Белые крылья для мятежной души
Мне завидуют.
Хорошо тебе, говорят. Лучше лучшего. Экая силища за тобой! Не кто-нибудь, не муравей, даже не сотня ражих воинов с копьями наперевес. Хрисаор Золотой Лук, понимать надо! Чуть что, является, спасает. Как по свистку — прыг в радугу, ноги в руки, и бегом на выручку.
Нам бы так!
Поначалу я спорил. Теперь соглашаюсь. Вам бы так, да. Угроза смерти: раз за разом. Чувство стыда по возвращении. Понимание, что тебя без спросу вынули из твоей собственной жизни и на время поместили в чужую. Ужас при мысли о том, что способен натворить великан за время твоего отсутствия. Лучше бы я умер, погиб, был растерзан! Это первое, что приходит в голову, когда радуга соединяет нас.
Мне не верят, когда я говорю об этом.
Я бросил пустые споры. Перестал об этом говорить. С годами приходит мудрость: я все реже рассказываю о Хрисаоре. Вы, наверное, последние слушатели, кому я доверился. Скоро все забудут о Золотом Луке. Останется один Беллерофонт. Герой Беллерофонт, наглец Беллерофонт. Любимец богов, оскорбитель богов, живой пример воздаяния за гордыню. Достойный восхищения, осуждения, сочувствия. Пусть остается, я не против. А Хрисаор спрячется в тумане, на острове Заката. О нем забудут: великан? Да, вроде был такой…
Может, и поныне есть. Коров пасет.
Эписодий двадцать второйБоги не слышат изгнанников
1Удачная сделка
Если капитан «Звезды Иштар» походил на каменного краба, то капитан «Любимца ветров» родился барракудой: тощий, жилистый, с узким и хищным лицом. Даже зубы у него были по-рыбьи острые и крючковатые. Хорошо хоть, он не молчал как рыба.
— Когда отплывает корабль? — спросил я.
На «Любимце ветров» мне предстояло покинуть Ликию.
— Завтра, — бросил он в ответ.
— Утром? С восходом?
«Звезда Иштар» обычно снималась с якоря на рассвете.
— Или послезавтра, — капитан остался невозмутим.
— Так завтра или послезавтра?
Капитан пожал плечами.
— Как же мне узнать день и время? Приходить утром или днем? А может, вечером?
Второе имя барракуды было Безразличие. Издевается? Запросто, кстати. Кто я? Изгнанник, полный скверны. Жив лишь по царской милости. К сожалению, царская милость не подразумевает уважительного отношения к изгнаннику других людей. Убить — не убьют, а в остальном — выкручивайся как умеешь. Не очень-то я и умею. Где вы, хитрость и мудрость? Где ты, дедушка Сизиф? Ну да, я знаю, где. Но мне бы сейчас очень пригодился твой совет.
Без тебя не уплывут, откликнулся дедушка. Капитан насмешник, но не безумец. Он не осмелится нарушить царский приказ. Велено увезти тебя из Ликии — значит, увезут. Даже если ты станешь упираться — скрутят по рукам и ногам, бросят в трюм.
Упираться? Ну уж нет! Как ни странно, Иобату я доверял. Если человек отправляет тебя на смерть, он не станет обманывать по мелочам. Поэтому я искренне надеялся, что царь выполнит мою просьбу. Боги не слышат молитв, не принимают подношений от грязного братоубийцы. Я попросил царя принести жертву, обещанную мной Охотнице много лет назад, за меня. Вряд ли чудовищный пес был посланцем Артемиды, но слово надо держать. Собираясь исполнить одну клятву, рискованно оставлять за спиной другую. Тонкой золотой пластинки в полпальца длиной — три таких я согласился взять у Главка Эфирского, отправляясь в путь — хватит на достойное жертвоприношение. Богиня останется довольна и сменит гнев на милость.
— Пойду прогуляюсь, — не дождавшись ответа, сказал я капитану. — Уплывешь без меня, не будет тебе удачи.
— Это еще почему?
— Тебе известно, что я заклинатель ветров? Шепну словечко, и ветры больше никогда не вырвутся из твоей тощей задницы. Раздуешься пузырем и взлетишь к небесам, понял? Боги с радостью примут тебя в свой круг.
Капитан хмыкнул с одобрением.
— Шепчи громче, парень, — глаза его заблестели. Кажется, я понравился барракуде. — Надувай мой пузырь. Дуй шибче, веселей! Пожалуй, я дождусь тебя. Иначе кто будет дуть мне в задницу всю дорогу?
Покидая порт, я сомневался, что все эти слова сказал капитану я. Должно быть, дедушка Сизиф нашептывал мне из Аида.
