Вся ее красота, какую я вижу, идет рябью: мелкой, едва заметной. Кожа покрывается радужной чешуей. Или это вода бликует, а мне мерещится?
За ее спиной бесшумно вспухает водяной горб. Горб? Хвост! Рыбий, здоровенный. Хвост задумчиво ходит из стороны в сторону. У меня отвисает челюсть. Она идет рябью, а на воде от хвоста ряби не остается!
— Ладно, смотри, — милостиво разрешает она. — Только даже не думай!
Всем своим видом я показываю, что не думаю. И раньше не думал.
— Если нимфа, так сразу и ноги раздвинула, да? Перед первым встречным?!
— Ноги?
Я изумлен:
— Какие ноги? У тебя же хвост!
Предательское воображение рисует в деталях: как оно, с хвостатой?
Она оглядывается через плечо на собственный хвост. Впервые увидела, что ли? Смотрит. Морщит носик. И начинает хохотать: звонко, заливисто. Как тут удержишься? Я тоже смеюсь. Хохочем на два голоса, хватаемся за животы. Вода вокруг нас закручивает игривые пенные барашки.
Словно в овечьем стаде купаемся.
— Насмешил! Ишь ты, хвостом попрекает. Насмотрелся?
— Нет!
Соврешь — обидишь. Обидишь — утопит. Не хочу я врать. Не умею. Спросите Гермия, он подтвердит: лжец из меня аховый.
— Век бы на тебя смотрел.
И не только смотрел бы. Так ведь утопит.
— Я такая страшная? Боишься взгляд отвести?
— Ты красивая. Очень.
Волосы зеленые, темные, как водоросли. А что? Мне нравится. Мне все нравится, не одни волосы. Глаза синие с зелеными искрами. Морская волна под солнцем. Черты лица тонкие, точеные. Светятся, будто лампада под водой горит. Живой перламутр. Плечи, руки. Гибкие, но сильные. Талия тоньше, чем у Филомелы. Мне даже хвост ее — и тот нравится.
Ну, про грудь я уже сказал.
— Подлизываешься?
— Нет, правда! Я что вижу, то и говорю!
— Честный, что ли?
— Честный. А может, глупый.
— Тогда скажи, честный: я красивая — как кто? Как что?
«Как богиня!» — едва не брякнул я. Я не задумывался, понравится ей сравнение или нет. Просто хотел объявить и не смог. Как утренняя заря? Нет, тоже не то.
— Как не знаю кто. Впервые такое вижу.
— Как не знаю кто, — нараспев повторила она. Я ждал насмешки, но голос ее сделался мечтательным. — Впервые такое. Такое — это я. Ты случайно не аэд[81]? Где твоя сладкозвучная лира? С песен бы и начал, сказитель! А то дождался, пока заснула на камешке — и уже тут как тут, крадется! Меч у него золотой! Воткнуть собрался, да? Хорошо, я сплю чутко!
— Какой еще меч?! — возмутился я.
— Какой-какой! Его ты тоже впервые увидел?
И рукой показывает. Чтобы, значит, сомнений не осталось. Ну да, туда и показала, куда же еще? Я думал, вода меня укроет, так она воду сделала прозрачней воздуха. Все видно, хоть ложись и помирай.
Стою красный от стыда. Носом шмыгаю.
— Не зря свое имя носишь. Золотой меч? Ага, всегда наготове.
Нет уж, теперь я ученый! Мне Горгон за глаза хватило. Считает меня Хрисаором? Золотым Мечом? Пусть считает. С женщинами спорить — себе дороже. Чего доброго, разозлится и утопит уже навсегда.
Никогда не думал об имени Хрисаор с такой стороны.
— Да я что…
— А он, выходит, что!..
— Я ж ничего!
— А он, выходит, ничего!
Смеется. Наверное, это хорошо.
— Я познакомиться хотел…
Ну, не я. Уже ясно, что не я. Он познакомиться хотел, а мне отдувайся!
— Знаем мы ваши знакомства! Вроде издалека не видно, кто я.
«Имя, — прошелестел в памяти далекий прибой. — Природа, возраст».
Я посмотрел на нее. Иначе, пристально, не смущаясь. Из морских, да. Нимфа. «Если нимфа, так сразу…» Старше меня. Понятное дело, старше! Насколько? Нет, не стану туда смотреть. Еще обидится! Начну ее возраст разглядывать, решит, что я ее в старухи записал.
Имя?
Течет. Меняется. Все время остается собой, ни на миг не оставаясь неизменной.
— Каллироя, — выдохнул я. — Прекраснотекущая.
— Каллироя, — поправила она, — дочь Океана.
«А я Гиппоной, сын Главка…»
Я вовремя прикусил язык. Если Горгон не удалось до конца убедить, с Каллироей лучше и не пытаться.
— Ты уже знаешь мое имя, — выкрутился я. — И знаешь, что я ничего дурного не хотел! Я бы тебя не обидел, ни за что!
Океанида уперла руки в бока:
— А кто за мной подглядывал? Кто скалой притворялся? Кто подкрадывался?
— Я, что ли?
Что я умею искренне, с душой, так это изумляться.
— Напомни, а? Пока ты меня топила, я, кажется, головой не слабо так об дно стукнулся. С памятью беда…
— И поделом!
Удовлетворение. Злорадство. Прощение:
— Это твой остров?
— Мой! — нагло соврал я.
— Пошли гулять? Заодно и поговорим.
— Добро пожаловать в мои владения, Каллироя, дочь Океана! Будь моей гостьей!
— Владения? — она фыркнула. — Ладно, идем.
Нет у меня опыта в общении с нимфами. Откуда бы? Я и нимф-то раньше в глаза не видел. Одну дриаду, и ту краем глаза. Я и сейчас, если по правде… Увидел! Афродита златокудрая, благодарю тебя за великую милость! Вижу как есть, до последней черточки…
Каллироя поднялась из воды в полный рост.
3Веди меня, Хрисаор
Тропа — змея-притворщица.
Вьется меж песчаных дюн, вылизанных ветром. Уводит прочь от берега. Сбрасывает кожу, одну за другой, меняется с каждым извивом. Шуршит под ногами галька, обточенная морем: сразу и гладкая, и шершавая. Норовит вывернуться, скользнуть в сторону. Щелкает с возмущением о валун: ходить по мне вздумали?!
Гальку сменяет песок: мягкий, податливый. Он липнет к мокрым ступням, набивается между пальцами. Из-под песка проступает каменистый хребет. Скальная тварь прячется под землей, только спину выставила. Хребет заканчивается, не успев начаться, уходит в недра острова. Под ногами — утоптанная земля. Редкие кустики жесткой травы без жалости вбиты в глинистую почву. Кто здесь ходил до нас? бежал? скакал?!
Трава упряма, живуча. Топчи, не топчи — прорастет.
— Эх ты! Не умеешь притворяться? Учись.
— Это вряд ли.
— Что?
— Вряд ли научусь. Такой уродился.
Развожу руками. Бесхитростный я, каюсь. Не Сизиф, чего уж там. Похоже, Хрисаор — мне под стать. Простой, как балбис[82]. Если верить Каллирое, конечно.
— Ну, не совсем, — она меняет гнев на милость. — Когда ты утесом прикидывался, я почти поверила. А ты взял и глаза открыл. Олух! Где ты видел утесы с глазами? Отвечай!
— Нигде не видел.
— Вот! Думал, я твоих любопытных глазенок в камне не замечу? Он пялится, пыхтит, а я прикидывайся слепой? Глухой?! Я что, дура? Отвечай!
— Ну, не совсем.
— Что? Ах ты…
— Я не это хотел сказать. Я дурак, не ты.
Вот беда! Назвался Хрисаором — тяни, тащи, хоть жилы порви. Хорошо еще, она за меня сама все рассказывает. Тарахтит, как повозка на ухабах. Всей работы — поддакивай да кивай.
— Не думала, что ты признаешься.
— А что ты думала?
— Думала, врать будешь, отпираться. Честный дурак, надо же!
Похвалила? Про честного дурака она повторяет уже в сотый раз. По-моему, ей нравится, когда я признаю себя дураком. На щеках румянец, глаза блестят. Это вроде как я ее признал умницей. А мне что? Жалко, что ли? Лишний раз себя дураком назвать — язык не отвалится! А ей приятно.
Прибрежные скалы: наросты ракушек, ржавчина лишайника. Белые потеки чаячьего помета. В скальных очертаниях мерещатся развалины крепостей, остовы разбившихся кораблей. Может, и не мерещатся: мало ли? Со стороны суши склоны поросли колючим маквисом. Дальше — пологие холмы. Густая шерсть сочного разнотравья. Она не выгорает на солнце даже жарким летом.
Небо здесь всегда тучами затянуто. Откуда солнце?
Или не всегда?
— А даже если бы я твой взгляд проморгала… Думал, не замечу, что на другой день утес куда-то сбежал?
— Я не думал.
— Куда уж тебе!
— Я только о тебе думал.
— Правда?!
— Правда.
Надо же! Соврал, а она поверила. Наверное, потому что я сейчас о ней думаю и больше ни о чем. Поглядываю украдкой, как тот утес. У нее ведь теперь не хвост — ноги. И такие, скажу я вам, ноги… Ничего я вам не скажу, а то меня в дрожь кидает. Она еще там, в воде, встала — я дар речи потерял.
Видал я девушек нагишом. До Филомелы. Ну, подглядывал, да. Тут мы с Хрисаором близнецы-братья, даром что он великан, а я дурак. Все парни подглядывают! Только Каллироя…
Эх, да что там!
Вот, идет рядом. Насмехается надо мной. Идет, течет, струится. Будто всю жизнь так ходит… Чурбан я дубовый! Так и ходит, ныряет, плавает. Как же иначе?
Зачем океаниде одежда?!
— …то-то я вижу: коз в загон гонишь — через шаг оборачиваешься. На море смотришь. Смоквы с дерева обрываешь — опять косишься. По утрам, что ни день, и на закате тоже — в скалах прячешься. Возле бухты, куда я приплываю. Я сразу поняла: подглядываешь! Меня не проведешь!
Интересное дело! Это кто за кем подглядывал? Я за ней — или она за мной?! В смысле, за Хрисаором. А-а, какая разница! Сейчас я — Хрисаор! Так и запишем на глиняной табличке: Золотой Меч, отсюда до облаков. А если Золотой Лук, так в колчане стрелы имеются…
— Да! — признаю́сь я с вызовом. — Подглядывал!
— А что же не подошел? Не заговорил? Не сказал, какая я красивая?
— Стеснялся. Испугать тебя боялся!
— Боялся он! Это еще кто кого напугал!
Смеяться вместе — лучшее, что со мной случалось.
И вдруг мне делается не до смеха. Это что же выходит? Если я здесь, то Хрисаор там? В Эфире?! Во дворце?! Великие боги! Он же у нас все растопчет! Все и всех! Отца, мать, Алкимена, Филомелу… Вдруг он уже всех растоптал?! Я вернусь, а вместо дворца яма…
…на дне, в середине — кровавая каша. Кишки выдавлены, расплющены. Обрывки грязно-желтой шкуры. Обломки костей. Все, что осталось от грозной львицы.
Три старых ясеня по краям ямы сломаны.
Кашу тучей обсели мухи. Клубились, жужжали. Пировали. Вонь стояла, хоть нос затыкай. Падалью несло. Я закашлялся…
— Припомнил, как я тебя топила? — должно быть, я изменился в лице. Каллироя понимает это по-своему. — Сам виноват! Нечего подкрадываться к беззащитной нимфе!
— Это ты-то беззащитная?!
— Я! Нас у папы три тысячи дочерей. Одна беззащитней другой!
Представляю эту флотилию. Содрогаюсь от ужаса.
— Хорошо, что ты дурак, — тихо произносит она.
Дался ей этот дурак!
— Хорошо? Это почему же?!
— Будь ты умным, опытным, остался бы великаном. Как бы я тогда от тебя отбилась? Как тебя топить, если тебе море — по колено?
Сердце колотится в моей груди. Робкая надежда трепещет, готовая расправить крылья.
— Говорю же: напугать тебя боялся. Вот и стал меньше. Какой я был?
— Такой, как сейчас.
— Уверена?
— Ну, чуточку больше. Ты что, и правда боялся? Испугать меня, да?
— Правда! Чистая правда!
