Золотой обруч — страница 8 из 53

песне: «Свобода, свобода, бесценный дар небес…» Только и знай — пресмыкайся всю жизнь под ногами у сильных мира сего… Да и на том свете грозятся сунуть тебя в котел со смолой за то, что на этом свете есть просишь…

— Ох-ох-ох! — вздохнул старик в конце стола, распрямляя больную спину. — Что поделаешь! Живи и помалкивай! Разве можно противиться, сынок, разве можно!

— Ну, это мы еще посмотрим! — сказал младший брат. — Мы тоже не свиньи, да и они не боги на небесах. К черту! До каких пор мы будем позволять, чтобы нас душили и вешали! У них шеи потолще нашего — веревку выдержат…

И снова глаза его сверкнули.

— Что поделаешь! — сказал хозяин лачуги. — У них и власть и сила. Ни суда тебе, ничего.

— Какой суд! — сказал старик. — В молодости и я искал суда и справедливости. А получил полтораста розог. С ними не поборешься. Куда тебе, маленькому человеку, судиться с большим барином! Ничего не выйдет. Потерпи лучше, потерпи…

— До каких же пор терпеть! — раздраженно крикнул младший брат. — Надоест в конце концов! Душат тебя всю жизнь — и до конца не додушат, мучаешься, точно на кол посаженный!

С минуту в комнате раздавался только легкий стук ложек, словно стадо овец, стуча копытцами, проходило по замерзшей пашне. Отчаяние и ненависть сверкали в глазах хозяина хижины и его брата. Зловеще выглядели их темные лица. А дети лежали, широко раскрыв от испуга глаза, слушали и познавали жизнь. И души их уже с этих пор впивали в себя, точно отраву, эту дурманящую злобу…

— Тяжела жизнь нашего народа, — сказал наконец Реммельгас. — Побольше бы нам образования, сознательности.

Он замолчал. Бобыль с гневным смехом взглянул на него.

— Образование, сознательность! — усмехнулся он. — А что нам сознавать, кроме того, что в брюхе пусто? Это и дурак сознает. Но где достать еду, вот этого мы не знаем. Говорят, образование сейчас всем доступно. Но какого образования может добиться бедняк? Вот, — он указал ложкой на ребят, лежавших рядком, — велико ли их образование? Ха-ха! Правильно говорит пословица: кто богат, тот и умен. А у бедняка образования хватает, только чтобы сложить пять да пять и знать, что всеми десятью пальцами он должен работать. Нет у нас смелости, нет и ума. А богач ухитряется так тебя одурачить, что тебе и не понять, как это твои гроши в его мошну катятся. Иной раз и самого смех разбирает — до чего тебя надувают.

— Что уж тут смешного, — промолвила хозяйка, — коли на теле рубашки нет, а в брюхе каши: гол как сокол, беден как церковная мышь!

— Теперь у нас хоть хлеб есть, — задумчиво произнес старик, опираясь лохматой головой на тощую руку. — Когда я подрастал… и хлеба не было. Жевали колобушку из мякины… да и того досыта не доставалось. Я в пастухах ходил… Волость определила… Ни отца, ни матери не было. Хозяйка велела мне лезть в печку с лукошком, вынимать колобушку: была она такая ломкая, что иначе не вынешь, сухая да жесткая. Я напялил полушубок, подпоясался. «Чего это ты в шубе в печку лезешь?» — спрашивает хозяйка. «Чтобы жаром не обдало», — отвечаю я. А сам запихал за пазуху побольше этого колоба… На несколько дней хватило. А то голодно… голодно… Теперь-то у нас, детки, хлеб есть… хлеб да картошка…

— Да ведь и хлеб с картошкой не с неба падают! — махнул рукой хозяин. — За них весь изломаешься на помещичьем поле.

— Ну так распрями спину хоть раз! — сказал младший брат. — Они рады тебя узлом завязать, только дайся им в руки.

— Узлом завяжут, детушки, — пробормотал старик, — узлом, так что и не пошевельнешься. Не распрямишься. И суд и все права у них. Господам противиться кто посмеет? Не посмеет никто, детушки, не посмеет…

Младший брат хотел было сказать что-то, но только сердито швырнул ложку на стол, сел в угол и принялся развязывать бечевки от постолов. Одна за другой упали на пол постолы, а за ними последовали такие же грязные портянки.

На кровати больше не видно стало боязливо-любопытных ребячьих глаз: дети заснули…

4

Перед тем как лечь спать, старшие снова затеяли беседу.

— Эх, иногда приходит на мысль, — сказал хозяин, — бросить тут все, переселиться в Сибирь, купить себе участок земли и зажить по-человечески. Но эти вши висят на мне. — Он указал на жену, детей и старика. — Один я давно уже убрался б отсюда. Но куда пойдешь с такой оравой? Денег на дорогу и то нет. Сам хоть на четвереньках дополз бы, но как быть с ними?

Все уже легли, лампа погасла; в воздухе чувствовался керосиновый чад.

— Туда бы добрался, — мечтал вслух хозяин лачуги, — тогда все нипочем. Землю даром получишь. Казна поможет дом выстроить. Леса кишат дикими лошадьми: лови и впрягай в плуг. В солдаты там не берут. А кому еще и золото найти посчастливится — тот сразу разбогатеет!

Реммельгас усмехнулся.

— Сибирь тоже не земля обетованная, где реки текут молоком и медом, — сказал он.

— И все ж там лучше, чем здесь, в этом аду! — ответил хозяин.