Агрия я до отплытия устроил в портовую конюшню. Ее мне показал раб-сопровождающий, из дворцовой челяди. Раба знали и в конюшне, и в порту, за коня я не беспокоился. Исполнив поручение, раб вернулся во дворец. Я был предоставлен самому себе. Рынок шумел совсем рядом, и я направился туда. Еще в первый свой день в Ликии, сойдя с борта «Звезды Иштар», я приметил кое-что любопытное, но тогда мне пришлось поторапливаться.
Сегодня же поверженный Крон, владыка времени, внезапно расщедрился, с лихвой отсыпав мне своего добра. Изгнанник Беллерофонт, ты богат — до завтра. Или до послезавтра.
Лавируя в толпе подобно ладье в лабиринте Киклад, обгоняя и уступая путь, убыстряя или сдерживая шаг, я проходил мимо прилавков с грудами оливок и кругами сыров, медной посудой и сандалиями из новенькой скрипящей кожи, амфорами и флаконами, лепешками и вяленой рыбой, пряностями и украшениями из кораллов и перламутра. Чужая речь заполнила уши неумолчным шумом прибоя. Говорили, в основном, по-ликийски, но временами до меня долетали знакомые слова на финикийском и критском наречиях, один раз даже на языке моей далекой родины. Накатывали волны запахов: вонь, благовония, ароматы, будоражащие аппетит и напрочь его отбивающие. Они сменяли друг друга, наслаивались, образуя «рыночную смесь» — я был хорошо знаком с ней по десяткам рынков на островах, где успел побывать.
То, что я искал, ничем не пахло. Тут мне нос не помощник.
Искомое нашлось на дощатом лотке, занозистом и неказистом на вид. Серые шарики величиной с орех горкой лежали на куске некрашеного полотна, обтрепанном по краю.
Свинцовые ядра для пращи.
Я слышал о них, пару раз видел мельком, но до сих пор не держал в руках. В Эфире их тоже делали: своих месторождений у нас не было, но молибдос[16] привозили из копален Лавриона, где его и добывали, и выплавляли. Дома я нечасто бывал на рынке и уж точно не искал там ничего подобного. Дедушка Сизиф утверждал, что добыча Лавриона в сравнении с добычей в горах Ликии — что котомка бедняка рядом с повозкой купца, доверху набитой товаром.
Не торопясь, чтобы не приняли за вора, я взял шарик; взвесил на ладони. Тяжелый, да. Голову проломит куда вернее, чем камень. Даже шлем не спасет: не убьет, так оглушит. Просто подарок для Метателя-Убийцы.
«Собрался с пращой на Химеру?»
Вопрос прозвучал так ясно, словно его задал случайный зевака. Я не ответил: кто бы ни спрашивал, даже если это был я сам, он считал меня совсем уж безмозглым дурачком. Такому отвечать — себя позорить.
Торговец, хмурый коротышка вдвое старше меня, заросший дикой кудлатой бородой, что-то каркнул по-ликийски.
— Прости, не понимаю, — ответил я на критском.
Торговец вытаращился на меня. Шумно почесался, сунув грязную руку с обкусанными ногтями в прореху замызганного гиматия.
— По-финикийски говоришь?
Он знал с десяток слов. Еще дюжину на других наречиях, знакомых мне. Впрочем, когда один хочет продать, а другой — купить, они всегда найдут общий язык. В итоге торга, щедро сдобренного жестами, гримасами и ужимками, двое уважаемых людей пришли к взаимовыгодному соглашению.
Я был уверен, что не переплатил, отдав новенькую бронзовую фибулу в виде пучеглазой рыбы за три полновесные пригоршни ядер для пращи. Даже с учетом того, что свинец в Ликии свой, не привозной. Торговец же не сомневался, что удачно облапошил наивного чужеземца. Когда мы расстались, довольные сделкой и презирая друг друга, мне тут же захотелось испытать новое приобретение. Праща была у меня с собой. Но кому придет в голову швыряться ядрами посреди шумного города? Объясняй потом, что я никогда не промахиваюсь, что никого не хотел убить…
Вздохнув, я ссыпал ядра в потяжелевшую котомку и пошел прочь.
2Ликийская плавильня
К рынку примыкала агора — рыночная площадь.
Уж не знаю, как ее называли ликийцы, но собрания горожан здесь проходили точно так же, как и у нас. В прошлый раз, когда я следовал за покойным ныне телохранителем, мы до площади не дошли — сразу полезли в гору. Сейчас же здесь собралась немалая толпа. Чтобы просочиться к центру, мне пришлось уподобится верткому ручейку, прокладывающему путь в галечной россыпи.