Ору во всю глотку. Каллироя даже отшатывается. Почему ору? На радостях. Где здесь повод для радости? Вот же он! Если Хрисаор уменьшился, как она говорит — может, там, во дворце, все обойдется? Я верю нимфе, верю и надеюсь. Вера и надежда — это уже кое-что, да?
— Ладно, — она меряет меня взглядом. Таким долгим, словно я великан. — Раз уж ты повинился… Готов искупить?
— Готов!
— Тогда приглашай в гости.
— С радостью. Только куда?
Взгляд океаниды меняется. Будь у меня вместо старшего брата-насмешника старшая сестра, она смотрела бы на меня именно так.
— Ну ты и дурак! Ну ты и… Куда? К себе!
Рукой показывает. Для наглядности.
Козий загон. За ним — сад. Или роща? Отсюда не разглядеть. За садом — дом. Неказистый, приземистый. Крепкий, даже отсюда видно. Стены из грубых, едва отесанных глыб. Черепица на крыше.
Я видел его во сне. Дом Хрисаора.
Мой дом.
Хорошо, не мой. Мне стыдно, но деваться некуда.
— Прошу тебя, Каллироя, дочь Океана. Будь моей гостьей.
Не умею общаться с нимфами. Но она улыбается:
— Веди меня, Хрисаор.
Ноги, думаю я по дороге. Грудь. Талия. И что-то еще, чему я не могу подобрать названия. Тело можно потрогать. К телу хочется прикоснуться. Могу ли я прикоснуться к тому, для чего у меня нет слов? Удержать воду в горсти?!
Каллироя, ты — вода.
4Девятый вал
— Не дворец, однако.
Каллироя презрительно морщит носик.
— Не дворец, — соглашаюсь я.
— Тебе-то откуда знать? — она дает мне подзатыльник. — Где ты их видел, дворцы? Во сне?!
— Я, между прочим, в нем живу, во дворце. А здесь я так, по случаю.
— В каком еще дворце?
— В эфирском. У нас знаешь, какой дворец? Ого-го!
— Эфирский? Это где?
— Ну, Эфира. На Истме, у Крисейского залива.
— Впервые слышу.
— Врешь! Про Крисейский залив все слышали.
— Все слышали, а я нет. Я океанида, зачем мне про заливы слышать? Я и морями-то, если что, брезгую. Разве что самыми большими…
Брезгует, значит. Морями, значит. Цену себе набивает! Мой опыт общения с девушками невелик. Если честно, он сводится к одной Филомеле. Но все равно я успел понять, что всякая девица в разговоре с тобой — олимпийская богиня. Вода и хлеб? Нектар и амброзия. И поди усомнись!
Утопит.
Это я не в буквальном смысле. Мы сейчас на суше, тут поди утопи! В вине разве что? Должно здесь быть вино, а? Что Хрисаор с Горгонами пил?
Что бы ни пил, с Каллироей лучше не спорить.
— Не слышала — и ладно. Там у меня полы каменные, комнат не сосчитать. В мегароне фрески. Ступени из мрамора, колонны. А тут извини: чем богаты…
— И чем же ты богат?
Угостить! Срочно! Пока она во мне не разочаровалась.
— Сейчас гляну в кладовой. Я мигом! Ты осмотрись пока…
Где кладовая? В моих снах Хрисаор туда не заглядывал. Но откуда-то же он снедь доставал? И сам ел, и Горгон угощал…
Кладовая находится быстро, сама выскакивает навстречу. Дощатая дверь… Ага, дощатая! Дубовые брусья на скрепах из бронзы. Тяжеленная — еле открыл! Меня окутывает облако ароматов, от которых урчит в животе. Соленые оливки, сыр, копченая козлятина…
Свет внутрь едва проникает. Я больше полагаюсь на свой нос, и нос не подводит. Короб с лепешками, закрытая ольпа[83] с медом — они не пахли: мне просто повезло. Ну и запасы! Вот и вино. Чаши? Где чаши?! Кубки? Кратеры? Миски, блюда? Их по запаху не найдешь…
Посуда находится в комнате, в дальнем углу. Тут же стоит приземистый стол: крепкий и основательный, как все остальное. По обе стороны — обеденные ложа. Я как раз успеваю разбавить вино водой, когда в двери вплывает Калироя. Дворец, не дворец, а осматривается она с интересом.
— Угощайся!
Глаза ее округляются:
— Ты что, ждал гостей? Готовился?
— Я ждал тебя!
Она не верит, но польщена.
— Нечасто мне доводится пробовать земную пищу…
Опускается на ложе. Берет смокву.
— Вина?
Кивает: с набитым ртом не очень-то ответишь. Я наливаю. Плеснув на пол долю богов, мы выпиваем по глотку. Еще по глотку. Еще. Я наполняю опустевшие чаши.
— Это что? Передай-ка…
Передавая ей плошку с оливками, я невзначай касаюсь руки Каллирои. Нет, не отдернула. Какая у нее кожа! Прохладная, шелковистая. Будто морская вода в жаркий день.
— Ты что это творишь?
А руку не убирает. Что я творю?
— Тебе не нравится?
— Дурак.
Кто первый? Кто к кому? Кто перегнулся через стол?!
Руки. Губы. Вино и мед.
Она дрожит? Нет, правда дрожит?!
Что-то с грохотом падает. Блюдо? Кратер? Мы на одном ложе. Как? Почему? Кажется, нас разделял стол. Обеденные ложа вовсе не для этого. Узкие, неудобные. Зато теперь нас ничто не разделяет.
Жаркий озноб. Ритм. Стон.
Ныряю. Тону, тону. Меня качают волны, нас обоих качают волны. Где она, где я? Волны все выше, яростней, нетерпеливей. Шторм! Девятый вал. Гребень взлетает к небесам. Взрыв белой пены…
— Ох, Хрисаор!.. Это было хорошо.
— Хорошо — как что?
Лежим рядом. На полу. На голом глинобитном полу.
— Как не знаю что. Впервые такое чувствую.
— Ты что… никогда? Никогда раньше?!
— Никогда.
— Тебе было больно? Прости…
— Больно?
Она смеется. Хохочет. Не может остановиться.
— Ну ты точно дурак! Я морская, я вода. Ткни в воду кулаком — ей будет больно?
Для убедительности она тычет кулаком мне в бок. Больно, однако.
— Кстати, о воде!
— Хочешь пить?
— Хочу в воде! Ты великан?
— Еще какой!
Как ошпаренные, выскакиваем из дома. Наперегонки ссыпаемся к морю по узкой тропе. Падаю в ласковый прибой. Падаю, падаю. Вверх? Вниз? В море? В небо? Каллироя, где ты?!
Тону в радуге.
5Я не знаю, что делать
— Хватит! Отпусти…
Она оттолкнула меня.
Она. Филомела.
Мы лежали на берегу, в знакомой бухте близ Лехейской гавани. Там же, где были в первый раз. Галька шуршала подо мной. Волны набегали на берег, не достигая наших тел. Мы были горячими, как угли костра. На нас можно было печь лепешки.
Филомела повернулась на бок, спиной ко мне. Уставилась в небо над скалами.
— Радуга, — удивилась она. — Ночью?
В небе таял золотой лук.
— Ну ты и бык! Бычок Посейдона.
— Я?
— Всю меня измочалил! Откуда и силы взялись? Раньше ты был…
— Раньше? — обиделся я. — Был?
— Нет, и раньше ничего. Лучше, чем…
Она замолчала. Приложила кулачки к вискам, оттопырила рогами большие пальцы:
— Но сегодня… Я и пикнуть не успела, как ты утащил меня сюда. Похитил, да? Как Зевс Европу?! Я на тебе словно море переплыла.
Хриплый, грудной смех:
— Не захотел в конюшне? Бежал по скалам, как бог. Со мной на руках. Будто они не скалы, а камушки. Ты бог, точно говорю. Бог и бык.
Никогда Филомела не говорила так долго, так много. Мы с ней вообще, считай, не разговаривали. До того ли? Теперь же ее было не остановить:
— А я, должно быть, нимфа. Если всех нимф так любят, то я, пожалуй, согласна. Только не каждую ночь! Если каждую, я не выдержу. Ноги будут подкашиваться…
Каллироя, воззвал я. Я дурак. Я не знаю, что делать.
Прости меня.
Это был лучший день в моей жизни.
Иногда я говорю себе, что следовало бы утопиться сразу по возвращении домой. Броситься в залив и мечтать, что тонешь в водовороте по имени Каллироя. Все тогда пошло бы другим путем. Умереть счастливым или жить несчастным — если судьба предлагает такой выбор, решение очевидно.
Мне выбора не предложили.
СтасимДядя, племянница, сын
— Радуйся, дядя!
— Радуйся и ты, племянница!
В воздухе, который на самом деле был водой, плавали морские коньки. На головах они несли крошечные светильники. Временами коньки поднимались к крыше главного дворцового зала, сложенной из раковин. Пятнистая расцветка превращала крышу в подобие леопардовой шкуры, коньки же, возносясь, оборачивались живыми созвездиями. Случалось, их узор совпадал с тем или иным участком настоящего звездного неба. Тогда с крыши на пол сыпались яркие шарики: белые, голубые, красные.
Осыпанная этим дождем, Афина шагнула к изумрудному трону. Лик того, кто занимал трон, был гневным, но это не смутило дочь Зевса. Мудрость подсказывала, что Посейдон, владыка вод морских, всегда выглядит гневным, когда спокоен и даже приветлив. Такова была природа его лица, верней, природа нрава, проявляемого в движении черт. Бояться стоило тогда, когда Колебатель Земли выглядел разъяренным. Впрочем, тогда бояться было уже поздно.
— Примешь ли гостью? — спросила Афина.
В вопросе крылся вызов.
Афина вовсе не желала злить дядю. Напротив, она всячески стремилась к спокойной, можно сказать, родственной беседе. Поэтому богиня растерялась, сообразив, как может понять Посейдон ее вопрос. Закон гостеприимства установил Зевс, он же строжайшим образом карал за нарушение этого закона. Зная ревность Посейдона к младшему брату, к любым проявлениям верховной власти Громовержца, сказанное Афиной можно было счесть угрозой: дочь Зевса спрашивала могучего дядю, не хочет ли тот пойти против хозяина Олимпа, приняв на себя возможные последствия.
Посейдон сдвинул брови:
— Тебя прислал твой отец?
— Нет. Я пришла по своей воле.
— Ты редко посещаешь мой дворец.
— Редко? Я здесь впервые.
— Я пошутил.
Смех Посейдона встряхнул все здание снизу доверху. Так пастух берет за шкирку провинившегося кутенка и встряхивает для острастки. Раковины, служившие крыше черепицей, раскрылись, будто жадные рты. Сверкнул белый огонь — жемчужины. В окна, затянутые тончайшим янтарем, ткнулись губами испуганные рыбы. Впору было поверить, что рыбы целуют темно-желтую пленку, умоляя господина о покое и благоденствии.
Афина не верила своим ушам. Шутка? На ее памяти дядя шутил в первый раз.
Не ответ ли это на ее вопрос?!
— Кресло моей гостье!
Посейдон хлопнул в ладоши. В зал вплыли два гиппокампа — не жалкие морские коньки с лампадами, но истинные жеребцы пучин из тех, кого Посейдон запрягал в свою двухколесную квадригу[84]. Работая хвостами так, что пространство вскипело волнами, они втащили в центр зала огромное золотое кресло с подлокотниками в виде спящих коз — вне сомнений, творение Гефеста.
Оставив кресло подле Афины, гиппокампы удалились.
— Как тебе мои скакуны, племянница? Не пройти ли нам на конюшню? Что-то подсказывает мне, что ты пришла поговорить о лошадях. Кто же истинный знаток коней, если не твой дядюшка? Я не обладаю даром прозрения, как ты. Но иногда я предвижу будущее не хуже других. Я верно угадал цель твоего прихода?
— Твои кони прекрасны, — Афина опустилась в кресло. — И ты прав, я хочу говорить о лошадях.
Его замысел прост, подсказывала военная стратегия. Ты сидишь в кресле, он на троне. Кресло красивое, но неудобное. Зад проваливается, колени задраны выше обычного. А что Посейдон? Он взирает на тебя свысока. Простое незамысловатое удовольствие. Отчего бы и не доставить его старшему родичу?
Сиди, дура, велела мудрость. Она-то чуяла, как Афине хочется встать, выпрямиться, достать гребнем шлема до крыши.
— Пегас? — спросил Посейдон.
Долгая игра ему претила.
— Твой сын, — откликнулась Афина. — Не отрицай, я знаю.
