[6].
Религиозная проблематика составляет ядро рассказа «Во имя Господне». В нем затронут вопрос об ответственности исторического христианства за все те искажения (пытки, гонения иноверцев, инквизицию, сращение с государственными институтами насилия), которым подвергалось учение о Богочеловеке на протяжении двух тысячелетий. Но отнюдь не отвлеченное теоретизирование было положено в его основу. О том, насколько рассказ был важен для писателя, можно судить по тому, что Новиков опубликовал его на страницах газет дважды: в 1906 и 1916 году — оба раза на пике нарастающих народных волнений. Писавшийся по следам еврейских погромов, прокатившихся по югу России, писатель со всей остротой поставил вопрос об освящении, санкционировании злодейств, которые совершатся Во славу Божию!
Переживание красоты и единства Божьего мира как великого чуда переполняют юного Алешу, отправившегося в паломничество по святым местам. Он ощущает свою близость к рыбам и птицам, и зверям, и деревьям, и травам, понимает, что нет «пропасти между вестником неба и цветком полевым», умиляется еще завернутым в толсто-пушистый стебель соцветиям мать-и-мачехи, и, будто вслед за Франциском Ассизским, слышит их признание: «Это мы, твои братья, это мы, твои сестры». Но его мирный и благостный настрой разрушает жестокая реальность: встреча со стариком-фанатиком, который, физически истязая себя жесточайшим образом «во имя Его», готов опять и опять проливать кровь Его распявших. Алеша становится свидетелем безумной нетерпимости и мстительности, обрушивающейся на головы потомкам гонителей Христа. И эта призрачная вина всего еврейского народа становится вполне осязаемой в головах тех, кто считает, что Божью правду можно и нужно насаждать мечом, и оправдывает избиение женщин, стариков, детей.
Мечется в жару и бреду Алеша, переживший немыслимое, кричит «безумным рыдающим воплем», понимая, что нет и не может ему быть прощения за участие (пусть и неосознанное) в кровавой бойне. Но кроткий Бог «исходит к его страданиям, дарует ему «великую благость прощения», шлет «тайну любви». И «горячая волна стыда» выжигает «несмываемый след» позора в душе.
Острота, запретность поднятых в этом рассказе вопросов, наверное, и послужили причиной того, что книга, в которой он был напечатан, была конфискована по решению суда. К тому же Новиков, желая передать горячечную внутреннюю муку героя, прибегает к напряженному, скомканному, сбивчивому повествованию, в котором в едином порыве сливаются бред, сон, явь, прошлое, настоящее и будущее. Но такое мучающее, мучительное, полное экспрессии описание было необходимо Новикову, чтобы человек задумался о двух Ликах Христа, попытался понять, какой же из них истинный — тот, который не позволяет убивать, или тот, который готов в порыве безумной любви к идее или человеку быть беспощадно жестоким.
И мы понимаем, что склонившийся к Алеше всепрощающий Христос — это лишь надежда автора, а не данность. Сам он по-прежнему обуреваем мучительными сомнениями, впрямую высказанными в рассказе с многозначительным названием «Небо молчало»: «Там, в отвлечении, где-то в надмирных высотах чиста и кристальна единая заповедь: никого никогда не убий, ну, а в нашем чудовищном мире, как в зеркале отвратительно искривленном, не преломляется ли она как раз наоборот, так что сошедший из высей надзвездных верный себе, чистый и светлый дух был бы не годен здесь среди нас со своею надмирною правдой?"[7] Кратким периодом спокойствия, тишины, светлого приятия всего мира с его страданиями и печалями отмечены рассказы «Петух» (1907) и «Пчелы-причастницы» (1908). Но торжествующее здесь «живое начало» бытия смогло установиться только после «бурь и смятений, весьма значительных и опасных"[8], сходных с теми, какие переживает герой последнего из названных рассказов Семен Григорьевич, отрубивший себе руку, дабы начать жить по-божески, вне соблазнов и искушений (именно таким искушением поначалу явилась для него «зависть к чужому достатку). Но оказывается, что это не конец его испытаниям, что надо преодолеть и любовь к женщине. Но и отказ от любви не приближает его к Богу. Тогда, в полном отчаянии, решается он на святотатство: по совету встреченного старичка не принимает причастия, а, дабы оживить заболевших пчел, приносит во рту частицу Даров домой и кладет ее в улей. По всем церковным установлениям совершает он великий грех: и вот уж «темные врата преисподней, раскрытые настежь, всю ночь ожидают его, оскорбившего Бога человеческим своим испытанием». Но, приобщив пчел «божественным тайнам Христа» и превратив их в «причастниц», одарил он их таким. И «великой любовью за небесное счастье свое ответили пчелы», и принесли, благодарные человеку за заботу о себе, ему прощение. Они, словно посланцы неба, облегчили Семену Григорьевичу переход к вечной жизни: «И захлопнулись с шумом, негодуя, адские двери, закрыла глаза и уста человеку нежная смерть, и новопреставленный трижды-причастник от мятежной жизни своей на земле возродился в новую жизнь, о которой знать ничего не дано нам, живущим».