Вскоре взгляду открылся крепко сбитый помост, а на нем — дородный седобородый муж в плаще цвета летних сумерек. Из его вдохновенной речи я не понял ни слова. Позади оратора двое стражников крепко держали под локти худого мужчину со связанными за спиной руками. У мужчины была разбита бровь, а рот плотно заткнут тряпкой. Конец тряпки свисал к подбородку, качаясь на ветру подобно мертвому высохшему языку.
Преступник?!
Вырваться мужчина не пытался, но и сломленным не выглядел. На ногах стоял твердо, смотрел хмуро, исподлобья. В глазах его горели гнев и вызов. Нет, он совсем не походил на вора, разбойника или случайного убийцу. На неслучайного убийцу вроде одноглазого абанта — тем более. Что же он натворил?
— Богохульник! — ответили рядом на мой не заданный вопрос.
И сразу же возразили:
— Богохульник? Как же!
Говорили чисто, словно урожденные критяне. И все-таки в речи звучал неуловимый акцент, подтверждавший, что говорят местные.
Я навострил уши. Шагах в пяти особняком стояли двое горожан, одетых как люди с достатком. Их избегали: по большей части на площади собрался народ попроще. «Всякий знатный человек Ликии, — утверждал советник Климен, — говорит по-критски». Эти двое были уверены: простолюдины, даже если слышат их беседу, не понимают ни слова.
Я не стал их разубеждать. Придвинулся ближе, встал на краю незримой границы. Праздное любопытство? Что тут такого? До отплытия далеко, мне совершенно нечем заняться.
— Были богохульства, — упорствовал первый. — Были, точно знаю. Повторять не стану, мне только грома с небес не хватало.
— Ну, брякнул сгоряча… С кем не бывает? За такое не казнят. Публично осудить, обязать принести искупительную жертву — и гуляй. А тут… Ты слушай, слушай!
На краю помоста двое мускулистых детин, повязав кожаные фартуки кузнецов, возились с необычного вида треножником. В средней его части помещалась жаровня, там горел огонь. Выше покоился закопченный бронзовый ковш. Один из кузнецов бросил в ковш бесформенный кусок чего-то серого. Глухо брякнуло металлом о металл. Свинец? Они что, намерены его расплавить? Не в кузнице, а на жалкой жаровне?!
«Чтобы расплавить молибдос, требуется меньший жар, чем тот, при котором плавятся медь и бронза», — всплыли в памяти слова наставника. Которого из двух? Агафокла или Поликрата? Надо же, забыл. А слова помню.
Кузнецы собрались ядра для пращи отливать?
— …слыхал? «Упорствовал в хуле на олимпийских богов, сочинял про них оскорбительные поэмы и прилюдно зачитывал на встречах с друзьями!» Я не раз бывал с Линосом на общих пирушках. Не было такого!
— Но ты же не думаешь…
— Я не думаю. Я уверен.
Оратор что-то громогласно возвестил, потрясая кулаком. Толпа взревела: многотелая Химера, стоглавый Тифон, готовый изрыгнуть пламя на отступника. Что бы ни сказал обвинитель, горожане это приветствовали. Жаль, те, чей разговор я подслушивал, воздержались от комментариев. А может, я просто не расслышал их за ревом толпы.
— …предупреждение, — донеслось до меня, когда горожане поутихли. — Для других. Для нас с тобой. Не распускайте, значит, язык.
— И ты не боишься об этом говорить?!
Голос спрашивающего дрогнул.
— С тобой? Не боюсь. А что, должен?
— Хочешь меня оскорбить? По-твоему, я способен на донос?!
— Любой способен. Но не любой рискнет. И только глупец станет этим грозить перед тем, как донести.
— Глупец вроде Линоса?
— Да.
— К счастью, мы с тобой не из таких.
— Воистину так. Значит, мы оба в полной безопасности.
Оратор завопил, толпа откликнулась. Собеседники понизили голоса, я с трудом разбирал отдельные слова, не в силах уловить общий смысл. На помосте оратор обратился к кузнецам (палачам?!), те в ответ кивнули. Стражники вытолкнули связанного человека вперед, тычками и пинками принудили упасть на колени. Один схватил беднягу за волосы, запрокинул голову назад.
Я видел, как на тощей шее судорожно дергается острый кадык. Ходит туда-сюда, словно приговоренный глотает одно за другим последние мгновения жизни. Линос, вспомнил я. Его зовут Линос. Я повторял имя несчастного, словно это имело какое-то значение.
Второй стражник резко выдернул кляп изо рта Линоса вместе с парой окровавленных зубов. Линос попытался закричать, но палач ловко сунул ему в рот пару крючьев и принялся раздвигать, распяливать челюсти под надсадный хрип бедняги.