— Тоже мне тайна! Я никогда не отрекался от своих детей.
— Я не спорю, дядя. Я присутствовала при рождении Пегаса.
— Ты была на островах? В ссылке?
Посейдон наклонился вперед. Черты его лица исказило удивление:
— Была там и сумела вернуться? Как?!
— Я не была там, — призналась Афина. — Но я была неподалеку. Я видела, как Пегас взлетел и умчался в мир живой жизни. Я полагала, отец накажет коня за самовольство, но отец промолчал.
— Накажет? В чем вина Пегаса?!
Нотки ярости, обращенной на Зевса, зазвенели в голосе Колебателя Земли. Звон ударил в стены, обернулся слабым мерцанием в ветвях кораллов, растущих по углам. Но миг гнева прошел: звон растаял, свет угас.
— Новорожденный — не ссыльный, племянница. Он имеет право выбора.
— Это так, — согласилась Афина. — Уверена, Пегас родился не один. Я видела радугу, но она не покинула пределы Океана. Право выбора, помнишь? Даже если выбор был неосознанным, он был сделан. Может быть, тебе известно, кто родился помимо Пегаса?
Владыка вод пожал плечами:
— Мое потомство велико. Я не интересуюсь каждым, это заняло бы целую вечность. А в моем распоряжении лишь одна вечность, второй не будет.
С ветви дерева, стоявшего у стены, сорвался блестящий плод. Упал, подкатился к ножкам кресла. Выточенное из цельного сапфира дерево тряхнуло кроной — так отряхивается мокрый пес, — но больше ни один плод не упал. Это, наверное, что-то значит, подумала Афина.
Что?
— Ты моя последняя надежда, дядя.
— Я весь внимание.
— Прикажи Пегасу пойти на службу Олимпу.
— Олимпу? Или на службу к моему младшему брату?!
— В конечном итоге это будет служба Олимпу. Ты достаточно умен, чтобы понять это. Гордыня затмевает твой разум, но если…
Афина осеклась. Привычка говорить с каждым так, как воплощенная мудрость говорит с ограниченными умами, подвела богиню. Сейчас дядя возьмется за трезубец…
Взялся.
Водяные пауки, кишевшие на полу, бросились врассыпную. Лилии, похожие на крохотные пальмы, сжали венчики в плотные кулачки, будто решили драться. Стекловидные губки всплыли к потолку быстрыми облачками. Это напоминало бегство отряда седобородых карликов.
Посейдон вернул трезубец на место. Разжал пальцы.
— Ты полагаешь, дочь Зевса, я способен приказать Пегасу?
— Почему нет? Ты отец, он сын.
Лесть, отметила Афина. Лесть сейчас кстати.
— Он конь. Он меня не знает. Он не подчинится.
— Любой конь подчинится тебе.
— Этот — нет. Я даже не стану пробовать.
— Боишься? — рискнула Афина. — Опасаешься, что он не исполнит твой приказ — и об этом узнает Семья? Сын противоречит такому отцу, как Посейдон?! Да, это повод для насмешек. Я понимаю тебя. Я не буду настаивать.
Она ждала чего угодно, кроме этого взгляда. Дядя смотрел на нее с печалью, тяжелой как небосвод. Так смотрят на дитя, не оправдавшее ожиданий.
— Не всегда гнев ведет меня первым, — над головой владыки вод проплыла стайка каракатиц. Их спокойствие подавало Афине знак: страшиться нечего. — Случается, мной владеют иные чувства. Что, племянница? Думала, я кинусь укрощать Пегаса? Ты уязвила меня, значит, я из кожи вон вылезу, лишь бы подтвердить свою мощь?! Свою власть?! Мудро, не спорю. И стратегически верно. Да, Пегас мой сын. Он — точное подобие меня, когда в облике Черногривого я мчусь по волнам или выбегаю на сушу. Там, где я ударю копытом, начинают бить источники. Пегас такой же. Ты все учла, кроме крыльев.
— Крылья?
Теперь настал черед для изумления Афины:
— При чем здесь крылья?
— В облике Черногривого я бескрыл. Среди моего потомства хватает великанов и исполинов. Но они твердо стоят на земле, не претендуя на небеса. Плывут в глубинах, не вздыхая по облакам. Крылья у Пегаса от матери. От той, кого я любил; может быть, единственной, кого я любил всем сердцем. От той, кого ты ненавидела; может быть, единственной, кого ты ненавидела всей душой.
Посейдон встал:
— Скажи, племянница. Медуза, младшая из Горгон… Повиновалась ли она чьим-то приказам? Хоть чьим-нибудь, а?
— Нет.
Это вырвалось у Афины раньше, чем богиня решила, что лучше было бы промолчать.
— Да, это так, — Посейдон кивнул медленно и торжественно. — Даже в ссылку она ушла не по воле Зевса, а потому что не желала оставаться в одном мире с тобой. Легенду о насилии, свершенном над Медузой, распространила Семья с твоей подачи. Мой брат-громовержец не задумался над тем, что если Медузу можно изнасиловать — зачем тогда ее ссылать? Разве она опасна? Женщина, которой овладели против ее воли?! Та, чей взор обращает в камень, не сумела оказать достойного сопротивления?! В следующий раз, когда станешь придумывать легенду, племянница, старайся лучше. Эта история кишит противоречиями. Обратись к Гермию, его ложь всегда вызывала у меня восхищение.
— Хочешь, я попрошу у тебя прощения?
— У меня? Нет, не хочу. Все, чего я хочу — это объяснить тебе природу Пегаса. Ты плохо вглядывалась в него, племянница. Он крылат; он неукротим.
— Я хорошо вглядывалась, дядя. Если Семья не подчинит его, он превратится в чудовище. Рано или поздно это случится, верь мне. Тогда придется не укрощать, а убивать его. Ты слыхал о Химере?
— Я даже видел ее.
— Зачем нам вторая Химера? В Пегасе все меньше от тебя и все больше от Медузы. Однажды мы проснемся и поймем, что уже поздно… Стой! Ты сказал, что видел Химеру? Где?
— Над Критским морем. Твой отец бил ее молниями.
— Что?!
И я ничего не знаю, сказала себе Афина. Никто не знает. Никто, кроме Посейдона, и то лишь потому, что это случилось над морем.
— Пять молний, — Колебатель Земли сел. Поднял руку, растопырил пальцы для наглядности. — Пять обычных грозовых молний, не тех, что кует Гефест. От трех Химера увернулась. Я и не догадывался, насколько она быстра. Как Пегас? Вероятно. Две молнии обожгли ее, но не поразили. Тифонов огонь слишком силен в Химере, я видел это своими глазами. У Младшего…
Забывшись, он назвал Зевса так, как не звал при посторонних.
— У Младшего под рукой была и шестая молния. Я думал, он метнет ее. Нет, он не сделал этого. Видимо, понял: бесполезно. Говоришь, Пегас станет чудовищем? Мне бы не хотелось такого исхода. Но я ничего не могу сделать, племянница. Нет укротителя коней лучше меня. Отцы властны над сыновьями, пока те не вырастут. Но Пегас… Он не по моей части.
Ночь, вспомнила Афина. Источник Пирена. Мальчишка. Пегас. Запах Океана, радуга. Коридор из Эфиры во мглу Океана. Рассказать об этом Посейдону? Нет, рано. Если рассказывать, то не все, приберегая главное.
— Эфира, — произнесла Афина, уходя от опасной темы. — Мне жаль, что город разделили между Гелиосом и Аполлоном. По совести надо было отдать Эфиру тебе.
— Ты можешь отдать мне Аттику, — парировал Посейдон. — Это будет по совести. И я утешусь.
Богиня сделала вид, что не заметила шпильки:
— Главк Эфирский. У него есть сын: приемный, как и все прочие. Младший. Зовут Гиппоноем. О Главке говорят, что он лучший лошадник среди смертных.
— Он не укротит Пегаса, — отмахнулся Колебатель Земли.
— О Гиппоное говорят, что он лошадник, подобный богу. Твердят о чудесах. Мальчик не просто скачет верхом на неоседланном жеребце. По его приказу кони ели человечину. Растерзали конокрадов, представляешь?
Глаза Посейдона вспыхнули:
— Хороший мальчик. Ели человечину? Остроумный мальчик.
Теперь встала Афина:
— Еще болтают, будто он твой сын. Как Пегас, а?
— Люди много чего болтают.
— Это правда?
Она ждала чего угодно, кроме ответа:
— Да.
В окнах сверкнуло солнце. Сквозь янтарь в оконных рамах оно виделось чашей гигантского цветка. Вокруг солнца колыхался радужный ореол.
Возвращаясь из дядиного дворца, возносясь к солнцу сквозь толщу воды, Афина бранит себя за забывчивость. Надо было спросить Колебателя Земли не только о том, отец ли он приемышу Главка. Следовало задать еще и другой вопрос: кто его мать?
Эвримеда, говорит мудрость. Жена Главка Эфирского.
Кто же еще?
Ты утомилась, предупреждает военная стратегия. Помешалась на погоне за Пегасом. Ты перестала мыслить ясно и холодно, как перед битвой. Мать приемыша — Эвримеда, жена Главка. Посейдон — известный ходок к смертным женщинам…
Он мог солгать, подсказывает кто-то. Афина не знает, кто это. Во всяком случае, не мудрость и не стратегия. Твой вспыльчивый дядюшка, продолжает незваный советник, не клялся черной водой Стикса, обещая говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. Да, Посейдон не мастак лгать. Его нрав — буря и натиск. Но все однажды случается впервые, не так ли? Возможно, он вовсе не отец мальчишки. Он сказал «да»? Вспомни, сколько раз ты говорила твердое «да», скрывая за ним уязвимое «нет», как воин прячет себя за щитом! Возможно, Колебатель Земли скрывает нечто более важное, чем факт отцовства. Возможно, Эвримеда родила ребенка вовсе не от похотливого любителя помахать трезубцем…
Если отказаться от мудрости, если разрушить военную стратегию — возможно все, даже невозможное. Сомнения, думает Афина. Они мучат меня хуже, чем слепни летом терзают лошадь. Раньше все было иначе. Раньше сомнения боялись меня. Теперь я боюсь их.
Афина взлетает над водой.
В пене и брызгах она подобна новорожденной Афродите. Иллюзию разрушают две вещи: копье и шлем.
Эписодий четырнадцатыйКогда бы мы еще собрались?
1Слова-дротики
— Океан — это река?
— Река.
— Как Асоп? Бородатый, тиной пахнет?
— Тиной? Не знаю, не нюхал. Борода, наверное, есть. Я не встречался с Океаном. Асоп — его сын. Наверное, они похожи. Сыновья, знаешь ли, имеют сходство с отцами, даже я. Даже ты, хотя ты и приемный.
— Сын?!
— Речные боги — сыновья Океана. Все три тысячи.
— Три тысячи сыновей. Три тысячи дочерей. Это когда же он успел?
— У него было много времени. Он старый.
— Старше тебя, Гермий?
— Старше.
— Старше Зевса?!
— Старше.
— Старше твоего деда Атланта?! Твоего деда Крона?
— Да.
— Ничего себе! Это когда же он родился?
— Понятия не имею. Возможно, он вообще не рождался. Был всегда, испокон времен.
— Возможно? Это невозможно!
— Старик невозможен, тут ты прав. Он никогда не участвовал в наших войнах, представляешь?
— В ваших?
— Боги. Титаны. Чудовища. Падшие. Вознесшиеся. Те, о ком ты слышал. О ком не слышал. Те, кого ты и представить не можешь. Знаешь, почему я говорю об этом с тобой? Потому что ты, муравей, песчинка на ладони, не в состоянии себе это представить. Это то же самое, что говорить с самим собой, только гораздо приятнее. Кто ни воюй, за что ни воюй, каким оружием ни сражайся, Океану без разницы. Даже когда мир трещал по швам, рушился в бездну, он оставался в стороне. Думаю, это и есть мудрость, настоящая мудрость, что бы там ни говорила Афина.
— Это трусость.
— Приятно беседовать с храбрецом. С умным храбрецом — вдвойне.
— Вообще не рождался? Как это?
— Одни считают, что Океан — первоначало сущего. Другие зовут его предком богов. Третьи помалкивают, не желая рядиться в дурни.
— Это ты-то помалкиваешь? Да ты не закрываешь рта!
— С тобой не очень-то помолчишь, жеребенок. Ты клещами тянешь собеседника за язык. Чем клянемся мы, небожители?