— Душевой надел там, детушки… Своя земля… — вздыхая, сказал старик.

В голосе его послышалась дрожь глубокого волнения, как будто он высказал мысль, которую вынашивал всю жизнь, свою самую дорогую, самую важную мысль. Душевой надел! Какое слово! И как много оно значит! Оно означает лошадь, корову, собственный кров, избавление от налогов, от рабства…

Душевой надел! Какое печальное слово, в самые трудные времена звучавшее над родиной словно похоронный звон! Детишки в одних рубашонках бегали по улицам, им говорили: «Когда отец получит душевой надел, он купит вам сапоги, а мать сошьет штаны». Дети вырастали, тянули лямку на мызных полях — им говорили о душевом наделе. Люди старились, умирали — с последним вздохом они произносили: «Душевой надел!» Целые поколения жили в надежде, что наступит время, дадут «казенную землю». Даже веру отцов меняли, чтобы только получить землю.

— Душевой надел!.. — вздохнул старик. — Ушел бы отсюда… В Сибирь… В Крым… В Самару… Хватило бы только силы… Владел бы своим полем, без помещика… Ох-ох-ох!.. Всю жизнь дожидался… Не увидят этого мои глаза… Но люди дождутся надела наверняка, когда царь услышит, что у нас такая нужда… В Петербург бы пойти за правдой… Но кто пустит туда мужика?.. Не пустят, детушки… Засекут…

— Да что Петербург! — возразил хозяин. — Там те же баре, что и здесь. Податься бы куда-нибудь далеко, в Сибирь…

— Найдется и там начальство, — заметил младший брат. — Небось этого добра хватит! Изволь отправляться туда, за тридевять земель, к чужому народу… Лучше уж здесь схватить дубинку да поглядеть, можно добиться правды или нет!

В темной комнате воцарилась тишина. Воздух был тяжелый, спертый.

— А что прикажешь делать здесь? — продолжал разговор хозяин. — Двадцать пурных мест[2] пашни, за нее берут сто сорок рублей аренды. Эти деньги изволь отрабатывать, а это разве шутка! За целый день работы женщина получает тридцать копеек, а мужчина — сорок. В летнюю страду, с восхода до заката — это шестнадцать часов, даже больше, а если работа сдельная, то еще и кусок ночи прихватишь. И ведь на мызную работу идешь не тогда, когда сам захочешь, а когда прикажут. У себя последний хлеб осыпается, сено гниет на лугу, а ты изволь отправляться на мызу с серпом или косой на плече…

— Вернешься домой, — перебила хозяйка речь мужа, и в голосе ее послышались слезы, — сердце от боли сжимается, когда увидишь свой кусочек поля. Работаешь за эту малость так, что из-под ногтей вот-вот кровь брызнет, а хлеб на глазах погибает. Вот и в нынешнем году: ячмень поднялся дружно, на горке даже полег. Но что толку! Полег, зерно осыпалось, проросло, а напоследок мы все это свалили в кучу, точно навоз, плакали да богу молились.

— И поминали черта! — перебил хозяин. — Какая уж тут молитва, когда видишь, что бог помогает богатым, а у тебя последний кусок изо рта вырывает!

— Ну что ты! — вздохнула жена. — Чем тут поможешь! Раз уж ты осужден нужду, нищету терпеть… Ниоткуда тебе нет помощи…

— Осужден? — загремел младший брат. — Это кто же меня осудил? Эх, дьявол…

— Все от бога… От бога крест… От бога баре… — заныл старик. — От бога… За грехи…

Голос старика перешел в шепот.

Никто не ответил ему. В голове у каждого ворочалась слепая, тяжкая дума: почему в жизни так много непосильного труда, нужды, голода?.. Когда это кончится?.. И неужели нет никакой надежды?

Мысль ворочалась и жгла огнем, но не было человека, который смог бы ответить на эти тяжелые вопросы. Мысль ворочалась и жгла огнем, пока не расплылась и не погасла. Усталые люди заснули.

Только Реммельгас вертелся с боку на бок, продолжая размышлять о том же самом. Он видел, что эти бедняки не понимают его, а он их.

«В чем причина этой нужды? — допытывался его сонный мозг. — Задумывались ли они когда-нибудь над этим?»

Они говорят — помещик сдирает шкуру. Разве он зверь, разве у него нет человеческого сердца? Эти бедняки могли бы когда-нибудь позвать его к себе и показать ему: видите, барин, как жалка наша жизнь, как тяжек наш труд, как плохи наши поля, — облегчите наше бремя. Облегчить его некому, кроме вас! Неужели он и после этого не поможет? Он же человек! Разве он не мог бы представить самого себя в положении этих бедняков? Тогда ему стало бы жалко, он задумался бы и в конце концов помог…

Больше взаимопонимания между помещиком и батраком — ведь обоих их кормит одно и то же поле… Побольше образованности и сознательности, это главное… Тогда все изменилось бы, всем хватило бы хлеба, исчезла бы нужда и бедность…

Все более розовыми становились мечты Реммельгаса, и казалось, так легко перевернуть разом весь мир, нужно только захотеть! Но потом его мысли беспорядочно расплылись, и он заснул возле теплой печи.

Кругом слышалось тяжелое дыхание. Дети бредили во сне.

Через час или полтора Реммельгас внезапно проснулся и потянулся. Сон был нездоровым, кости ныли.

Сквозь мутное окно виднелись вдали одинокие огоньки, словно глаза дьявола в бездонной пропасти. Там, в этих хижинах, еще не спали, еще трудились…