Удивительна мелодия этого повествования. Как молитва, как духовное песнопение, возносится она к небу, приподнимая и возвышая человека. Новиков, несомненно, разрабатывает здесь новые жанровые возможности духовной прозы. Но, помимо религиозного наполнения, в этом произведении можно уловить и иной смысл: природа откликается на заботу человека о себе, она не безразлична к его усилиям. И то, что с церковной точки зрения расценивается как глубочайший, несомненный грех, может обернуться благом в другой системе ценностей. Да и само по себе чудо соприкосновения с природой — «не колеблющейся и не сомневающейся» ни в чем — способно возродить и возвысить человека, вечно погруженного в пучину сомнений.
В 1910-е гг. в прозе И.Новикова появляется особая чувственность, осязательность, вбирающая в себя все мироздание, соединяющая в космическом, универсальном целом и петуха, и щенка, и пчел, и пауков, и ночь, и людей, и всю природу. Это явственно ощутимо в сказке о чудесном спасении стараниями малыша Сережи «прекрасного волшебника» Петуха, который чуть ранее своим пением отогнал от случайно оказавшегося в подполье щенка «толстую, круглую, как обрубок», крысу, готовую его поглотить. Новиков протягивает эстафету добра, которая передается от человека к животному, от животного к ребенку, от ребенка — лучам солнца. Так, по Новикову, созидается Царство Божие на земле: «Все ходили и улыбались, не зная чему. Голоса были мягки и нежны, и все глаза походили на небо. Все были, как дети, и никто не знал отчего».
Новиков отчетливо хочет жить так, чтобы «небо было в душе». Писатель доверчиво всматривается в мир, но понимает больше, чем ребенок, он полон тою «священною серьезностью», которая «обращает жизнь в вечность» и которая позволяет ощутить, что «все в мире дышит жизнью и светится красотою"[9]. Новикову присуще понимание человека как «звена мировой цепи», он уже провидит «глубины космического сознания"[10], к которым другие люди только приближаются.
К этим незамутненным горечью, просветленным рассказам примыкает и «Троицкая кукушка» (1912) — воздушно-невесомое повествование о девичьих грезах, надеждах, предчувствиях. То, что испытывает 16-летняя Лизанька Фурсанова, — даже не преддверие любви, а лишь предощущение тех перемен, которые еще только должны будут произойти в ее жизни. Ее чувства светлы и чисты, как те охапки вишневых цветов, которые она в задумчивости срывает, прогуливаясь по саду. Новиков создает прихотливый рисунок мыслей девушки, которые нет-нет да и возвращаются к услышанному накануне известию о только что приехавшем «небогомольном», «юном, шалом и беззаботном» соседе.
Написанный почти одновременно с рассказом И. Бунина «При дороге», новиковский рассказ отметил не темные порывы страсти, сжигающие юную Душу, не томление в крови, увлекающее на путь страдания, бросающее в мужские объятия, как это происходит с бунинской Парашей, а «объяснил» важность терпеливого ожидания, закономерность природного цикла, который «запрограммирован» свыше, который не нужно торопить, ибо «всему свое время». Так первое в жизни Лизаньки свидание, когда она молча одаривает молодого человека охапкой белых вишневых первоцветов, становится предвестием будущих любовных волнений, о которых она пока и не догадывается.
Принцип православного календаря определил внутренний ритм «Троицкой кукушки». Начиная рассказ с упоминания о Петровом дне (29 июня по ст. ст.), автор возвращается к дню Троицы, которому предшествуют «зеленые святки» — чисто девичий праздник. Его важнейшим элементом было завивание березы (этому обычаю посвящено несколько строк в рассказе), т. е. скручивание веток в виде венка, или перевязывание ветки лентами, или заламывание макушки дерева. Этот обряд сопровождался общей трапезой девушек в лесу, главным блюдом которой становилась яичница. Таким образом все послепасхальные семь недель объединяла символика яйца — от символа зарождения новой жизни в день Воскресения до вкушения его в виде яичницы в конце весны, что знаменовало превращение зародыша в плод.
Так в подтекст рассказа проникает тема плодоношения. Дополняет этот подтекст и намек на установившееся правило садоводов, о котором по ходу развития сюжета вспоминает Новиков: обрывать цветы на молодых вишнях, дабы дать им еще год отдохнуть, чтобы набрались они сил для будущего урожая. И это имеет непосредственное отношение к судьбе героини: как и эти молодые деревца, она находится на самом пороге юности («под легоньким беленьким платьем … проглядывал едва закругленный … лиф»). И хотя сердце Лизаньки уже посылает кому-то «свое «ку-ку», в результате происшедшего (подкалываний родственников насчет будущего жениха, раскрытия «обмана» испугавшего ее крика кукушки — так подражал птице сын соседей-помещиков молодой Раменский, неожиданного свидания с этим «прожженным», по выражению дедушки, «нахалом»), а главное — постоянного общения с природой (то с березками, то с маленьким, окруженным ракитами прудом, то с лугом, то с цветущими вишнями) девушка начинает жить под знаком «ранней мудрости». Ей открывается предустановленность всего происходящего в мире. Поэтому и превращается «возбуждающе радостный» голо