— Водой Стикса. Это даже дети знают.
— Стикс из дочерей Океана. Как и все реки царства мертвых.
— Если он река, где у него исток?
— У Океана нет истока. Он — кольцо. Пояс вокруг нашего мира. Текучая преграда между жизнью мертвой и живой. Слушай, откуда такой интерес к старику Океану? Решил стать жрецом? Океану не воздвигают храмов.
— Хочу жениться на океаниде. Присматриваюсь к будущему тестю.
— Отличный выбор, жеребенок. Моя бабушка по матери — океанида. Первая жена Зевса — океанида. Кстати, Зевс ее съел. Это кое-что говорит об океанидах, как женах.
— Они вкусные?
— Смотри-ка! Мы научились шутить. Не зря я трачу на тебя свое драгоценное время.
— Мы встречаемся все реже и реже, Гермий. В прошлом году — ни разу. В этом — впервые. Я прихожу в храм, жду тебя ночью, но тебя нет. Касаюсь дорожной гермы, жду, но тебя нет.
— Я бог. У меня много дел.
— Ты бог. А я уже не маленький, знаю, о чем говорю. От меня нет пользы. Зачем со мной встречаться? Поэтому я хочу поблагодарить тебя, пока ты не бросил меня навсегда. Я собирался сделать это раньше, после второй Химеры. Сперва я не понимал, что произошло на самом деле. Потом понял, но боялся заговорить об этом. Я и сейчас боюсь, но не могу молчать.
— Вторая Химера? Где? Когда?!
— Я имею в виду второй ее прилет. Помнишь? Три года назад, у твоего храма. Она не напала на меня, она бросилась за тобой.
— За мной? С чего ты взял?
— Не отпирайся. Это очевидно.
— Ты видел меня на подземных тропах?!
— Не видел. Но Химера кружила надо мной, а потом унеслась на запад. Она кричала. Она так страшно кричала, словно человек в гневе! Я видел, она кого-то ищет. Преследует. Не может догнать, обжечь. Я сперва не понимал, думал, что дело во мне. А потом понял: это был ты.
— Допустим. И что с того?
— Ты увел Химеру от меня. От храма. От людей, которые спали в приюте. От гаваней, кораблей, моряков. Ты рисковал собой. Ради нас! Ты воистину Податель Радости. Вот что я хотел сказать тебе, пока ты меня не покинул.
— Я увел Химеру? Рисковал собой ради тебя?
— Да.
— Паломников? Кораблей?
— Да. Ты никогда не признаешься в этом? Будешь отрицать? Понимаю. Скромность тебе не позволит.
— Скромность? Моя владычица Скромность?!
— Конечно. Ты лучше, чем кажешься.
— Я не ждал от тебя чего-то особенного, жеребенок. Я ошибся. Ты Беллерофонт, Метатель-Убийца. Даже слова ты мечешь без промаха. Раз, и они торчат как дротики, в самых уязвимых местах.
— Я не хотел…
— Знаю. И все же ты попал в цель.
— В какую?
— Я бог. У меня много дел. Прощай, Беллерофонт.
— Гермий! Ты где?..
2Верный путь к самоубийству
О скрытности я не заботился.
Кто другой крался бы с осторожностью, стараясь не наступать на сухие ветки. Я же просто шел. При моем приближении смолкала перекличка щеглов и вьюрков. В настороженном, притихшем лесу звучали только самозабвенные трели беспечной птички-зеленушки: сочные переливы и характерное «вжжжиииу!» в финале, похожее на звук полета жука. Торопливое шуршание в траве выдавало ящериц — бедолаги спешили убраться подальше.
Нож. Праща. Мешочек с камнями на поясе. Дротик в руке. Трепещите, несчастные! Бегите, покуда целы! Гиппоной-Беллерофонт, Метатель-Убийца вышел на охоту!
Не знаю, как насчет трепета, но удирала мелкая лесная живность с завидной прытью. Скатертью дорога! Табунщикам я сказал, что иду охотиться, но добычи не искал. Меня интересовала одна-единственная добыча: одиночество.
Этим не набьешь живот. Но это успокаивает взбаламученный разум.
Углубившись в лес на три-четыре сотни шагов, я словно погрузился под воду. Звуки отдалились, сделались глухой невнятицей, смолкли. Ни на чем не задерживаясь, взгляд равнодушно скользил по стволам буков и ясеней, миртовым зарослям, ковру папоротника. Увиденное не откладывалось в памяти, превращалось в размытый фон, тряпку, застиранную до полной потери цвета. Вокруг царили ароматы можжевельника и цветущей лантаны. Их перебивал запах свежих грибов, но мой нос дышал всем этим с отменным безразличием.
А может быть, я забыл о том, что надо дышать.
Мыслями и чувствами я был не здесь. Как наяву, я вновь перенесся на остров, заключенный в кольцо тумана. Дом Хрисаора. Смех Каллирои. Вино в ее чаше. Касания. Прохлада кожи. Жар объятий. Вода; кипяток. «Ну ты точно дурак!» Волны, в которых я тонул. Волны, которые качали нас…
Смеетесь? Ваше дело.
Каждую ночь после моего возвращения Каллироя приходила ко мне в снах. Эти сны отличались от прежних, где были Горгоны и великан. Здесь была только Каллироя, никого, кроме нее. Остров, пенная полоса прибоя, береговые утесы, глыбы стен, крыша дома — все виделось смутными тенями, намеками, мглистыми очертаниями.
Необязательно. Неважно. Не имеет значения.
Только она.
Морскую воду пить нельзя. Океанскую, должно быть, тоже. А я пил, захлебывался и все не мог утолить жажду.
Ты манишь, Каллироя. Зовешь. Но когда я, замирая от сладостного предвкушения, спешу к тебе со всех ног, тянусь, хочу взять за руку, увести за собой, ты отдаляешься, исчезаешь, растворяешься в тумане. Тень среди теней, а вот уже и тени нет, есть только пробуждение.
Стыдно признаться, но я лечил подобное подобным. Пытался забыться в объятиях Филомелы. Других служанок. Рабынь, согласных на все. Я любил их яростно, до изнеможения, будто не любил, а воевал. Надеялся, что похоть или усталость вытеснят твой образ, Каллироя.
Не вышло.
Рабыни шептались. Шептались и служанки. Филомела охладела ко мне, хотя и не отказывала в утехах. С ревнивой мальчишеской обидой я полагал, что виной тому Хрисаор. Ну конечно! Великан ублажил девчонку так, как мне, замухрышке, и не снилось! Чепуха, глупости. Безошибочным женским чутьем Филомела чувствовала, знала, понимала: как бы ни сплетались наши тела, стремясь стать единым целым, я был не здесь, не с ней.
Я вожделел другую. Какой женщине это понравится?
Отъезд к табунщикам я воспринял как избавление, подарок судьбы. Надеялся, что вольная «лошадиная» жизнь даст мне то, что не смогли дать все женщины дворца. Я даже проспал первую ночь без сновидений.
Потом все вернулось. Океанида топила меня в себе.
Где ты, остров? Без тебя я сойду с ума. Увидеть Каллирою, остаться с ней навсегда — ничего другого я не желал с такой испепеляющей страстью. И с кристальной ясностью отчаяния понимал: слово «навсегда» — прах, пустые мечты. Но снова посетить остров — это же я могу? Я был там с Каллироей; был и раньше, когда меня едва не разорвали Горгоны.
Как превратить дважды в трижды?!
Укротить Пегаса? Не помешай мне у источника Афина, я бы мог сейчас полететь к Каллирое на крылатом коне.
Полет! Как я сразу об этом не подумал? Для Персея, когда он отправлялся убивать Медузу Горгону, Афина выпросила у Гермия его крылатые сандалии. Об этом поют все рапсоды на всех перекрестках. Медуза жила на острове, где теперь обитает Хрисаор. Раз Персей — смертный, не бог! — туда долетел, значит, и я смогу! Надо же, какое совпадение: мои боги-покровители — Гермес и Афина…
Разве это не удача?! Не знамение судьбы?!
Обратиться к Гермию? Попросить Афину, чтобы уговорила его? Ну, как с Персеем? Гермий сестру-богиню скорее послушает, чем меня…
Я запнулся о толстенный корень, некстати вылезший из земли. Потер ушибленный палец. Боль живо напомнила, кто я есть на самом деле. Персей? Сын Зевса?! Раскатал губу, болван! Есть ли твоим покровителям хоть какое-то дело до тебя? Афина после источника вообще ни разу не являлась. Гермий… Я вспомнил недавний разговор с лукавым богом. До того он не посещал меня больше года. «Прощай, Беллерофонт», — и нет его, исчез. Надолго? Навеки? В любом случае, крылатые сандалии он мне не одолжит. Даже просить не стоит. Вот если бы меня отправляли на подвиг, тогда другое дело.
Боги не помогут, внук Сизифа. Выкручивайся сам.
До острова не дойти, не доплыть, не долететь. Что остается? — только радуга. Два конца золотого огнистого лука ждут, когда я натяну тетиву. Мне угрожала смертью львица — явился Хрисаор. Хрисаора топила Каллироя — явился я. Тот еще спаситель, конечно! Однако нельзя отрицать, что дурень Гиппоной сумел утихомирить разбушевавшуюся океаниду. Великану, небось, и в голову бы не пришло извиняться, просить прощения. Сражался бы до конца и утонул в итоге — или пришиб океаниду насмерть. А так все хорошо закончилось…
Хорошо? Замечательно! Лучше и быть не может!
Глупо надеяться, что великан снова попадет в передрягу и нас поменяют местами. Скорее уж я во что-нибудь влипну. Впрочем, за шестнадцать лет мы оба нечасто бегали по радуге туда-сюда. Ждать следующего случая можно до погребального костра. Но как же было бы здорово, а? Смертельная опасность, я на волосок от гибели — и вот, пожалуйста! Пускай мы поменяемся местами на краткий срок, ничего, я согласен. Объяснюсь с Каллироей, может, она в наш залив приплывет…
Как нарваться на неприятности? Такие, чтобы лишь Хрисаор мог меня спасти? Чудовище? Химера в третий раз не нагрянет. Война? Эфира ни с кем не воюет и не собирается. Да и кто меня на нее отпустит, на войну? Убегать из дома я закаялся. Слово, опять же, отцу дал. Разбойники? Убийцы? Когда они нужны, их днем с огнем не найдешь! Это когда они без надобности…
Корабль? Шторм?!
Зверь? Львица уже была. Вепрь? Клыкастый, здоровенный. Стая голодных волков?! Отыскать зверя мне по силам. Вряд ли повезет прямо сегодня, но за месяц, пожалуй, справлюсь.
Я раздвинул дротиком ветви каллистемона. Его соцветия — россыпь мохнатых алых вспышек в темной зелени листвы — странным образом смахивали на древесные актинии. Они напомнили мне о море. Где море, там и остров. Где остров…
Я двинулся дальше по звериной тропе.
Как быстро я найду опасного зверя? Отыщу, разъярю, суну голову в пасть? Но есть ведь и другой способ. Забраться на скалу повыше — и головой вниз! Тут ни на кого полагаться не надо. Тут все зависит от меня.
Вот, стою на краю обрыва, гляжу вниз. Едва различимая с такой высоты, угадывается россыпь камней — выкрошившиеся, посеревшие от времени зубы. Высота что надо, лететь долго. Как раз Хрисаор успеет объявиться. Ему эта скала — тьфу! По плечо, не выше.
Даже не ушибется.
А вдруг он не успеет? Вообще не прилетит? Я, как дурак, расшибусь в лепешку — и все. Кровавая каша на камнях, как от растоптанной львицы. Смрад мертвечины, мухи жужжат. Привет, Гермий, радуйся, давно не виделись! Ты отведешь меня к деду?
Но я-то хочу к Каллирое, а не в Аид! Дедушка меня по-любому дождется, у него впереди вечность. Допустим, великан успеет вовремя. Что дальше? Постоит, оглядится, сплюнет под ноги — и обратно. Я и словечком с Каллироей перекинуться не успею…
Громкий хруст.
Груда сухого валежника. По правую руку от тропы.
Шевелится, ворочается.
Лес наискось пронизан копьями солнечных лучей. Копья бьют, колют, вспарывают. Свет ранит звук. Звук огрызается, делается сильнее.
Хрюканье. Грозное, утробное.
Ты искал встречи со зверем, Гиппоной, сын Главка?
