Да, он не участвовал в гибели отца, но он молчаливо согласился на это…
Отцу было сорок семь, когда заговорщики подло и низко задушили его шарфом. Ему, Александру, теперь тоже сорок семь. Чего ждет судьба от него? Что должен он сделать? Он так устал от всего земного — войн и переговоров, европейской политики и своих благих начинаний в реформах, от бесконечных доносов о тайных обществах и союзах, имеющих целью конституцию. Он знал об этом все, но четыре года лежали запечатанные в особые пакеты доносы, и Александр не давал им хода. Что толку проводить аресты и бросать людей в тюрьмы, ход истории предопределен, и он не в силах бороться с Провидением. Он так устал, ему так хочется выйти в отставку, как может это сделать любой солдат после двадцати пяти лет выслуги, ему претит все общество, все дела, ему смертельно опротивели все его придворные, он презирал их и видел все их корыстолюбие и чванство. Ему претило управлять дикой страной, и он все отдал в руки Аракчеева, надеясь этим исполнением долга перед отцом хоть отчасти выполнить свой сыновий долг. Он устал от всего, он часами выстаивал на коленях перед ликами святых, и не находил в своей душе мира и покоя. Что должен он сделать? Как искупить свой грех?
Бог отнял у него все — детей, душевное равновесие, веселость, бывшую в его характере с самых молодых годов. Теперь отнял он и самое дорогое его дитя — Сонечку.
«Она умерла. Я наказан за все мои грехи…»
Нет, это еще не искупление, это еще не вся кара… Что должен он сделать? Что?
Глава третья
Он не приехал. Ни в тот день, когда заверил, что обязательно прибудет с визитом, ни на следующий, ни на третий.
Напрасно ждала она его, сидя в стареньком плетеном кресле на балконе второго этажа и напряженно вглядывалась в темный просвет подъездной аллеи. Напрасно выбегала к самым воротам. Напрасно воображала, что его задержала перевернутая коляска, сломанная рука или нога, и она уже готова была бежать к нему домой, за много верст пешком и расспрашивать, разузнавать.
Он не приехал, и она недоумевала. Ведь он же обещал, он сказал, что приедет, он знал ведь, как она будет ждать его. Об этом ему сказали ее сияющие глаза, ее пылающее от радости лицо. Он знал, что она могла бы пойти за ним, куда бы он ни позвал.
И та неизъяснимая радость, которой она жила в первые дни ожидания, постепенно таяла в ней, растворяясь, как легкий утренний туман над речкой. Она не могла понять, как можно сказать и не сделать. Сама она никогда не позволяла себе не исполнять обещания, никогда она не знала, что такое ложь, неисполненный обет…
Она продолжала ждать его, хотя и видела, как с усмешкой перешептываются дворовые девки, глядя на приодетую барышню, словно истукан восседающую в стареньком разлохмаченном плетеном кресле на балконе второго этажа, уставившись выпуклыми голубыми глазами в дальний конец подъездной аллеи.
Она не смущалась этим, ее давно уже, с самых ранних лет не волновало, что скажут о ней люди.
— Барышня, Наталья Дмитриевна, — подходили девки, — просим покорнейше, откушайте свежих булочек, Петровна специально для вас испекла.
Она непонимающе оглядывалась, непонимающе отмахивалась и снова устремляла взор к подъездным воротам. Вот пыль поднялась клубом над деревьями аллеи, может, это едет он? Но проносились мимо клубы пыли — кто-то из соседей наведывался в гости к другим. Его все не было.
Не может быть, чтобы он забыл. А вдруг все-таки забыл? Действительно, так много дел, он же чиновник по особым поручениям при костромском губернаторе. Раньше отец был предводителем дворянства, и она знала, что у мужчин полно дел — отца никогда не было дома…
Но дела, Бог с ними! Она ждет его, и он сказал, что приедет поутру. И Натали опять принималась воображать, что могло случиться, какие события или происшествия могли не позволить ему приехать…
Нет, такого не может быть! После того, как он смотрел на нее, какие слова говорил, — чтобы он мог забыть, как будто это пустяшный случай…
Она не понимала себя: Рундсброк стоял в ее глазах, и что бы она ни делала, он не выходил из ее головы. Вот он ловко наклоняется и обходит ее в танце, вот он улыбается и сдвигаются к ушам, закрытым височками волос, его нежные бакенбарды, вот он говорит, и голос его тих и нежен…
Нет, не может быть, чтобы он забыл о своем обещании! Ее сердце рвется ему навстречу, он такие надежды подал ей, что она больше не могла замечать никого.
Приезжали соседи, знакомые молодые люди пытались развлечь ее, но голоса их казались ей резкими и сиплыми, а руки — грубыми и красными, сюртуки плохо сидели, и фигуры казались в них мешковатыми…
Нет, никто из молодых людей, часто навещавших их дом, не походил на Рундсброка. Он превосходил их во всем — и сдержанностью, и элегантностью, и внешностью, и приятным красивым голосом.
Молодежь, приехавшая в гости, просила ее спеть. У нее было чудное глубокое контральто, и оперные арии давались ей легко и свободно. Она и начала было, остановившись у клавикордов, и первые ноты взяла глубоко и ясно, но вдруг схватилась за горло, охнула и убежала к себе.
