А в саду ярко и весело светило солнце, пели птички, и трещали кузнечики, осенние цветы сливали свой аромат с запахом спелых плодов, еще не снятых с деревьев. На лавочке под старым дубом сидела расфранченная Зося и с оживлением рассказывала, как князь Александр Данилович благосклонно отнесся к ее просьбе поместить дочь ее с зятем к царевичу Петру Алексеевичу и к цесаревне Елизавете.
И с каждым произносимым ею словом тухли одна за другой еще горевшие в сердце Праксиной слабые надежды на спасение от беды, как тухнут свечи от холодного, мертвящего и неумолимого вихря.
— Вся твоя обязанность будет состоять в том, чтоб надсматривать над девками, чтоб не баловались и занимались делом, а не амурным лазуканием, присутствовать при туалете цесаревны и содержать в порядке ее гардероб ну и, конечно, передавать мне все, что ты там услышишь от нее и от ее приближенных. Первое время тебя будут остерегаться, разумеется, но недолго. Цесаревна так обожает русских, что очень скоро будет с тобою нараспашку, я в этом уверена… Но ты понимаешь, что если князь вас ставит на хорошие места, то это для того, чтоб вы ему служили… Тебе до него самого доходить не придется, можешь все, что нужно, мне передавать, ну а муж твой — дело другое, ему уж придется иногда лично ему докладывать… Какой он у тебя? Не совсем мужик? Умеет с вельможами разговаривать? Знает, как себя держать в хорошем обществе? На все это привычка и смекалка нужна, моя дорогая, я и сама первое время не знала, как встать и как сесть при дворе, ну а теперь так навострилась, что в какой угодно дворец сумею войти и с какими угодно важными личностями знаю, как разговаривать… Им, главное, надо все поддакивать, смеяться, когда они смеются, и плакать, когда они плачут, вот и вся штука, немудреная, уверяю тебя… Как ты думаешь, поймет это твой муж?
Несколько дней тому назад Лизавету очень оскорбили бы эти вопросы и замечания про человека, которого она считала самым умным из всех знаемых ею людей на свете, но за последние дни ей пришлось столько перечувствовать, готовясь к роковой перемене в жизни, что слова матери даже и не удивили ее. Разумеется, для таких, как она, которые судят о людях по тому, насколько они сумели приспособиться к господствующим чужеземным модам, иначе нельзя и думать, и она уже готовилась ответить, что если ее муж примет предлагаемое ему место, то, без сомнения, сумеет приноровиться к требованиям, сопряженным с новым положением, когда на балконе показался господин, в котором она не вдруг узнала Петра Филипповича: так изменили его новый костюм и прическа. Гладко выбритый, в напудренном парике, в темном кафтане немецкого покроя на светлом шелковом камзоле, с кружевным жабо и манжетами, в башмаках с золотыми пряжками и в черных шелковых чулках, он казался вполне светским кавалером.
— Это твой муж?! Да он вполне приличный господин! Его кому угодно можно представить… даже самой императрице, — объявила Зося, поспешно наводя лорнетку на приближавшегося, без излишней торопливости, Праксина.
Хорошо, что она так занялась рассматриванием зятя, что не заметила недоумения, отразившегося на лице дочери. Когда она к ней обернулась, после того как Праксин с почтительным поклоном и с приличествующим обстоятельствам приветствием поцеловал ее руку, Лизавета успела оправиться и не могла не улыбнуться изумлению матери.
А между тем, глядя на мужа, она не переставала себя спрашивать: как мог он так скоро преобразиться из русского человека в немца? Так развязно разговаривать с представительницей чуждого ему и противного общества и чувствовать себя так свободно в платье, которого никогда отроду не носил? Как мало знала она его после десятилетней совместной жизни!
Зося была в восторге и не скрывала этого.
— О! Вы непременно понравитесь князю! — объявила она после десятиминутного разговора с мужем своей дочери. — Приходите ко мне во дворец завтра, в девятом часу утра, и я вас ему представлю. Место будет за вами. Стоит только на вас взглянуть, чтоб почувствовать к вам доверие… Давно ли я вас знаю, а уже люблю вас так же, как родную дочь… Вы нам будете несравненно полезнее Шпигеля… А как приятно будет царевичу иметь при себе русского!.. Странное дело, кажется, все делается, чтоб оторвать его от русских, а он все продолжает их обожать! Я думаю, что это от недостатка культуры, как вы думаете? — наивно спросила она.
— Может быть, чтоб занять это место, нужны рекомендации? — прервал свою разболтавшуюся тещу Праксин. — Меня хорошо знает боярин Шереметев, а также князь Черкасский, могу сослаться и на других…
Зося скорчила презрительную гримаску.
— Не думаю, чтоб рекомендации этих господ вам помогли… Знаете что, лучше про них не поминать в разговоре с князем, он родовитых бояр не любит… Да и вообще пусть лучше думают, что никто за вами не стоит, кроме меня… я почти иноземка, а к чужеземцам больше имеют доверия, чем к коренным русским… У князя Александра Даниловича так много было неприятностей от русских бояр, что, откровенно вам скажу, он о многих из них равнодушно слышать не может… о Долгоруких, например… С графом Ягужинским он тоже постоянно ссорится, да и вообще он знает, что многие на него зубы точат, от зависти разумеется, и ему на это наплевать, раз он в силе, понимаете?