Радуйся! Судьба улыбается тебе!
Груда валежника распухает. Щетинится обломками сучьев. Трещит, теряет форму. Еще миг, и мощное тело разнесет ее изнутри.
Дротик уходит в полет.
3Метатель-Убийца
Нет зверя опасней вепря, говорят бывалые охотники.
Бывалые — это те, кто выжил.
Кто выходит в одиночку на матерого секача? Безумцы или герои, что в сущности одно и то же. Свора собак, загонщики, дюжина лучников и копейщиков — вот что значит охота на вепря. И то, случается, кое-кого приносят из леса: ноги переломаны, ребра сокрушены, живот разворочен.
Врагу не пожелаешь такой смерти!
О, вепрь! Ты воин, титан, боец животного мира! Гора мышц. Панцирь шкуры. Боевой шлем черепа. Копья клыков. Таран рыла. Строительные балки костей. Похоть сатира. Прожорливость циклопа. Если ты занят поиском съедобных кореньев или желудей, остальной мир для тебя исчезает. Проще простого напороться в лесу на груду отвратительного, хуже чем у гарпий, нрава. Другие звери почуют человека, уйдут или предупредят рыком, ты же нет, целиком поглощенный едой. Никогда не скажешь заранее, кинешься ты на врага, на досадную помеху, или фыркнешь с презрением. А если все-таки кинешься, то в какой момент это взбредет в твою уродливую башку.
Страх. Злость. Раздражение. Все это бросает тебя, о вепрь, вперед.
Тебя не испугать криком. Не смутить хлопками. Не прогнать ударами. Что ни делай, ты лишь свирепеешь. Бьешься насмерть. Не чувствуешь боли, не ведаешь страха. Не думаешь об отступлении.
Ты можешь сдохнуть, да. А кто не может?
Убить такого, как ты — подвиг. Наставник Поликрат рассказывал юнцам, дуреющим от собственной отваги: однажды в кабаньей туше насчитали семнадцать стрел и девять дротиков. Это не считая дюжины ран от мечей и копий, одно из которых в итоге достало до сердца. Победа далась дорогой ценой: домой принесли трех калек, а из своры локридских псов в живых осталась половина.
Славься, вепрь!
Валежник замер.
Из недвижной бесформенной груды, как из чудовища, убитого героем, торчало ясеневое древко. На локоть, не больше. Попал? В зверя? Если ранил кабана, дальше все ясней ясного. Или белкой взлетай на дерево, или готовься развешивать свои кишки по ближайшим кустам. Дротик? Кто же надеется завалить вепря одним-единственным дротиком? Только тот, кто заранее велел родне готовить его похороны.
Я поднял взгляд к небу. Радуга, ты здесь?!
Солнечные копья превратились в золотые иглы. Одна уколола меня в глаз. Я отчаянно заморгал, так и не выяснив, что творится в заветной вышине. И пропустил момент, когда древесное чудовище начало оседать с сухим хрустом, хрипом, стоном.
Вепрь в ярости. Сейчас бросится…
Я ждал: не человек, натянутая тетива. Я был готов стрелой сорваться с места. Бежать, петлять по лесу. Дарить Хрисаору время, чтобы он мог явиться сюда в радужном пламени, взамен зашвырнув меня на остров к Каллирое. Вскарабкаться на дерево? Нет! Мне должна грозить смерть, неминуемая гибель. Иначе…
Стон? Храп? Глухое хрюканье?
Валежник дрожит?
Послышалось? Показалось?!
Неужели вепрь так серьезно ранен?! Будь проклята моя убийственная меткость! Что мне стоило слегка его оцарапать, взбесить, превратить в живой клыкастый таран…
На негнущихся ногах я двинулся вперед. Шаг. Другой. Третий. Хрип. Теперь уже явственный. Шорох. Ближе, еще ближе. Древко дротика качнулось. Еще раз. Еще шаг.
Окровавленные пальцы судорожно вцепились в древко.
Человеческие пальцы. Нет, не мои.
Ветки и сучья взлетели в воздух. Дождем осыпались наземь. Я расшвырял эту кучу в один миг; даже не понял как.
— Алкимен?!!
Брат хрипел. Брат улыбался. На губах Алкимена пузырилась багровая пена. Из груди торчал глубоко засевший дротик. По оливково-зеленому хитону, украшенному синей каймой, расползалось пятно: уродливое, красное.
— Алкимен, прости! Прости меня! Я…
— Молодец, Метатель-Убийца, — прошептал он. — Храбрец. А я шутник, помнишь?
— Молчи! Тебе нельзя…
— Ты знал, что шутников в Аид без очереди пускают?
— Я сейчас! Я быстро! Милитад умеет лечить раны…
Я трясся как в лихорадке. Бормотал глупости, словно мог отпугнуть этим смерть. Какой Милитад? Дворцовый лекарь Агатон, и тот не поможет, окажись он здесь. Никто не поможет.
Чудо?!
Надежда. Надежда вопреки всему. Последняя из бед, хранившаяся на дне ящика Пандоры. Теперь я понимал, о чем говорил мне дедушка. Лучше бы мне никогда этого не знать!
— Не надо Милитада. Не уходи. Посиди со мной.
В груди Алкимена что-то булькало при каждом слове, каждом звуке. По лицу разлилась восковая бледность, лоб покрыла густая испарина. Но брат все еще улыбался, превозмогая боль.
Я опустился рядом, сжал его руку. Переплел наши пальцы.
Боги! Что я наделал?!!
— Помнишь? На берегу? Ты всех нас камнями уделал!
— Помню. Прости…
— Это ты меня прости. Мне редко удавались хорошие шутки. Разве что сейчас, а? Надо мной будут смеяться…
— Никто не будет смеяться над тобой.
— Будут. Отсюда до Крита… С другой стороны, когда бы мы еще… собрались, да? Все вместе?
— Кто — мы? Кто — вместе?!
— Мы. Братья.
Он смотрел мне за спину. Разыгрывает, подумал я. Подшучивает. Мысль была нелепой и болезненной, как дротик под ребрами. Захлебнувшись от мучительной рези, я обернулся и едва не бросился наутек.
Они были здесь, мои братья.
Делиад стоял в трех шагах, прислонившись плечом к стволу старого вяза. Пирен сидел на поваленном трухлявом стволе, оплетенном побегами вьюнка. Такие, какими я их запомнил. Какими они останутся навсегда.
Как теперь Алкимен.
— Помнишь? — спросил Пирен. — Ты бросил в нее камень.
4Подарки мертвых братьев
Пирен
— Ты бросил в нее камень.
— Я? В кого?!
— В Химеру. Ты бросил камень, защищая меня. Я теперь, случается, забываю свое имя, но это я помню. Ты кричал: «Получи, гадина!» В царстве теней я слышу, как ты кричишь. Слышу и смеюсь.
— Я пообещал, что убью ее. Я не сдержал слова, Пирен.
— Это пустяки.
— Я обещал и не убил.
— Убил, не убил. Для мертвых это не имеет значения. У каждого свой камень, Гиппоной. У дедушки Сизифа — тот, который он толкает в гору. У тебя — тот, который ты бросил в Химеру. Я сейчас младше тебя. Я теперь всегда буду младше, но когда-то я был старше. И как старший, я скажу тебе: я здесь. Я с тобой. Я никогда тебя не оставлю.
— Ты умер.
— Ну и что? Я теперь живу в каждом камне, который бросает брат, защищая брата. В каждом таком броске. В каждой Химере, когда в нее попадает этот камень. Я бессмертен, понимаешь? Пойди, выпей воды из моего источника. И повтори вслух, что я умер. Повтори, если посмеешь!
— Ты со мной. Навсегда. Думаешь, это такой уж подарок?
— Ты смеешься. Это уже кое-что.
Делиад
— Ты дрался за наш табун.
— Я погубил тебя, Делиад.
— Ты спас меня. Спас мою честь, а это важней жизни. Честь — это удел. Когда Крониды[85] делили мир, они разделили его не на три части — на три чести[86]. Отец честнее сына, военачальник — рядового воина. Тот, кто обесчещен, теряет свое место на земле под небесами. Что после этого значит жизнь? Ничего, даже меньше.
— А что значит смерть?
— Я хотел отступить. Ты же рвался вперед, как истинный сын Главка Эфирского. Я гордился тобой тогда, горжусь и сейчас. Это я, как старший, должен был сражаться за отцовское имущество. Гнаться за конокрадами, мстить за брата, мучиться тем, что я жив, а он нет — все это должен был делать я. Ты принял мой долг на свои плечи. Ты несешь его с достоинством.
— Как камень?
— Как камень, да. Если бы и ты ничего не сделал, мы оба утратили бы честь. Удел, место, имя — мы утратили бы все. Остался бы только позор.
— Камень скатился бы с плеч?
— Да.
— С горы? Как у деда?
— У дедушки камень все время скатывается с горы. Он скатывается, но позора нет. Нет его и у нас — благодаря тебе. Я погиб в бою, ты отомстил за меня. Все остальное — осыпь по склону, когда камень летит вниз.
— Я тебя погубил. И ты благодарен мне за это?
— Конечно. А чего ты ждал?
Алкимен
— Я еще не привык быть мертвым. Я даже не знаю, какой я сейчас. Не с чем сравнивать. Я думал, тени уходят сразу. Не успел сосчитать до трех, а ты уже под землей.
— Тени не уходят. Теней уводят.
— Где же тогда Водитель душ? Где он летает?
— Не знаю, Алкимен. Когда надо, его вечно нет. А может быть, это такое покровительство. Он дарит мне время: большее, чем простой счет до трех. Дарит вас: раз, два, три — вот вы, мои мертвые братья.
— Он дарит время нам. Тебе-то какая разница? Считай хоть до ста.
— Прости меня. Метнуть в вепря дротик? Остаться с пращой и ножом против разъяренного секача?! Такое мог сделать только я.
— О да, ты прав. Герой Беллерофонт, Метатель-Убийца? Такое мог сделать только ты.
— Лучше бы я бежал со всех ног! Я бы бежал, а ты хохотал мне вслед. «Трус! — кричал бы ты. — Заячье сердце!» Я вернулся бы, разозлился, стал бы тебя бранить. Ударил бы в сердцах…
— Не плачь. Не надо.
— Представляешь, как все было бы хорошо? Вернулся, разозлился, ударил. Как хорошо, когда есть на кого злиться! Есть кого бить!
— Ты сейчас злишься на меня?
— Нет. Поэтому ничего уже не хорошо. Все плохо, Алкимен. Главк Эфирский умрет бездетным. Я последний, понимаешь? Я следующий, впереди никого нет. Он уже летит за мной, бог подземного царства. Железное сердце, черные крылья. Факел в руке еще горит, но скоро погаснет. Главк умрет бездетным, этим все сказано.
— Ты будешь жить долго. Не скажу, счастливо, но долго.
— «Горе тебе, — возгласил жрец, обращаясь к отцу. — Великое горе!» Горе мне! Горе нам всем! Великое горе, каждому достанется его кусочек…
— Ты будешь жить долго. Поверь мне, это правда.
— После смерти все становятся прорицателями?
— После смерти все видишь иначе, яснее. Ты не такой, как мы.
— Знаю. Вас рожала мама. Вас она хотя бы рожала! Меня — нет. Меня принесли, приняли из милости. Без приказа дедушки я бы не остался в семье. Думаешь, это делает меня особенным? Мертвый, живой — что ты можешь об этом знать, Алкимен?!
— Кое-что могу. Тебе известно, как я люблю колбасу?
— У тебя мутится разум. Колбаса? При чем здесь колбаса?!
— Кровяная колбаса. Мама варит мясо, рубит, начиняет свиной желудок пополам с жареной кровью. Скручивает, связывает нитью. Коптит на старой груше. Она долго хранится, такая колбаса. Случается, до двух лет.
— Замолчи! Мне страшно, я не хочу тебя слушать.
— Ничего страшного, просто колбаса. Ты никогда не воровал ее из кладовки? Я воровал. Мне было шесть лет. Ну, почти шесть. Как тебе, когда погиб Пирен. По ночам я выбирался на двор, тайком спускался в кладовку и брал колечко колбасы. Не каждую ночь, конечно. Иначе мама заметила бы пропажу. Я ел колбасу под звездами, в одиночестве. Следил, чтобы никто меня не застал за кражей. Так колбаса была еще вкуснее…
— Замолчи, пожалуйста.