До меня наконец дошло, что сейчас произойдет. Я не мог в это поверить, но знал, сердцем чуял: моя догадка верна. У меня на родине смерть как таковую не считали особо серьезным наказанием. Под справедливым возмездием за преступление, заслуживающее казни, понимали только мучительную смерть. В первую очередь это относилось к рабам — их топили или побивали камнями. Свободных людей сбрасывали со скалы; рубили головы, пронзали сердце копьем. Если имелись смягчающие обстоятельства, предлагали покончить с собой: броситься на меч, повеситься, выпить яд.
Но еще никто! Никогда…
Стражники держали крепко: не вырваться. Первый все продолжал тянуть за волосы, второй наступил на связанные за спиной руки казнимого, придавил к помосту, вцепился Линосу в плечи. Подошел второй палач, окинул взглядом примолкшую толпу, словно намечая следующую жертву. Не торопясь поднес к разорванному крючьями рту закопченный ковш.
Медленно наклонил.
Расплавленный свинец походил на тусклое серебро. Став жидким, онобрел грозный, мрачный блеск. Металл гневался, не одобрял приговор, не желал течь в человеческую глотку, пытался застыть по дороге…
Не вышло.
Тяжелая струйка упала в живой сосуд. Человек отчаянно задергался, захрипел. Лицо и шея Линоса налились густым багрянцем. Казалось, кожа вот-вот лопнет, кровь несчастного брызнет наружу, пятная палачей и стражников. Я увидел пар, а может, дым; услышал шипение, страшное клокотание.
Свинец продолжал течь.
Кадык на шее в последний раз судорожно дернулся и застыл. Казнимый обмяк. Все? Мучения бедняги закончились, он был уже на пути в Аид. Или в небо? Филоноя говорила, у душ ликийцев после смерти отрастают крылья. Отвернувшись, я пошел, нет, побежал, глухой к ропоту возбужденной толпы. В последние дни я видел много смертей. Но даже изувеченные тела, оторванные руки, ноги и головы не вызвали у меня такого тягостного чувства, как эта казнь.
В конце концов, людей в Чаше Артемиды убило чудовище. Такова его природа. То, чему я стал свидетелем на площади, сделали люди.
Неужели такова природа людей?
3У моей жизни теперь есть имя
Ночь. Палуба. Качка.
Хлопает парус.
Да, говорю я. Да, Филоноя, ты права. Кто в такое поверит? Я и сам-то себе не верю. Остров? Великан? Радуга? Иногда кажется, что все это придумал какой-то изобретательный негодяй.
«Почему негодяй? — Филоноя удивлена. — Почему не доброжелатель?»
Я не согласен. Я возмущен. От моего негодования с неба градом сыплются звезды. Доброжелатель? Моим врагам такого добра полные руки! И даже врагам я его не пожелаю…
«Остров, — повторяет Филоноя. — Великан. Радуга».
Мечтательно щурит глаза:
«Каллироя. Я правда похожа на нее?»
Правда.
«На нимфу? Дочь Океана?»
Да. Очень похожа.
«Соблазнитель! — царевна смеется. — Девичий угодник! Какая женщина не придет в восторг от того, что ее сравнивают с океанидой? С Прекрасно Текущей?! Хитрец, ловкий охотник…»
Охотник? Я?!
«Кто же еще? Ты знаешь, как доставить удовольствие намеченной добыче…»
Мы беседуем, сидя на палубе, каждую ночь. Это гораздо приятнее, чем разговаривать с мертвым абантом. Во-первых, Филоноя живая. Во-вторых, этот разговор уже состоялся. Перед отплытием царевна нашла меня в порту. Призналась, что сбежала из дворца, желая увидеть меня. Попрощаться, нет, пожелать удачи. Прощаться она не хотела. Мы гуляли по берегу, набрав полные сандалии песка. Болтали о пустяках, делали вид, что кроме пустяков в нашей жизни ничего больше нет. Так боятся прикоснуться к открытой ране.
Ты решилась первой, царевна.
«Хрисаор, — спросила Филоноя, вертя в пальцах темно-серую гальку. — Там, возле Чаши Артемиды, ты назвал имя: Хрисаор. Я задала тебе вопрос: „Откуда ты знаешь его имя?“ Ты ответил: „Это длинная история“. Тебе не кажется, что пришла пора начать эту длинную историю? Если не начать, мы никогда не доберемся до ее конца».
Я начал. Я был скован, косноязычен, но постепенно разговорился. Выложил все без остатка, начиная с детских снов и заканчивая троицей «лепешечек», прыгающих по сверкающей воде к горизонту.
«Сразу три? — Филоноя побледнела от изумления. — Тремя правыми руками?»
Я кивнул.
«Разве так бывает?!»
Бывает, вздохнул я. У трехтелых великанов, даже если им отроду неделя — еще как бывает. И болтают без умолку.