Уткнувшись лицом в подушку, Натали плакала без слез, и все обращалась к милой вишневой веточке за окном: бывает ли так? Отчего душа ноет, и никто не нужен, и почему он не приехал?
Вечерами она бродила одна по темным аллеям сада и настороженно прислушивалась к каждому шороху — а вдруг ему захочется проникнуть в ее сад втихомолку, вдруг она повернет на другую тропинку, и он предстанет перед ней и скажет милые слова, и она простит ему это долгое ожидание, она ничего не скажет, даже не попеняет ему, что заставил так долго страдать, не видя его…
Но только мрачные тени от высоких и толстых деревьев пересекали лунные полосы на тропинках, засыпанных толченым кирпичом, да кусты сирени, жасмина и боярышника топорщились лохматыми сучьями.
Она измучилась в эту неделю. Глаза ее стали еще больше, глубокая тоска поселилась в них. Она не смотрела на окружающих, не видела никого, смотря прямо в лицо…
— Господи, — молилась она долгими вечерами, стоя на коленях перед деревянным распятием и с надеждой вглядывалась в темный лик страдающего Христа. — Возможно ли жить на земле, если могут люди не выполнить своего обещания, не сдержать слово?
Мир для нее потускнел, потерял все краски. Даже ярко-голубое небо казалось ей мрачным и пасмурным, кудрявые барашки облаков не веселили взгляд, а распустившиеся кисти сирени не притягивали к себе нежным и приятным ароматом.
Она увидела его почти через месяц. Богатейший соседский помещик давал бал в честь именин старшей дочери, плотной рыжей девушки с лицом, покрытым рябинками и рыжими веснушками, усеявшими все щеки, словно сорочье яйцо.
С изумлением увидела она, что Рундсброк прошел мимо нее, даже не взглянув на Натали, зато с умилением целовал руку у рыжей некрасивой соседки. И она поняла — сорочье яйцо слыла самой богатой невестой во всей Костромской губернии. Он танцевал только с ней, и рыжие веснушки ярко пылали, и глаза кокетливо и жеманно взмахивали короткими белесыми ресницами.
«Как, эта дурнушка? И он?»
Она уехала с бала, не дождавшись окончания танцев, упросив мать и отца отвезти ее домой. Она отговорилась головной болью, и Апухтиным пришлось вернуться в свою усадьбу.
Раздевшись, Натали юркнула в свою узкую мягкую постель, но не успела закрыть глаза, как в дверь ее комнаты вкатилась мать, Мария Павловна Апухтина, кругленькая розовощекая хохотушка, так и не посерьезневшая после двадцати лет замужней жизни.
— Наташа, — присела она на край кровати, — ты ведешь себя недостойно, все заметили, как ты смотрела на этого чиновника по особым поручениям… Слов нет, он красивый мужчина и приятно, конечно, говорить о любви с таким щеголем, но жизнь есть жизнь, в ней таких немного, и верно, он не для тебя… Смирись, душа моя, и выбрось из головы свои мечты, пустые ожидания…
— Я люблю его, маман, — сухо вымолвила Натали.
Марья Павловна даже подскочила на кровати.
— Да как ты смеешь в шестнадцать лет так рассуждать, — вдруг тонким визгливым голосом закричала мать, — не сметь говорить так.
Натали только взглянула на мать, и та сразу умолкла. Уже давно не пользовалась Марья Павловна уважением дочери. Зная характер Наташи, она прислушивалась к каждому ее слову, считала умной и баловала без меры…
— Добаловали мы тебя, — сухо сказала она, — вовсе избаловали, что только хочешь, то и говоришь матери. Вот погоди, отцу скажу, то-то ему будет сладко…
Натали только пожала плечами. Ей было все равно, как-то пусто и сиротливо стало ей на земле — все ее желания улетучились и ничего ей не хотелось. Даже если бы Рундсброк приехал теперь, ласково и нежно заговорил с ней — ей нечего было бы сказать ему. А о любви она сказала матери просто, не подумав, — нет, какая любовь, если может человек лгать, обманывать, если корысть у него на первом месте…
— Успокойтесь, маман, — досадливо проговорила она, — я пошутила…
Марья Павловна пожала плечами, еще не до конца уверенная в словах дочери, но ушла все-таки успокоенная…
Лениво и неспешно катила свои воды неширокая и неглубокая Унжа, прорезали ее солнечные дорожки, блестевшие не весело, а как-то зловеще, сухой луг колол ноги травинками и остью от высохших цветов, листья деревьев, покрывшиеся пылью, печально поникли под лучами жгучего солнца. Было еще раннее утро, но весь мир, казалось, поник в горести и суровом ожидании кары.
Натали шагала по берегу Унжы, всматриваясь в плещущиеся в воде ветви ивняка, плывущие по речке коряги и куски травы, и ни о чем не думала. Решение созрело в ее душе давно, но история с Рундсброком послужила для нее толчком. С самого раннего детства вчитывалась она в жития святых, рисовала в своем воображении тихие монастырские обители, неспешные молитвы и сияющий взгляд Бога, темные лики апостолов и грустные, полные неизъяснимой любви глаза Матери-Богородицы. Не в этом ли смысл ее жизни — посвятить себя Богу, помощи людям, страданиям и вере? Не для того ли Бог послал на землю людей, чтобы они страдали и тем просветляли свою душу, не об этом ли говорят все священные книги, которые она читала и перечитывала без конца?