— Слушай, это мой подарок тебе. Не только боги умеют делать подарки! Я уже съел половину кольца, когда привратник вбежал во двор. Он бы налетел на меня, но я услышал, как скрипят ворота. На мое счастье, привратник сидел не во дворе, а на улице, снаружи.
— Он всегда там сидит по ночам. Ставит скамеечку.
— Этого привратника ты вряд ли помнишь. Он умер, когда тебе исполнилось четыре года. В те дни Эфиру косил мор, многие ушли в Аид. А я помню, я испугался, когда он вбежал. Я едва успел взлететь на стену за кладовкой. Там камни выщербились, удобно лазать…
— Я знаю.
— Я все слышал. Все видел. Я думаю, он солгал.
— Кто? Привратник?
— Персей. Убийца Горгоны.
— Боги, храните нас от помрачения рассудка!
— Он сказал: «Нет». Сказал про тебя. Я ему не верю.
— Боги, сжальтесь…
— Молчи и слушай. Я не знаю, сколько времени подарил нам Водитель душ. Мертвец Алкимен — последний свидетель. Держи подарок, брат, и не перебивай. Такие подарки хрупкие, их легко разбить вдребезги.
СтасимЧетвертый внук
— Господин мой! Они ждут во дворе…
Привратник был взволнован. Испуган. У него подгибались ноги и тряслись руки. Сизиф готов был поклясться, что старик, верой и правдой служивший ему много лет, испуган вовсе не тем, чем следовало бы. Обычный привратник боялся бы господского гнева. Еще бы! Посреди ночи оставить пост у ворот. Тише мыши пробраться в спальню владыки Эфиры. Разбудить владыку, да так, что Меропа, чей сон чуток как у львицы, осталась в объятиях блаженного Гипноса. Вытащить Сизифа из постели, повести на двор. И ради чего?
Какие-то гости. Ночью!
— Зачем ты их пустил? Почему не велел ждать до утра?!
— Ты сам все поймешь, господин! Мне было страшно.
— Они угрожали?
— Нет. Ты сам поймешь, уверяю…
— Они назвали свои имена?
— Нет. Сказали: назовут тебе, не мне.
В Сизифе пробудился интерес. Разум восставал ото сна, вытеснял первое, вполне естественное раздражение. Гости? Ночью? Постучались в дворцовые ворота, обратились к привратнику. Имен привратник не знает. Это значит, что гости пришли издалека. Поднялись на холм из нижнего города. Стража их не остановила. Ни та, что стоит в ночную смену на первом рубеже оборонительных стен, ни та, что охраняет входы в акрополь.
Гости шли как нож сквозь масло. Кто же это?
Сизиф плотней запахнул плащ. Ветер, летя от залива, пронизывал тело насквозь. Старею, подумал Сизиф. Раньше бы не заметил. Раньше бы я сперва загадал кулаком в лицо привратнику, выбил бы зуб-другой, протестуя против несвоевременного подъема, а уж потом стал бы разбираться, что да как.
— Вот они, господин!
Сизиф остановился на верху лестницы. Эту привычку он перенял от своего отца — и собирался передать ее сыну. Правитель должен смотреть на гостей сверху вниз. Позже, если захочется, можно уравнять пришлых с хозяевами, пригласить в зал, велеть накрыть столы для пиршества. Или кликнуть стражу: гоните незваных дураков в тычки!
Сверху вниз, да.
Сперва он не понял, что происходит. Сверху вниз? Не получается, отметил Сизиф. Я стою на лестнице, эти двое — на утоптанной земле двора. И все равно они словно возвышаются надо мной. Что это? Он прислушался к себе. Да, это был страх. Страх рождался в животе, дрожал жильной струной лиры. Дрожь поднималась выше, захватывала, подчиняла сердце. Рассудка она не достигала. Почему? Потому что для страха не было ни малейшей причины.
«Ты сам все поймешь, господин! Мне было страшно».
«Они угрожали?»
«Нет. Ты сам поймешь, уверяю…»
Понимаю, согласился Сизиф. И все же не понимаю.
— Кто вы? Назовите свои имена!
Голос не дрожал. Это хорошо, отметил Сизиф. Любопытство во мне всегда побеждало страх. Даже страх смерти. Всем рожденным от женщины суждено умереть, а мне любопытно: «Так ли это? Что с этим можно сделать?» Вот и сейчас: во дворе стоит страх, а мне хочется узнать, зачем он пришел.
Гости кутались в плащи, как и Сизиф. Мужчина шагнул вперед, женщина осталась недвижима, пряча лицо в тени. Кажется, она что-то держала под накидкой.
Оружие?
— Вели привратнику уйти, — сказал мужчина. — Туда, где он не услышит нашего разговора. Потом, если захочешь, ты все расскажешь сам. Ему, жене, кому угодно. Все, что сочтешь нужным.
Ты молод, произнес Сизиф, мысленно обращаясь к дерзкому. Ты в самом начале молодости. Но голос твой звучит сухо, резко. Так щелкает бич. Привык повелевать? Вряд ли. Просто не считаешь нужным тратить время и усилия на такие пустяки, как вежливость и обходительность.
— Оставь нас, — приказал Сизиф. — Выйди за ворота и закрой их снаружи.
Привратник бегом вылетел со двора. Старый вояка, он хорошо знал, что у правителя Эфиры голос временами тоже щелкает как бич.
— Твое имя? — повторил Сизиф, когда они остались втроем.
И услышал ответ:
— Персей, сын Зевса.
Гость сбросил плащ на землю, явив себя взглядам. Малорослый, сухой, жилистый, он был похож на хищное насекомое. Голову Персей брил наголо, как это делают финикийские жрецы Мелькарта, бога-покровителя мореходов. Афиняне и спартанцы, пилосцы и фиванцы, любители отрастить кудри до плеч, могли счесть это вызовом. Если так, гордыня их вряд ли прожила бы дольше мгновения. На поясе сына Зевса висел кривой меч, похожий на серп. Если приглядеться к сандалиям Персея, можно было заметить слабый золотой трепет на задниках.
Меч? Крылатые сандалии? Будь Персей наг и безоружен, он не стал бы менее опасным.
— Убийца Медузы, — Сизиф кивнул. — Я рад видеть тебя в моем доме. Почему ночью? Почему тайно? Я бы устроил пир в честь тебя. Мы бы вознесли тебе хвалу.
— Это излишне.
— Когда приходит герой, ничего не излишне.
— Я пришел не как герой. Я пришел как проситель.
— Ночью, — повторил Сизиф. — Без огласки.
Он спустился ступенькой ниже: одной ступенью из пяти.
— О да, вряд ли ты явился для пира! Если я в силах чем-то помочь великому сыну Зевса, я это сделаю.
Персей сделал шаг навстречу:
— Не торопись обещать. Сизиф, ты — один из немногих, кто рискнул бы исполнить мою просьбу. И все же сперва выслушай.
— Я слушаю. Но прежде я хочу спросить тебя: не надо ли позвать кормилицу?
— Кормилицу?
— Твоя спутница прячет под плащом ребенка. Я не раз видел, как женщины держат дитя. Вряд ли я ошибусь сейчас. Ребенок шевелится, это заметно. Он не плачет, но у меня тонкий слух. Я слышу, как он вздыхает во сне. Женщина отодвинула край плаща, чтобы он мог свободно дышать. Это твой сын?
— Нет.
По нему нельзя было понять, лжет он или говорит правду. Чувства, стремления, помыслы — ничего не отражалось на лице, в осанке, в движениях рук. Сухое дерево, подумал Сизиф, не человек. Должно быть, ты страшный противник, Персей Горгофон. Даже не знай я, кто передо мной, я бы трижды подумал, прежде чем обзавестись таким врагом.
— Тебе не нужна кормилица. Не нужен пир, — Сизиф подарил Персею еще одну ступеньку. — Не нужна огласка. Что же тебе нужно от меня, сын Зевса, убийца Медузы?
Впервые лицо Персея дрогнуло. Кажется, такое обращение было ему неприятно.
— Мы пришли втроем, Сизиф, сын Эола. Мы хотели бы уйти вдвоем.
— Ты решил подарить мне женщину?
Когда Сизиф хотел, он бил точно и безжалостно. Хороший воин в молодости, он не сравнился бы с Персеем ни тогда, ни тем более сейчас. Но в таких беседах, как эта, Сизиф не уступил бы наилукавейшему из богов.
— Нет, — Персей сократил расстояние на шаг. — Эта женщина не из тех, кого можно дарить.
— Твоя жена?
Персей ответил не сразу. Но ответил:
— Да.
Сизиф обратил взгляд на женщину:
— Как тебя зовут, жена Персея? Ты благородна, нет сомнений. Чья ты дочь?
Женщина молчала. От ее молчания каменели руки, а поясница превращалась в мраморный постамент. Ребенок под плащом завозился, начал хныкать. Женщина стала его качать, успокаивая.
Лицо она прятала по-прежнему.
— Андромеда, — вместо жены ответил Персей. — Зови ее Андромедой.
— Дочь Кефея, владыки эфиопов? Я слыхал о твоем втором подвиге, Персей, когда ты покончил с морским чудовищем. Слыхал и о третьем подвиге. Говорят, ты вырезал эфиопскую знать, восставшую против тебя. Иные болтают, что ты превратил их в камень, как и чудовище. Я не верю болтунам.
Взмахом руки Персей прервал его:
— Это не было подвигом. Это было резней.
— Пусть так. Вернемся к твоей просьбе. Пришли втроем, уйдете вдвоем? Ты не собираешься оставлять здесь жену. Надеяться на то, что Персей решил поселиться в Эфире, глупо. Ты стал бы украшением моих земель, но я еще не выжил из ума. Вы следуете в Аргос?
— Да.
— И вы уйдете в Аргос, оставив здесь ребенка.
— Если ты согласишься его принять.
— Как твоего сына?
— Я бы признал его своим. Но я не могу.
— Как сына Андромеды?
— Как твоего внука. Сына Главка и Эвримеды. У тебя уже есть трое приемных внуков. Я подумал, что ты не откажешься от четвертого. Я ошибся?
Сизиф долго молчал.
— Что скажут боги? — наконец спросил он. — Что они сделают?
Персей пожал плечами:
— У нас договор.
— Какой? Или это секрет?
— Боги поклялись Стиксом не вмешиваться в мою жизнь. Я поклялся тем же в том же. Мы теперь живем каждый сам по себе. Персей отдельно, Олимп отдельно.
Сизиф побледнел:
— Я никогда не слышал о таких договорах.
— Теперь слышишь. Олимп не заходит в дом Персея, Персей не штурмует Олимп.
— Ты смертный?
— Да.
— Я старше тебя. Вряд ли я сумею убедиться в твоей смертности.
— Поверь на слово. Твои сыновья убедятся. Если не они, то твои внуки.
Лжет, подумал Сизиф. Такой договор невозможен. Если возможен, то не для смертного. Весь жизненный опыт правителя Эфиры кричал: Персей лжет! Жизнь продолжается, сказал Сизиф себе. Опыт растет, меняется. Придет время — и я тоже задумаюсь о договоре с Олимпом. Если я не заключал этот договор, если мне его навязали, не спросив моего мнения, то нарушение закона, писаного для смертных — не нарушение. Ни один суд не признает такое. А наказание без суда — беззаконие. Я уже сейчас задумываюсь об этом: в тишине, в одиночестве, боясь навлечь беду на близких.
Персей и Сизиф? В нас есть что-то общее.
— Ваш договор, — он спустился еще на ступень, — распространяется на ребенка?
— Нет. Иначе я забрал бы его с собой в Аргос.
— У Олимпа свои планы на это дитя?
— Олимп ничего не знает о нем. Олимпу он не интересен. Если мальчик проживет обычную жизнь, если он сойдет в мир теней стариком, умрет молодым на поле боя, скончается от болезни… Олимп и не вспомнит, что такой человек жил на свете. В царстве Аида все равны.
— Не все. Впрочем, оставим эту тему. Как зовут мальчика?
— Как тебе будет угодно. Мы не давали ему имени.
— Передай мне ребенка.
— Ты согласен?
— Передай мне ребенка.
Персей не двинулся с места. Вместо него к Сизифу приблизилась женщина, которую сын Зевса назвал Андромедой. Расстояние до лестницы она пересекла так, словно летела на крыльях. Откинув полы плаща за спину, она протянула дитя правителю Эфиры. Принимая мальчика, Сизиф опустил взгляд. Меньше всего он хотел заглянуть этой женщине в глаза.