«А Каллироя стала его женой? Хрисаоровой?»
Я пожал плечами. Раз родила, значит, стала. Одежду стирает, сам видел. Про коров знает, про пастуха. Жена, никаких сомнений.
«Все ты врешь, — Филоноя засмеялась. Смеющаяся, с румянцем, вернувшимся на щеки, она было чудо как хороша. — Нимфа на меня похожа, великан на тебя; нимфа стала его женой… Сватаешься, да? Ко мне еще никто так не сватался. Трехтелый великан? „Папа, смотри, как я умею!“ Так прямо и скажи: хочу от тебя трех сыновей…»
Хочу, непослушными губами пробормотал я. Трех сыновей. От тебя.
«А если будет два сына и дочка? Ты меня разлюбишь? Бросишь?!»
Я отчаянно замотал головой. Не брошу, мол. Никогда.
Смех сбежал с ее лица.
«Ты действительно решил умереть? — шепотом спросила Филоноя. Пальцы ее клещами сжались на моем запястье. — Или ты надеешься победить Химеру? Если не надеешься, оставайся. Я уговорю отца. Когда я пла́чу, он на все соглашается…»
Кто бы не согласился, подумал я. Любой, да.
Вот, сижу на палубе. Берег, беседа, вопросы царевны — все осталось в прошлом, за кормой. А я до сих пор разговариваю с тобой, Филоноя. Между Родосом и Критом, взяв к северу от обоих островов, «Любимец ветров» угодил в шторм. Нас швыряло, как щепку, как «лепешечки», пущенные тремя могучими руками Гериона. Валы обрушивались на палубу, словно молоты на наковальню. Все, что не было привязано или спущено в трюм, смыло за борт. Дико ржал Агрий. За грохотом бури я не слышал ржания, я чувствовал его через палубные доски. Моряки кричали, молились. Они боялись смерти, даже капитан. Я? Нет, я не боялся. Привязав себя к мачте, я говорил с тобой, царевна. Я продолжаю разговор и сейчас, когда шторм утих, а по небу бегут обрывки туч, похожие на черных жертвенных ягнят с вызолоченными ро́жками. Твоя сестра отправила меня на смерть, твой отец отправил меня на смерть, но ты — жизнь, царевна.
У моей жизни теперь есть имя: Филоноя.
Прости, если временами я путаю тебя с Каллироей. В моем воображении вы сливаетесь в одну женщину, как для океаниды сливаемся мы, я и Хрисаор.
«Ты надеешься победить Химеру? — шепчешь ты. — Если не надеешься…»
Я должен. Ты не оставила мне выбора, Филоноя.
«Я?» — удивляется шепот.
Ты, клятва, Пирен.
«Но как?»
У меня есть оружие, царевна.
«Оружие? Какое? Я не видела у тебя оружия. Твои дротики остались в Чаше Артемиды. Нож? Праща?!»
Лицо твоей сестры.
«Что?!»
Лицо твоей сестры. Подковы для коров, изобретенные моим хитроумным дедом. Письмо из Аргоса, отправленное твоему отцу. Ядра для пращи. Я купил их на вашем рынке, прежде чем уйти на корабль. Все это есть у меня, а в придачу — ужасная казнь богохульника, которую я видел на площади. Великие боги! Да я вооружен до зубов! Могу ли я сомневаться в своей победе?
«Я не понимаю тебя…»
Ничего, потом поймешь. У меня есть еще одно оружие — души ликийцев. После смерти у них отрастают крылья, да? Они взлетают на небеса? Спасибо, Филоноя, это оружие подарила мне ты. То, о чем я говорил раньше, подарили мой дед, твои сестра и отец, торговец в лавке, палач на помосте. А это — твой подарок.
В краях, где я родился, есть два наказания: смерть и изгнание. Нет для изгнанника покровительства богов. Нет огня домашнего очага. Нет молитв, способных быть услышанными. Я изгнан, считай, умер. Нет мне места на земле. Если моя душа не хочет скитаться под землей, ей надо отращивать крылья.
«Я не понимаю тебя…»
Я сам себя не понимаю до конца.
«Возвращайся. Прошу тебя, возвращайся…»
Я вернусь, Филоноя. Говорю же, ты не оставила мне выбора.
Когда я в сотый раз повторяю, что я вернусь, а волны пенятся под напором «Любимца ветров», мне кажется, что это говорю не я. Тысячи людей до меня повторяют: «Я вернусь!» Тысячи людей после меня повторят эти слова. Еще мне кажется, Филоноя, что мы прожили с тобой бок о бок много лет. У нас два сына и дочь, у нас куча одежды, которую надо перестирать, множество коров, жаждущих выпаса, и тьма тьмущая плоских камешков. Наши дети запустят их по воде, от берега к горизонту, а мы будем радоваться и хлопать в ладоши.
