— Вот ладно, вот поступишь в свой театральный, отучишься, а ну-ка муж-то не захочет, чтобы ты на сцене-то дрыгалась?
— Как так не захочет? — смеялась Полина. — Я такого найду, чтоб хотел.
— Это кому же захочется-то? — не понимала Ноздрюха. — У них, говорят, у актрис, певичек там всяких, одни любовники, потому как мужьям с ними никакого терпежу нет.
— Да ладно тебе, — еле переводя дух, смеялась Полина. — Серьезно, что ли? Да брось!
— Нет, а вот в самом-то деле? — не унималась Ноздрюха. — Так что же, и будешь одна, а смысл-то какой?
— Да почему одна-то? — отсмеявшись, вытирала слезы Полина. — Найду кого-нибудь. А и одна если. Работать буду, играть — вот и смысл.
— Ага, ага… — говорила Ноздрюха. — Вот как…
Ей нравились люди, которые умеют работать, потому что сама она если бралась за что, то делала так, чтобы сердце не болело бы потом совестью. Из-за этого-то у нее и случались на дню по пять раз стычки с бригадиршей, ее, Ноздрюхиных, лет бабой, тоже деревенской в прошлом, но уже чуть ли не полжизни прожившей в Москве, обвыкшейся в ней и глядевшей оттого на Ноздрюху как на недоделанную.
— Ты что, ты что, ополоумела? — кричала бригадирша, видя, как Ноздрюха заделывает раствором стык между блоками. — Куда толкашь-то столь, возишься час цельный — дачу, что ль, себе строишь? Промажь сверху, чтоб обои легли, и хорош.
— Так ведь холодом же тянуть будет людям-то, — объясняла Ноздрюха.
— Ты за людей не беспокойся, ты о бригаде подумай, что она с твоей возней заработает! — отвечала ей бригадирша, выхватывала у Ноздрюхи мастерок и быстро, быстро, ловко и красиво шлепала на стык раствором, скребла мастерком, размазывая, растирала, подправляла пальцем. — Во, гляди! Красота! Ну-кась, давай погляжу, как сделаешь. Не дури только!
Ноздрюха, мучаясь, делала у нее на глазах, как было велено, бригадирша уходила — и она начинала работать по-прежнему, а когда, сбегав в магазин за свежим кефиром и батонами, садилась в бытовке за столом пообедать, жаловалась Маше, с которой, кроме того, что вместе жила, была и в одной бригаде:
— Нешто можно так, ты сама посуди?
Маша, одетая для стройки в толстый и прочный, как кирза, серый хлопчатый костюм с мордой волка на упругой попе: «Ну, погоди!», с хрустом водя из стороны в сторону челюстями, будто жерновами, отвечала:
— А оно, Глаш, и так дуть будет. Рамы-то какие — держат они тепло, что ли? Котельня хорошо натопит, так и не замерзнут. Сама, что ли, не в таком же доме живешь?
Была в ее словах правда, и Ноздрюха не находилась, как ответить наперекор, но, когда, наевшись, вновь шли к своей башне, вокруг которой уже урчали железными утробами, лязгали гусеницами, отгребая от нее подальше разный ненужный строительный хлам, бульдозеры, готовя ее к сдаче, и вновь принималась за работу, она опять делала по-своему и заталкивала под плинтуса раза в три больше шпаклевки, чем другие.
— Так сверху-то если только, — объяснялась она опять с бригадиршей, — так это ведь для блезиру только, толкни — и ускочит вглубь. Станут мыть, вода затечет — и вспучит паркет.
— У-у, деревня необразованная!.. — злилась бригадирша. — Вспучит ей!
— Я не из деревни вовсе, — обижалась Ноздрюха.
— А еще хуже. Из деревни-то, те понятливее.
Ноздрюха была бы и рада выучиться работать как все, но тогда работа не приносила бы ей удовольствия, а без удовольствия от работы ей было бы нехорошо на душе. Когда вечером, в темени уже, по зимней-то поре, выходила, переодевшись, из вагончика бытовки, бежала по визжащим мосткам, оскальзываясь и оступаясь на застывшем шишками льду, к сигналившему автобусу, который должен был увезти к общежитию, стоя уже у распахнутой створчатой двери, она окидывала взглядом неловко вздыбившуюся к небу неуклюжую коробку отделываемой башни, и в груди шероховато ворочался теплый, сладкий ком.
Так вот и шли дни ее новой жизни, опять похожие друг на друга, как схожа ткань с разных станков, но из одинаковых ниток. Ноздрюха клала в себя чужую новую мудрость и, хотя не понимала ее, она надеялась, что, отягчившись, душа, как пораненное место, нарвавшее гноем, очистится от своей боли и выздоровеет. Она прожила в Москве пять месяцев, а ей казалось, что она давно уже так живет, много лет, сызмальства.
Была суббота, и Маша с Надькой и Дусей Петрищевой, пятой соседкой, из одной с Ноздрюхой комнаты, собирались в магазины на Калинина. Бегать по магазинам, если б не работали, могли бы они каждый день с утра до ночи.
— Глафир, пойдем! — уговаривала Ноздрюху присоединиться к ним Маша. Расшарашив ноги в черных, туго по икре, жеваной кожи сапогах, она стояла в коридоре перед зеркалом и мазала себе ресницы из круглого белого футлярика черной щеткой. Ноздрюха лежала на своей кровати, дверь в комнату была открыта, подперта стулом, и они как раз друг друга видели. — Чего ты здесь киснуть будешь, день-то такой, ты глянь, солнце — ровно масляное, воздухом подышишь.
— Какой воздух в магазинах-то, — отнекивалась Ноздрюха.