— Ты умен, — хрипло произнесла женщина. В отличие от голоса Персея, сухого и резкого, ее речь звучала низким гулом раковины, отзвуком моря. — Ты очень умен. Я учусь сдерживаться, но это получается через раз. Когда я взволнована, всякое возможно.
— О да, — согласился Сизиф. — Если герой приходит, все бывает. А если герой приходит не один…
Ребенок на его руках пригрелся, задремал.
— У вас нет детей, — Сизиф вернулся на верх лестницы. — Они еще только будут. А у меня есть и дети, и внуки. От Главка у меня четверо внуков. Четвертого зовут…
Он на миг задумался.
— Четвертого зовут Гиппоноем. Он вырастет лошадником, как и его отец.
— Как его отец, — повторила женщина.
— Я бы пожелал вам счастливой дороги, но кому это желать? Ко мне никто не приходил. Персей? Что делать сыну Зевса в Эфире? Ночью? Самый доверчивый человек не поверит в такое. Мне все приснилось. Привратнику — тоже. Он будет молчать. Если он заговорит, я вырежу ему язык. Он это знает. Он предпочтет быть немым с языком, нежели без.
— Ты скажешь Главку? — спросил Персей. — Своему сыну?
— Сыну и его жене — да. Но они тоже станут молчать. Они умеют молчать, я сам их учил. Вы будете навещать это дитя? Мой дом всегда открыт для вас.
— Нет, — сказала женщина. — Мы не будем его навещать.
Персей кивнул, признавая за ней право решать.
Эписодий пятнадцатыйПутевые столбы
1Гори огнем, радуга
Облака. Плывут.
Раньше, давно, в другой жизни я бы разглядел в них очертания кораблей, птиц и зверей. Крепостные башни. Колесницы, влекомые лошадьми. Не вижу, не узнаю́. По голубому движется грязно-белое, вот и все. Выглядывает солнце. Прячется. Снова выглядывает. Не жжет, не согревает, не слепит. Просто блестит.
Или не блестит.
Я — камень. Жара, холод, время — мне все равно. Мне — никак. Я недвижен. Это мир движется вокруг меня. Проходят в отдалении люди. Косятся. Отворачиваются. Сплевывают, гоня скверну. Моя память хранит их имена, но мне не хочется доставать эти беды из ящика Пандоры. Ничего не хочется. Налетает порыв ветра. Ерошит листву дуба, уносится прочь. Над головой летит птица. Кричит.
Подходит лошадь.
Они все движутся: люди, ветер, листва, птица, лошадь. Облака в небе. Я — нет. Я камень. Некому втащить меня на гору. Нет Сизифа, умер. Мир течет, бежит, ползет. Ну и что?
Лошадь кладет голову мне на плечо. Мягкие губы касаются щеки. Лошадь вздыхает, совсем как человек. Пытается утешить. Будь я человеком, мне было бы приятно. Я бы что-нибудь почувствовал.
Признательность? Возможно.
У камня нет чувств. Лишь названия их выбираются на поверхность из глубин, всплывают медленно, с неохотой. Тонут, уходят обратно снулыми рыбинами. Кругов на поверхности не остается.
Темнеет.
Мне не хочется спать. Проваливаюсь в забытье. Снов нет. Просыпаюсь, иду к костру. Иду, оставаясь неподвижным. Смещается мир, не я. Сажусь у костра. Табунщики отступают, уходят. Они держатся подальше от меня. Раньше я бы обиделся. Огорчился. Что-нибудь крикнул. Теперь я разучился делать все это: обижаться, огорчаться, кричать. Я камень. Я проклят, осквернен. Ко мне нельзя прикасаться.
На огне булькает варево. Набираю немного себе в миску. Мир опять смещается: я ухожу от костра. Сажусь. Зачерпываю. Отправляю в рот. Не голоден, но ем. Не хочу пить, но пью. Не хочу дышать, но дышу.
Камни не дышат? Ладно.
Думаю. О чем? О самоубийстве. Так думает голодный о куске хлеба. Умирающий от жажды — о глотке воды. Нищий — о медяшке. Еще недавно самоубийство представлялось мне путем на остров, к Каллирое. Опасность, радуга, явление Хрисаора… Даже самоубийство у меня отняли. Упади я на меч, радуга окажется быстрее.
Я уверен в этом. Гори огнем, радуга.
Небо. Облака. Подходит конь. Коня зовут Агрием. Рука поднимается сама, без моего участия. Треплет, похлопывает. Ты помнишь меня, Агрий? Прежнего? Да, тебе не понять, что значит быть проклятым. Оскверненным. Для тебя это не имеет значения.
Спасибо.
Солнце проходит по небосводу две трети дневного пути.
Встаю. Беру у табунщиков немного припасов. Мне не нужно много. Мне вообще ничего не нужно, но я беру. Ухожу прочь от шалашей. Развожу костер. Отдельный. Мой. Варю кашу. Ем. Темнеет. Сплю без снов. Просыпаюсь. Смотрю на звезды. Вспоминаю рассказ Алкимена, живого или мертвого. Я камень, меня принесли Персей и Андромеда. Оставили в Эфире у дедушки Сизифа. Ну и что? Камню без разницы, кто его принес.
Солнце. Облака. Агрий.
Еда. Сон. Пробуждение.
Это не смерть. Это не жизнь.
Звук. Новый звук вторгается меж шорохов, шелеста, щебета, топота, фырканья, которые для меня равны тишине. Колесница. Сюда едет колесница. Для камня это ничего не значит. Почему я встаю?
Смотрю.
В упряжке пара вороных. По луговине колесница идет ровно, как по укатанной дороге. Передок и деревянные борта, кажется, потемнели от горя. На них нет украшений. На колеснице — двое в черном. Траурные одежды. Мужчина и женщина. Отец. Мать.
Камень трескается.
Больно. Очень.
2Это случилось давно
Я не могу сказать им: «Радуйтесь!» Скорее я вырву себе язык.
— Отец. Мама.
Смотрю в землю. Взгляд тяжелее неба со звездами. Мой прадед — Атлант, только это ничего не значит. Я не в силах поднять эту тяжесть. Опускаюсь на колени:
— Я виноват. Мне нет прощения. Я проклят…
— Замолчи.
Сперва мне кажется, что отец кричит. Нет, он говорит тихо, не повышая голос. С опозданием до меня доходит: Главк Эфирский не желает, чтобы его слышали табунщики.
— Ты не виноват.
Это мама. То же она говорила, когда погиб Делиад. Но Делиада я хотя бы не убивал собственными руками.
— Это была случайность, — говорит отец. — Роковая случайность.
Хочу возразить. Жестом отец не дает мне себя прервать. Он стоит напротив, но по-моему, он стоит на вершине лестницы. Пять мраморных ступеней, да. Я вижу их.
— Случилось то, что должно было случиться. От твоей руки или от чьей-то другой, неважно. Мы с матерью так и будем стоять перед тобой, Гиппоной? Может, пригласишь нас к костру?
Я не понимаю, что происходит. Чего хочет отец. О чем спрашивает. Память, пробудившись от каменного сна, подсказывает: три года назад мать твердила мне о том же, о чем сейчас я слышу от отца. Тогда я решил, что ее рассудок помутился от горя.
Встаю. Взмахиваю рукой:
— Прошу к моему костру. Разделите со мной мою скромную трапезу. Если, конечно, вы не опасаетесь скверны…
— Трапеза? Разделим, — отец спокоен, словно речь идет о торговых делах. — Скверна? Если она есть, разделим и ее. Если нет, тогда и беспокоиться не о чем.
Идем к костру. Табунщики жмутся поодаль. По дороге я замечаю в руках матери большую корзину, плотно закрытую плетеной из лозы крышкой. Мама заботится обо мне? Или о себе с отцом — чтобы не есть мой грязный, мой кровавый хлеб?
Садимся вокруг костра. Некоторое время молчим.
— Это случилось давно, — отец бледен. Голос его впервые срывается. — Четверть века назад. Сразу после нашей свадьбы…
Главк Эфирский откашливается. Голос его становится прежним.
3Я родной
Это случилось после свадьбы Главка и Эвримеды. Это случилось за три года до рождения Алкимена.
Это случилось, будь оно проклято.
«Горе тебе, Главк, — возгласил жрец из храма Зевса Тройного. В тот день жрец носил белые одежды, служа Зевсу Высочайшему. — Великое горе!»
Главк с женой молчали, ожидая продолжения. Молчал и Сизиф: он явился в храм вместе с сыном и невесткой. Все трое глядели в пол, словно надеялись высмотреть там пути к бегству.
«Главк Эфирский умрет бездетным! — продолжил жрец. — Такова воля владыки богов и людей».
Было видно, что участь дурного вестника его не радует. Но жрецу не оставили выбора.
«Богов не обмануть», — задумчиво произнес Сизиф.
Жрец кивнул:
«О да, богов не обмануть».
Они молчали, все четверо. Жрец молчал, потому что сказал все, что требовалось. Главк с женой молчали, сокрушенные приговором. Сизиф молчал по-своему, как умел только он.
«Боги есть боги, — говорило его молчание. — Но я все-таки попробую».
Кто первый сказал в Эфире, что Главк бесплоден? Кому? Скорняк кузнецу? Прачка стряпухе? Старуха молодке? Какая разница, если в самом скором времени об этом болтал весь город. Воля богов — материя тонкая, волю можно толковать на все стороны. А глас народа — другое дело. Молва выбралась за стены, ринулась на юг, по Пелопоннесу, на север, в Беотию и Фессалию.
Теперь о бесплодии Главка знали все.
За девять месяцев до рождения Алкимена, первенца в Главковой семье, дворец посетил знатный человек с Родоса. Был пир, много вина. Были свирельщики, шуты, танцовщицы. Гостю отвели отдельные покои в дальней части дома. Глубокой ночью туда проскользнула женщина, пряча лицо под накидкой.
Лицо, имя, намерение. Ничего не спрячешь во дворцах.
Кто первый сказал, что Эвримеда разделила ложе с родосцем? Кому? Служанка метельщику? Раб свободному? Плотник ткачихе? Какая разница, если ребенка носить долго, а у сплетни ноги быстрей, чем у лани? Когда родился Алкимен, последний нищий в Эфире знал, чей он сын. Знал и восхищался житейской мудростью Сизифа, равно как и хладнокровной предприимчивостью Главка — последний во всеуслышанье объявил ребенка своим.
Позже родился Делиад. Пирен. Гиппоной.
Дети есть дети. Правитель нуждался в сыновьях. «Богов не обмануть! — хохотала Эфира. — О, богов не обмануть!» Живя торговлей, город понимал, что в мире нет обмана, есть только условия сделки.
Над жрецом, объявившим волю Зевса, потешались.
Жрец молчал.
— Кроме Сизифа, меня и Эвримеды правду знала Меропа, твоя бабушка.
— Бабушка? Почему бабушка, отец?!
— Без нее мы бы не справились. Это она поила мою жену снадобьями. Выбирала дни, когда чрево остается пустым, что ни делай. Подмешивала гостям в вино кое-что, от чего гость спал как убитый. Затем он просыпался рядом с Эвримедой. Верил каждому ее слову о прошедшей ночи. Как тут не поверить? Возразить, что ничего не было? Что ты, пьяный мерин, храпел рядом с красивой, готовой отдаться тебе женщиной? Такой позор не снести самому отъявленному силачу.
— Но как же тогда родились мы? Я — ладно, про себя я все знаю. Но Алкимен? Делиад? Пирен? Если они дети моей мамы, то от кого?
— Ты глупей, чем я думал. Они мои сыновья.
— Твои?!
— Да. Моя плоть и кровь.
— Но ты бесплоден, отец!
— Почему? Потому что так говорила прачка стряпухе?
— Потому что такова воля богов!
— Боги не сказали, что я бесплоден. Боги сказали, что я умру бездетным. Не стану отпираться, вначале я понял их так же, как и ты. Умру бездетным? Что это, если не бесплодие? Но позже выяснилось, что мое семя приносит плоды.
— Рабыни? Служанки?
— Нет. Не скажу, что я не знал женщин кроме Эвримеды. Но они не подарили мне детей. Это укрепило меня в мысли о бесплодии. Первые два года семейной жизни Эвримеда тоже проходила пустой. А потом она понесла Алкимена. Не от гостя, от меня. К родосцу она шла, уже будучи в тягости.
— Зачем же он тогда был нужен? Родосец?