Жди, я скоро.
4Что же мне делать?
Храм Гекатомпедон в Аттике. Храм Афины на Сунийском мысе. Храм Афины Победоносной в Мегарах. Святилище Афины Дарующей Клубни в Сикионе.
Я скитался больше года.
С «Любимца ветров» я сошел в Пирее. Капитан, за время пути проникшийся ко мне особой симпатией, которая выражалась в том, что он требовал говорить ему грубости, отвечая на них еще большими грубостями, предлагал доставить меня прямиком в Эфиру. В Лехейскую или Кенхрейскую гавань на выбор, сказал он. Я отказался, чем немало удивил капитана.
«Изгнанник, — напомнил я. — Братоубийца. Я волен идти на все четыре стороны, но только не домой. Пожалуй, Аргоса мне тоже стоит избегать».
Перед расставанием капитан пожелал мне попутного ветра. И даже показал, откуда подует этот ветер. Я согласился: такой ветер лучше, чем ничего.
Храм Афины Воительницы на склоне Бупортма. Жертвенник Афины Кипарисовой в Асопе. Храм Афины Градохранительницы в Тегее. Алтарь Афины Провидицы в Дельфах.
Путь длился и длился.
Меня узнавали. Юноша с конем? Юноша верхом на коне? Беллерофонт, шептались за спиной. Тот, кто поклялся уничтожить Химеру. Слухи о Химере и поручении Иобата, данном мне, перелетели через море быстрей, чем это сделала бы сама Химера. Они распространялись со скоростью лесного пожара в засушливый период. Меня кормили в харчевнях, не требуя платы. Пускали переночевать. Ставили Агрия в конюшню, насыпа́ли коню полную кормушку отборного ячменя. Видя, что моя одежда износилась, женщины дарили мне новую — с разрешения мужей и отцов. Мое прозвище, как и имя, данное при рождении — это звучало только позади меня, когда люди были уверены, что я не слышу или могу притвориться, что не слышу.
Изгнанник? Нет, нам это неизвестно. Скверна? Не слыхали. Убийца брата? Те, кто только что взахлеб обсуждал дротик, поразивший несчастного шутника Алкимена, предлагали мне лепешку как незнакомцу, случайному путнику, нуждающемуся в тепле гостеприимства.
Меня узнавали, но делали вид, что не знают. Иначе добрые люди лишились бы возможности оказать мне самое мелкое благодеяние, рискуя из-за этого утратить милость богов. Особая храбрость, тихая отвага — накормить, одеть, согреть человека, кого опасно кормить, одевать, согревать.
Благодарность пела в моем сердце.
Храм Афины Саитиды на горе Понтин. Храм Афины Площадной в Спарте. Храм Афины Корифасийской в Пилосе. Жертвенник Афины Изобретательницы по дороге из Мегалополя в Менал. Алтарь Афины Матери в Элее.
День за днем. Стадия за стадией.
Храм за храмом.
Никакого результата.
Я нуждался в крыльях. Крылья были для меня запретны. Снять запрет могла лишь та, кто его наложила — Дева с копьем, суровая дочь Зевса. «Я буду благосклонна к тебе, Гиппоной, сын Главка, — сказал она у источника Пирена. — Я буду очень, очень благосклонна к тебе…»
И добавила:
«Не ходи больше по ночам к источнику. Прилетит Пегас, не прилетит — не ходи. Иначе моя благосклонность обернется кое-чем похуже. Ты понял меня?»
Я понял тебя, сероокая. «Не ходи к источнику!» — в твоих устах, богиня, это меньше всего означало требование держаться подальше от чаши и фонтанчика, носящих имя моего брата, сожженного Химерой. «Чтобы я не видела тебя рядом с Пегасом!» — вот что сказала ты на самом деле.
Изгнанников не слышат боги. Молитвы оскверненных убийством не доносятся до слуха небожителей. Как мне докричаться до тебя, о великая, могучая, строгая Афина? Как добиться разрешения посягнуть на вожделенные крылья?! Взлететь к облакам при жизни, а не после смерти?! Мой второй, вернее, первый покровитель Гермий однажды дал Персею свои крылатые сандалии. Я не Персей, боги не снаряжают меня для подвига. Вряд ли Гермий согласится обуть скитальца Беллерофонта в свои таларии. Если моя клятва не будет выполнена, если я, как Пирен, сгорю в огненном дыхании Химеры — сгорит и волшебная обувь Подателя Радости, а этого он не допустит ни при каких условиях. Значит, мне остается только Пегас.
Но между Пегасом и мной стоишь ты, Афина.