— Так а к ним-то что, под землей идти будешь? — прижимала Маша.
— А вот как раз под землей, в метре-то, — отвечала Ноздрюха. — Да там че, в магазинах-то, че каждую-то неделю бегать?
— Не понимает ни фига Ноздрюха московскую жизнь, — громыхая сапогами, как солдат, вышла в прихожую из соседней комнаты уже и в пальто, и, в шапке Надька. — Пускай лежит, сетку давит, раз не понимает. Сетка не своя, казенная.
Ноздрюха не ответила Надьке. Чего ей, на ее злобу, можно было ответить — тоже злобой, а зла в Ноздрюхе ни на кого никакого не было.
— А и то, пойдем, может? — тихо спросила Ноздрюху Дуся. Она тут же, рядом с Ноздрюхой, возле своей кровати, тихохонько собиралась и одевалась — Ноздрюха ее и не слышала. Дуся была такой неприметной, маленькой, белоголовенькой, тоненькой, такой малословной и неслышной в движениях, что не гляди на нее — и забудешь, что она рядом.
— Да не, Дусь, — благодарно за ее заботу повернула к ней Ноздрюха голову. — Чего мне по магазинам… Не. Старуха уж я… Спасибо.
— Да и верно, что старуха, — услышала ее из коридора Надька. — Давишь все утро кровать задницей.
— Ой, да утихомирься ты, укороту на твой язык нет! — закричала из своей комнаты Полина. — Вот кому-то достанешься, хлебанет с тобой!
— А с ними, нонешними, так только и можно, — даже довольная Полининым приговором, засмеялась Надька. — Он у меня по одной половице ходит будет, сапоги мне мыть станет.
Они ушли, визжа о сухой пол каблуками, захлопнулась дверь, и Ноздрюха позвала Полину:
— Поль, слышь?! Чай сооружу, будешь?
— Давай, — согласилась, как обычно, Полина.
Ноздрюха встала с кровати, поправила ее, обулась и мимо Полининой комнаты пошла на кухню. Полина тоже лежала на кровати, грызла то ли сухарь, то ли печенье и читала.
— Слышь! — сказала Ноздрюха, останавливаясь у двери. — Че вот ей, Надьке-то, что я лежу, сетку давлю? Хочу — и лежу, может, чтоб им не мешать, под ногами у них не путаться. Откуда в ней злобы-то столько?
— От верблюда, — сказала Полина, бросив книгу под подушку, и села на кровати, спустив на пол ноги. — Вопросики у тебя. Ты меня чего полегче спроси.
Она пошла на кухню вместе с Ноздрюхой, помогла ей собрать на стол, и они сели напротив друг друга у окна, глядя сверху на засыпанную снегом землю, тесно уставленную по ровному чистому полю узкими, плоскогрудыми, будто чахоточными, панельными и блочными домами.
— Может, она оттого злобится, что я компанию не поддерживаю? — сказала Ноздрюха. — Так была уж я в ихних магазинах, ходила, толкалась, боле неинтересно. Чего в них ехать-то… Куда б еще, другое дело.
Полина налила себе дегтю, а Ноздрюхе светленького, какой та любила.
— Да не переживай ты, — сказала она. — Подумаешь…
— Куда б еще, другое дело… — повторила Ноздрюха, беря кусок пиленого рафинада из белой картонной коробки и откусывая от него хрумкнувший уголок. — Скучно, конечно, сычихой-то цельну субботу-воскресенье сидеть…
— Ой, слушай! А хочешь, я тебя в наш театральный коллектив сведу? — блестя глазами, спросила Полина. — А? Вот интересно, нет, ей-богу, вот будет здорово!
Ноздрюха засмеялась.
— Чего мне там? Я этим вещам не обучена — дрыгаться-то. Встану все равно как бревно на сцене-то.
Полина ответно засмеялась Ноздрюхе, но глаза у нее, будто по форме луковицы вырезанные и так же лаково-коричнево золотившиеся, заблестели еще больше, как смазанные яйцом.
— А я тебя заставляю разве на сцену лезть? Сядешь, Глаш, да смотреть будешь. Познакомлю тебя со всеми. Там, думаешь, что, там не профессионалы же — после работы ходят, старше тебя есть. Это я, Глаш, бегаю… там руководитель — актер из театра, помочь потом обещал. Поедем давай. Давай. Сейчас вот прямо соберемся и поедем. Нынче как раз на день назначено.
— Да не, ну чего ты… — отбивалась Ноздрюха, но у самой уже засвербило внутри, тянуло уже вслед за Полиной: ровно предложили ей искупаться в летний день, теплая здесь, мол, вода и чистая, не умеет плавать — а лезет…
— Давай, давай, — подтолкнула Полина Ноздрюху к краю. — Чего бояться…
В Дом культуры, при котором состояла Полинина студия, надо было ехать сначала на метро, потом на автобусе, а потом еще идти минут десять пешком. Дом культуры был большой, трехэтажный, с колоннами у входа, они с Полиной разделись в гардеробе, поднялись по широкой лестнице на второй этаж и пошли по широкому коридору с зажженными квадратными лампами люминесцентного освещения под потолком. По обе стороны коридора тянулись двери с табличками. «Хоровая капелла», читала Ноздрюха, «Шахматный клуб», «Изостудия»…
— Пришли, — сказала Полина у двери с надписью «Драматическая студия» и с маху открыла ее.
Ноздрюха не очень помнила, как там потом все происходило, когда Полина втащила ее за собой.
— Гости съезжались на дачу! — сказал кто-то густым баритоном, высоко поднимая голос и далеко друг от друга расставляя слова.