И смущенная серьезным вниманием, с которым ее слушали, она поспешила прибавить:
— Вам этого объяснять нечего, вы это сами знаете… Вам Лизаветка сказала? Я и ее хочу при дворе пристроить, к цесаревне Елизавете Петровне… В настоящее время князю Александру Даниловичу нужна преданная особа и при цесаревне… Вам, как близким людям, я должна сказать, что у него личные виды на цесаревну: он подумывает женить на ней своего сына, — прибавила она, таинственно понижая голос.
— Ну, Лизавета, как не сказать, что сам Господь, сжалившись над Россией, посылает нам помощь! — вымолвил Праксин, вне себя от волнения, возвращаясь с женой домой, проводив Зосю до кареты, дожидавшейся ее у калитки, в которую, отстранив лакея, он ловко ее подсадил.
На другой день Праксин представился светлейшему и могущественнейшему князю Меншикову и произвел на него прекрасное впечатление благообразной наружностью, степенным видом и умными краткими ответами на предлагаемые ему вопросы.
На вопрос, не сын ли он казненного за сопротивление царю боярина Филиппа Праксина, Петр Филиппович не задумываясь отвечал утвердительно, и это понравилось Меншикову. Как человек с железной волей и большого ума, он не мог не ценить этих свойств и в других. Рад бы он был привлечь на свою сторону побольше таких людей, как Праксин. За счастье счел бы он также убедить их в заблуждении, да, к сожалению, редко ему это удавалось, и он приписывал непонятное для него упорство русских людей особенному нелепому фанатизму, в борьбе с которым все средства были хороши и позволительны.
Разве такого мнения не держался его великий благодетель и учитель?
Но на его беду, то, что терпеливо и безропотно сносилось от природного царя, Божьего помазанника, не выносилось с такой же покорностью от бывшего пирожника, и ему с каждым днем приходилось все больше и больше убеждаться в трудности взятой на себя задачи. Но он не унывал, и благодаря положению, занимаемому им при императрице, такой же, как и он, в глазах русского народа, проходимке, да еще вдобавок чужеземке, Меншиков старался приобретать себе если не друзей, что было невозможно, то, по крайней мере, сторонников, настолько заинтересованных в его фортуне, чтоб смотреть на его успехи как на свое собственное благополучие, а на падение его — как на свою гибель.
Само собою разумеется, что такие люди ему были особенно нужны там, откуда скорее всего могла грозить опасность: со стороны приверженцев дочери Петра и его внука, там ему надо было иметь человека, который вполне бы от него зависел, которого бы он вывел из ничтожества и у которого других покровителей, кроме него, не было бы.
Положение сына казненного им русского боярина отвечало, как нельзя лучше, этим условиям, и надо было только покорить его сердце доверием, чтобы завоевать его преданность навеки, думал князь, пристально всматриваясь в стоявшего перед ним на почтительном расстоянии молодого человека, не опускавшего глаз под его пытливым взглядом.
Он принял его, сидя в золоченом, с высокой спинкой кресле, в великолепном, по-царски разубранном покое, со стенами, увешанными драгоценными гобеленами и дорогими картинами в тяжелых золоченых рамах, и после предварительных вопросов, с целью узнать степень развития его ума, снизошел до объяснения ему причин, заставляющих его искать верного и преданного себе человека в старшем камердинере царевича Петра Алексеевича.
Из объяснений этих явствовало, что светлейший князь желает продолжать великое дело, начатое покойным царем, воспитывая в его преемнике государя, способного поставить Россию в один ряд со всеми европейскими державами, чтобы заставить их трепетать перед ее силою и могуществом.
«И для этого ты возвышаешь иностранцев и унижаешь все русское!» — думал Праксин, вглядываясь в худощавое энергичное лицо, обрамленное симметричными локонами огромного напудренного парика, смотревшее на него неумолимым, пристальным взглядом пронзительных огненных глаз, изрекая громким, самонадеянным тоном слова, великое значение которых казалось ему несомненным. И вспомнились Праксину в эту минуту рассказы стариков, свидетелей истинного величия России, когда иностранцы, к нам приезжавшие, сталкиваясь с несокрушимым русским духом, воспитанным на устоях святого православия, спешили воспринимать наши нравы и обычаи, чтобы нераздельно слиться с русским народом.
Время это было уж не так далеко, и здесь, среди Москвы, он знает вполне обрусевшие семьи, где были еще живы старцы, которых только при переходе в нашу веру нарекли теми именами, под которыми они живут теперь и молятся вместе с нами. И унесут скоро все эти Карлы, Фридрихи и Леопольды в могилу само воспоминание об иноземном своем происхождении. А нас заставляют под чужих подделываться… И мнят этим возвеличить и усилить Россию!