Пав на колени, я проводил долгие часы у входа в твои храмы. Взывал, зная, что не услышат, и надеялся, что услышат, ответят. Посыпа́л голову прахом, бил поклоны, простирался ниц. Когда понял, что все попытки бесполезны, решился на обман, ложь во благо. Изгнаннику нельзя посещать святые места? Нарушитель закона подвергается опасности, навлекает гнев богов? Если отказано в милости, я был согласен на гнев. На что угодно, лишь бы меня заметили. Прикрывшись чужим именем, как шлемом-невидимкой, я входил в святилища, становился у алтарей. Заказывал жрецам молитвы и жертвоприношения — не от себя, запятнанного скверной, но от имени людей, убитых Химерой. Просил ли я богатств, удачи, приплода, здоровья? О нет! Я не просил ничего, кроме мимолетного внимания к моей просьбе, умолял о кратковременной встрече.
Ты молчала, Дева.
«Моления о благоденствии стад услышаны! Прочие моления не услышаны». Это возвещали моему отцу каждый год, когда Главк Эфирский взывал к Гермию Благодетельному. Сейчас я был бы рад и такому ответу. Да я бы заплясал от счастья! Ответ означал бы, что меня хотя бы слышали, прежде чем на что-то согласиться, а в чем-то отказать.
Я кричал в пустоту.
Ночами, сидя у костра или растянувшись на ложе под крышей, если мне встречался очередной добрый человек, я плакал от бессилия. Отчаяние сменялось яростью. Начать охоту на Пегаса, не спросясь тебя, Афина? Презреть твой запрет?! От такого вызова богам меня останавливало копье — твое копье, Афина. Я мечу копья без промаха, но и ты, Промахос, вряд ли метнешь копье мимо цели, когда тебе захочется покарать дерзкого ослушника.
«…иначе моя благосклонность обернется кое-чем похуже. Ты понял меня?»
Я понял тебя. Но что же мне делать?!
Каждый день, одеваясь после сна, я смотрел на серебряную фибулу, которую мне подарило море. С тех пор, как я вернулся из Ликии, Пегас ни разу не появлялся на заколке. Не было там и человечка, похожего на меня. Фибулу украшал воин в латах и шлеме. Сегодня у воина в руках был лук, вчера — меч, позавчера — опять лук. Случалось, оружие менялось по два раза на день.
Я мечтал о Пегасе. Но мне сопутствовал Хрисаор.
Знамение?
СтасимУбийца Зла
— Почему? — спросил Иобат. — Почему ты не рассказала мне об этом раньше?
Филоноя вздохнула:
— Не знаю, отец. Наверное, боялась.
Царевна поймала себя на том, что все время оглядывается по сторонам. Ее не покидало чувство, что в углах кто-то прячется. Вот-вот шевельнется, выползет, поднимет над полом узкую змеиную голову. Сверкнут ядовитые клыки, раздвоенный язык мелькнет в воздухе, насыщенном гарью факелов. Филоное было неуютно: отец редко приглашал ее в дворцовый мегарон. Она бывала здесь трижды — и впервые, когда отец имел полное право разгневаться на младшую дочь.
— У тебя не было причин для страха, — Иобат размышлял вслух. — Расскажи ты мне все, я бы не смог ни в чем обвинить тебя. Ты жертва, ты спаслась волей случая и милостью богов. В чем твоя вина?! Значит, ты боялась за кого-то другого. За Беллерофонта? Он тебе нравится?
— Да, отец.
Филоноя хотела соврать и не смогла. Отец распознаёт ложь за десять шагов, не глядя в сторону лжецов.
— Великан, — Иобат встал с трона, сошел с возвышения. Принялся бродить от стены к стене, заложив руки за спину. — Юноша исчез, явился великан. Играл с псом, потом тоже исчез, ушел по радуге. Вернулся Беллерофонт, доставил тебя во дворец. Действительно, удивительная история. Не знаю, поверил бы я тебе, признайся ты сразу. Должно быть, не поверил бы. Списал на потрясение, помрачение рассудка.
— А теперь веришь? — решилась Филоноя.
— Теперь верю. У тебя не было ни единого веского повода, чтобы признаться сейчас. Значит, сокрытое терзало тебя. Просилось наружу. Ты поделилась не с подругами, с матерью или советниками. Ты поделилась даже не с твоим отцом. Ты поделилась с царем. Значит, сказанное тобой — правда.
Филоноя молчала. Смотрела в пол. Ей всегда было трудно беседовать с отцом. Он любил младшую дочь больше жизни, царевна знала это. Но Иобат подавлял любого, кто находился рядом с ним. Природное качество, царь не задумывался о нем, как воин не задумывается о мече, а просто разит — или прячет в ножны. Даже когда меч в ножнах, все помнят, что это меч.