— Это была идея твоего деда. Слухи обо мне также распространяли его люди. Главк умрет бездетным? Разумеется. Откуда дети у Главка? У холощеного пустоцвета?! Все они — приемыши, сыновья Эвримеды от разных отцов. Легенда рядилась в правду. Таким образом твой дед скрывал от людей и богов, что я плодовит. Ты же помнишь? Умереть бездетным — мы понимали это, как бесплодие. Воля богов? Она свершилась. Все слышали? О, слышали все, от Эфиры до Олимпа. Когда бы я ни умер, я бы умер бездетным, чтобы приемыши благоденствовали.
— Но ты жив. Ты пережил всех их.
— Да. Я жив, мои мальчики мертвы. Главк Эфирский умрет бездетным? Теперь я понимаю истинный смысл воли небес. Судьба — насмешница, Гиппоной. Но соль ее шуток раскрывается не сразу.
— Зачем ты мне все это рассказал?
— А ты как думаешь?
— Чтобы я узнал: я вам не родной. Они родные, я нет. Но я знал это и раньше.
— Подумай еще раз. Это неправильный вывод.
— Чтобы я узнал, что я вам родной?
— Продолжай.
— С чужим ты бы не поделился семейной тайной. Ты и мама. Вы бы молчали до последнего. Значит…
— Ты нам родной. Кто бы тебя ни родил, кто бы тебя ни принес — родной. Неродной бы ничего не понял, а ты понял. Ты сын Главка и Эвримеды. Внук Сизифа. Береги себя, парень.
Он назвал меня парнем. Так звал меня дедушка. Отец — никогда раньше.
— Береги себя, понял?
— Да, отец. Я постараюсь.
— Стараться не надо. Просто сделай это. Живи долго и позволь мне уйти первым. В глубокой старости, разумеется. На меньшее я не согласен. Главк Эфирский не умрет бездетным. Воля богов? Сделай все, чтобы она не исполнилась.
Отец встал:
— Да, еще. Я хочу внуков. Запомнил?
4Каков их гнев?!
Дорога.
От Эфиры на Зигуриес. Восточнее, в сторону Немеи. На север, до Микен. По границе с Аркадией, в Аргос. Сухая земля, кусты на обочине. Пыль. Ветер. Жара. Встречные уступали мне дорогу. Даже колесница с воинами, вооруженными как для боя, вильнула в сторону. Воины проводили меня взглядами, в которых читались изумление и страх.
Я ехал верхом.
Когда я попросил отца отдать мне Агрия, он согласился. Сперва, правда, удивился. Агрий был немолод, со дня на день его место в табуне занял бы другой, горячий и сильный жеребец.
Кому нужен старик? Мне, сказал я.
Отец предложил взять колесницу. Велел табунщикам подобрать второго коня, в пару Агрию. Я отказался. Колесница? Я не нуждался в ней. Упряжь? Это лишнее. Когда я сидел на Агрии, его ноги были моими. Они шли туда, куда велит хозяин, не нуждаясь в понукании. Его спина была моей. Можно ли свалится с собственной спины? Его голова была моей: дыхание, слух, взор.
Думаю, Агрий был рад уйти со мной. Уверен в этом.
«Ты нечист, — объявил отец перед расставанием. — Осквернен убийством брата. Все знают, что ты не виноват. И все же это скверна. Это значит, что твоя кровь дозволена для пролития. Покарать братоубийцу, пока тот не очищен — заслужить милость богов. Всегда найдется кто-нибудь, кто рискнет. Если ты останешься в Эфире, каждый твой день превратится в ожидание. Яд, нож, стрела. Копье из-за угла. Камень с крыши. Уезжай, я не в силах защитить тебя».
Я кивнул.
«Отправляйся в Аргос, к ванакту Мегапенту. Скажи ему, кто ты, зачем приехал. Он мне должен, он тебя очистит. Не скажу, что Мегапент хороший человек. Но он человек дела, это главное. Твое очищение — его выгода. Он знает меня, он поймет».
Я кивнул. Аргос так Аргос.
Все равно куда.
«Вот еда, — мама протянула мне узелок. Глаза ее были сухими. — Я собрала тебе в дорогу. Вот одежда. Плащ. Хитон. Пояс. Шляпа. Фибула с Пегасом. Ты ее любишь, я знаю. Я почистила ее для тебя. Переоденься, прежде чем уехать».
Я кивнул. Я боялся заплакать.
«Оружие? — спросил отец. — Меч?»
Я отказался. Взял нож, пращу, пару дротиков. Прикосновение к дротикам стало для меня пыткой, но я стерпел. Надеюсь, при необходимости я сумею их метнуть. Дорога длинная, прокормлюсь охотой.
«Золото? Серебро?»
Я взял немного. Не хотел его обижать.
Когда я уехал, меня не провожали. Отец с матерью уехали еще раньше. Табунщики попрятались. Лишь Агрий ждал меня у костра, где я провел ночь. Фыркал, рыл землю копытом. Кажется, ему не терпелось оставить эти земли. Покинуть табун, который помнил его вожаком.
Да, Агрий. Я тоже не прочь. Я не был вожаком, но это не имеет значения.
На дороге мне встречались путевые столбы с резным ликом Гермия. Встречались чаще обычного, словно вырастали из-под земли. Я проезжал мимо герм, не придерживая коня. Отворачивался, словно не замечал. Не взывал, не просил.
Если таково покровительство богов, каков же их гнев?
СтасимСмерть в цепях
— Радуйся, Сизиф, сын Эола!
— Всегда, — откликнулся Сизиф.
И пояснил, видя недоумение бога:
— Я всегда радуюсь твоему появлению. Как ты думаешь, кто ты такой?
— Сын Зевса? — предположил Гермий. — Водитель душ?
— Это не главное.
— Податель Радости? Килленец? Лукавый?
— И это не главное.
— Трижды Величайший?
Лицо Сизифа было ответом. Ответ этот не обрадовал Гермия.
— Кто же я тогда?
— Правильнее было бы спросить: «Что же я тогда?» Ты — бурдюк с вином. С отменным хиосским вином. Крепким и неразбавленным. Иногда я боюсь, что ты не придешь. Забудешь меня, нарушишь обещание. Но ты честен, чего трудно ожидать от твоей природы. Радуйся, честный бурдюк с честным вином! И позволь мне обрадоваться тоже.
Сизиф оглянулся на гору:
— День на исходе. Я могу позволить себе отдых. Вино будет кстати, как и беседа с тобой. Клади бурдюк на землю, садись рядом.
Гермий послушался. Садясь, он тоже бросил взгляд на гору. Вершина уходила за облака, которых не было в царстве Аида. Гор здесь тоже не было, эту создали нарочно для Сизифа. Крутой склон, тропа вьется меж чахлых безлистых кустов. Земля утоптана босыми пятками, выглажена тяжестью камня. Вот и камень: притулился сбоку, дремлет.
Ждет завтрашнего дня.
Закат, подумал Гермий. Это не закат, это иллюзия. Отблески дворца Гелиоса на дне Океана. Солнце спустилось под воду для пира и отдыха. Для смертных, живущих на поверхности земли, оно давно зашло. Закат для людей закончился. Но здесь, под землей, дворец Гелиоса сияет для теней из океанских глубин, даруя мертвым подобие света, тепла, жизни.
Когда солнечный бог опять взойдет на небо, в Аиде станет темно. Нет, тут стемнеет раньше, когда Гелиос завершит пир и уснет до утра. Дворец погаснет, давая отдых усталому светилу.
У каждого свой камень, своя гора. Назови камень солнцем, а гору небом — ничего не изменится. Странная мысль, беспокойная. Такую лучше не думать.
— Я привел гостя, — сказал бог. — Он не бурдюк, уверяю тебя.
И позволил тени стать видимой.
— Алкимен, — после долгого молчания произнес Сизиф. — Радуйся, внук.
Тяжелый ежедневный труд изменил Сизифово тело, дарованное для мучений. Мышцы налились силой, окрепла спина. Ноги стали похожи на узловатые корни дуба, выпирающие из земли. Лицо обветрилось, резче выступили скулы. Сейчас мало кто поверил бы, что эти двое — дед и внук.
— Радуйся, говорю. Здесь, правда, особо нечему радоваться. Но если поискать, можно найти кое-что. Ты пил из Леты?
— Я ему не позволил, — вместо юноши ответил Гермий. — Хотя какая разница? Здесь, у твоей горы, все помнят всё. Даже я вспоминаю такое, о чем предпочел бы забыть. Мучения без памяти — пустой звук. Ты мучишься, Сизиф?
— Да.
Сизиф не отрывал взгляда от внука:
— Я мучусь, Гермий. Но камень тут ни при чем. Почему он молчит?
— Камень?
— Мне не до шуток. Почему Алкимен молчит? Не идет ко мне?
— Три дня он не произнесет ни слова. Потом речь вернется к нему.
— Ты оставишь его? Со мной?!
— Оставлю, не оставлю — разве это имеет значение? Они приходят к тебе рано или поздно. Находят дорогу в кромешной тьме. Толкают камень вместе с тобой. Бегут по тропе, когда камень катится вниз. Орут всякие глупости. Сидят ночью у твоего костра. Ты делишься с ними моим вином. Думаешь, я их не вижу? Ты забыл, кто я, Сизиф.
— Алкимен! — закричали от камня. — Иди к нам!
Пирен прыгал, размахивал руками. Делиад, как старший, вел себя сдержанней. Но и он не сдержал улыбки, когда Алкимен шагнул навстречу братьям.
«Почему Алкимен молчит?» — мысленно повторил Гермий вопрос Сизифа. Потому что умер недавно. Потому что его привел я. Другие твои внуки, старый хитрец, нашли тебя сами. Это потребовало времени. Иначе ты бы знал про трехдневное молчание. Не спрашивай, почему я решил сократить путь Алкимену. Я и сам-то не знаю, куда мне отвечать?
— Кто его убил? — спросил Сизиф. — Враги? Разбойники?!
— Беллерофонт.
Гермий ждал, что Сизиф удивится. Спросит: «Кто это?» Нет, не спросил. По всей видимости, внуки успели рассказать деду о Беллерофонте, Метателе-Убийце.
— Вражда?
— Случайность.
Сизиф вздохнул с облегчением.
Камень, сказал себе Гермий. Этот камень не сорвался. Сизиф, сын Эола, вкатил его на вершину и вытер пот.
— Я боялся, — признался Сизиф. — Братья часто враждуют. Грызутся как звери. Убивают друг друга из-за пустяковой ссоры. Случай? Хорошо, если так. Он страдал?
— Алкимен? Не знаю. Вряд ли больше обычного.
— Гиппоной. Беллерофонт. Как ни назови, я спрашиваю о нем.
— Да. Он страдал.
— Хорошо, если так, — повторил Сизиф, сцепив пальцы рук в замок. — Останься, Гермий. Поужинай с нами.
— Ужин?
— Мне сегодня принесли поминальную жертву. Мне и мальчикам. Насчет Алкимена не знаю, но с ним мы поделимся. С ним и с тобой. Моя жена и сын теперь не опаздывают с жертвами. Да что там! Все мои дети, где бы ни были, просто осыпают меня приношениями. Пустые головы! Они что, идут против воли Зевса? Если я разжирею, отращу брюхо, как я смогу работать?!
Он подмигнул богу:
— Есть баран: черный, как ты любишь. Разведем костер, нажарим мяса. Есть мука, напечем лепешек. Вода в ручье, об этом позаботились. Твоя работа? Отличная вода, свежая. Есть жертвенная кровь. Есть вино. Ну да, кому я говорю!
Гермий хлопнул Сизифа по плечу:
— Хорошо устроился, старый хитрец! А разговоры перед сном? Возвышенные беседы? Сказка на ночь? Когда-то ты был славным рассказчиком.
— Будут, — кивнул Сизиф. — Я постараюсь. Тело устало за день, но язык бодр. Мальчики любят, когда я рассказываю им сказки. И раньше любили, и сейчас. Боюсь, правда, их вкусы не придутся тебе по нраву.
— Не может быть! Какая сказка у них любимая?
— Про смерть.
— Смерть? Воистину удивительное пристрастие! Слушать про смерть в царстве мертвых…
— Про смерть в золотых цепях. Про смерть в плену, в заточении. Бессильную смерть. Про то, что надо посылать войну, иначе смерть не освободить. Ты еще находишь вкусы моих внуков странными? Правда, Водитель Душ?
Закат гас за горой. Играл красным на сколах камня.