— Великан, — слова царя звучали в такт шагам. — Возможно, бог. Латы, шлем, меч.
— Лук, — напомнила Филоноя. — То меч, то лук.
— Оружие-оборотень. Не знаю, кто это был, но он спас тебя. Тебя и Беллерофонта. Говоришь, юноша знал имя великана?
— Да, отец. Он сказал: Хрисаор.
— Никогда не слышал о таком боге. Впрочем, это может быть прозвищем. В Карии, на юго-востоке от нас, есть храм Зевса Хрисаора. Уверен, легко найдутся храмы Аполлона Хрисаора, Посейдона Хрисаора… Если это прозвище, хорошо бы выяснить, какой именно бог спас вас от двуглавого пса. Если же это имя… Мудрецы говорят: имя бога — его природа, суть, стержень и основа. В любом случае, Хрисаор Золотой Лук, он же Золотой Меч, явился на подмогу Беллерофонту, Метателю-Убийце. Вероятно, не в первый раз, если юноша не был удивлен.
— Да, отец.
— И он тебе нравится? Беллерофонт?
— Да, отец.
— А ты ему?
— Не знаю. Возможно.
— Стесняешься сказать правду?
Иобат расхохотался. В смехе царя, когда-то гулком и раскатистом, мелькнуло старческое дребезжание. Заметив это, царь прекратил смеяться.
— Я стар, — спокойно заметил он. Лишь на виске билась, трепетала синяя жилка, выдавая истинное состояние царя. — Дитя мое, по возрасту я скорее гожусь тебе в деды, чем в отцы. Я начал дряхлеть, в том нет сомнения.
— Отец! Ты силен, как бык!
— Не перебивай и не льсти. Таких быков, как я, отправляют на живодерню. Или ставят вращать во́рот маслобойки, пока бык не сдохнет. Есть кое-кто, дитя, кто не возражал бы против живодерни. Маслобойка кажется им слишком рискованным вариантом.
— Кто эти мятежники?
— Тебе ни к чему знать их имена. Достаточно того, что все они принадлежат к нашей семье. Царь зажился на свете, думают они. Ждать, пока Иобат исчерпает свой срок и уйдет в царство мертвых? Слишком долго, думают они. Хорошо бы поторопить. Нож, яд, удавка. Открытый мятеж, в конце концов. «Страна нищает, враги острят копья! Ликия, вставай! Мы хотим перемен…»
Филоноя заплакала. Отец говорил сухо, с отменным равнодушием, но воображению не прикажешь. Царевна ясно видела, как это происходит: нож, удавка, бунт.
— У меня нет сыновей, — продолжал Иобат. Тени бродили вокруг царя, словно наемные убийцы, но приблизиться опасались. — Только дочери. Старшая могла бы принять трон вне зависимости от того, кто станет ее мужем. Принять трон, укрепить власть, подавить мятеж, расправиться со злоумышленниками. Я говорю о Сфенебее. Поздно, она сидит в Аргосе. Остальные дочери, включая тебя, Филоноя, на такое не способны. О чем это говорит?
— О чем, отец?
Вопрос был пустой формальностью. Филоноя знала, к чему клонит царь.
— Твои сестры замужем. Я не оставлю трон их мужьям. Почему? Они не усидят и месяца. Но этот юноша… «Я убью Химеру, — сказал он мне, — потому что я должен это сделать. Твой приказ ни при чем, я сам этого хочу». Ты понимаешь? Мой приказ ни при чем. Я послал его на смерть, он знал это, но пошел, потому что сам так хотел. Допускаю, что у его отваги имелось не слишком красивое объяснение — великан за спиной, покровительство богов. Но это вряд ли.
— Почему, отец?
— Я слышал, боги избегают столкновений с Химерой. Она жжет их храмы, но олимпийцы делают вид, что ничего не произошло. Гордые олимпийцы, гневные олимпийцы, ревнивые и мстительные. Если так, Беллерофонт должен понимать, что великан может его не спасти. Сгорят оба: смертный и бессмертный. «Я должен это сделать. Твой приказ ни при чем, я сам этого хочу». Разве это не царская речь?
— К чему ты клонишь, отец?
Иобат вернулся на трон.
— Раньше я был уверен, что он не вернется, — задумчиво произнес царь, барабаня пальцами по подлокотнику. — Сейчас моя уверенность поколебалась. Если он вернется, если Химера будет убита им…
Он наклонился вперед:
— Ты выйдешь за него замуж, Филоноя. И горе мятежникам, восставшим против Беллерофонта, Убийцы Зла[17]. Полагаю, великан нам тоже пригодится. Ты же хочешь жить долго и счастливо, не так ли?